Как тягостно паренье, как легка
   Слепая тяжесть в кружевной истоме!
   А даль! Какая даль там проступает!
   Как робко розовеет и манит
   В то путешествие, откуда нет возврата!
   Воистину - ведь это танец смерти!
   Предсмертный, брачный танец мотыльков,
   Что в сумерках до гибели, до боли
   Цветочных ароматов насосались…
   Заслушались мы все, и тишь стояла.
   Одни глядели в небо потрясенно,
   Другие прятали глаза, украдкой
   В платок вбирая терпкую слезу.
   А третьи гулко, медленно вздыхали…
   Всех взволновало крепко, до корней.
 
   Ах, Вена, Вена, как ты нашалила!
   Проказница, капризница, красотка,
   Болтунья, непоседа, истеричка!
   Соседка-сплетница, безумная наседка,
   Ты из пятнистых экзотических яиц
   Выводишь Штраусов - больших, аляповатых.
   В тебе колдует Фрейд - серьезный призрак,
   Угрюмый, лысый, с белою бородкой.
   Он твой Амур на гипсовых крылах,
   В тебе лепные изыски и зелень…
   Ах, Вена милая, артерия больная,
   Зачем ты изменила, ну, скажи?
   Ну почему ты не досталась нам?!
   Ведь мы тебя с оружием в руках
   У Гитлера проклятого отбили!
   Фронтовики тихонько завздыхали.
   "Не удержали Вену. Отступили,
   Врагу оставили. А как бы мы ее
   В объятьях русских бережно качали!
   Мы холили, лелеяли б ее!
   Мы Моцартом ее бы умилялись
   И с деревянной ложечки кормили,
   Как малого ребенка…" "Ничего!
   Не вечно ей в плену у них томиться!
   Придет, придет освобожденья час!
   Мы разобьем оковы, рухнут цепи,
   И грубой мускулистою рукою
   Мы защитим заплаканное чадо
   В сецессионных тонких кружевах…"
 
   На ветхие верандные ступени
   Из дома Марков вышел. Он держал
   Обычный шприц с блестящею иглою.
   "Ну, Валерьян Андреевич, пойдемте.
   Уже готово все. Бодрей, бодрей!
   Не маленький уже! Закончим - выпьем
   И шашлычком закусим. Хорошо
   На свежем воздухе у костерка под вечер!
   Прилягте здесь. Тихонько. Так, прекрасно.
   А ты клеенку подстели. Подвинь-ка
   Поближе тазик. Ближе, ближе!
   А то диван весь кровью пропитает…"
   Мой голос прозвучал как чужестранец,
   Как бы не мой, как бы какой-то детский:
   "Вот так, под Штрауса, ее мне и отрежут?"
   "Ну а чего? Нам Штраус не помеха.
   Пускай играет - музыка какая!
   Какой ведь виртуоз! Не то что нынче.
   Да ты чего, чудак, заиндевел?
   Сейчас уколемся - заснешь себе спокойно,
   А мы тут поработаем немного…
   Скажи спасибо - взяли на себя.
   А то ведь сам бы резал. Представляешь?
   Ее ведь эдак с ходу не возьмешь.
   Не палец, знать. Топор здесь ненадежен.
   А тут вот, у Чаковского, есть штучка
   (Расул тебе ее сейчас покажет).
   Ага, вот видишь - техника какая!
   Для рубки мяса, вроде гильотинки,
   Конечно иностранная. Но к делу!
   Давай, брат, руку. Засучи рубашку
   И брюки подверни. Вот здесь, на левой.
   Ну, а сейчас укольчик небольшой,
   Протрем одеколончиком. Как пахнет!
   Немного жжется? Ничего, зато
   Микробы юркие под кожу не проникнут…
   Теперь закрыть глаза, расслабиться, забыться
   И спатеньки!"
 
   Все тихо затуманилось, поплыло.
   Снотворный мягкий змей, не торопясь,
   По крови расползался. Я хотел…
   Я что-то, кажется, сказать еще пытался,
   Но вдруг увидел, что уже уснул.
   Мне снилось, что я вновь в родной деревне,
   В полупустой натопленной избе,
   И будто бы вернулся я с охоты.
   Я весь в грязи, с меня свисают клочья
   Свалявшихся болотных, прелых трав,
   На поясе висит тяжелый заяц,
   И медленно и мерно каплет кровь
   С него на светлый, выскобленный пол.
   Вдруг бабушка вошла. "Не ждали, внучек.
   Давно не приходил. А лет небось немало
   Прошло". Прозрачный бледный взгляд
   Смотрел в меня спокойно, неподвижно.
   "Помыться бы", - с трудом я прошептал.
   "Помыться можно. Здесь вот, в чугунке,
   Я щи поставила. Не хочешь прямо в щах
   Помыться?" - бабушка как будто усмехнулась.
   "В каких, бля, щах?!" - вдруг вырвался истошный,
   Нечеловеческий, поганый, сиплый вопль,
   И передернуло меня. Я понял,
   Что бабушка давно сошла с ума,
   Живя здесь на отшибе, в одинокой
   Заброшенной избушке. "А вот в этих", -
   Она иссохшим пальцем указала
   На чугунок большой с каким-то супом.
   "Ты зайчика на лавку положи,
   А сам, в одежде прямо, полезай -
   Уместишься как раз". Я почему-то
   Послушался - и в жижу погрузился.
   И правда, поместился хорошо.
   Щи были теплые, болотцем отдавали,
 
   В них плавала какая-то трава,
   Куски земли, комки неясной глины,
   И мягкий пар неспешно поднимался.
   Сначала было хорошо, умиротворенно,
   Но вдруг, я вижу, - щи-то закипают
   И тело под одеждой жгут все строже.
   Все яростней… "Да что ж это такое!"
   Я закричал, забился - пар плотнее
   Вокруг меня. Я вижу лишь оконце
   Все кривоватое - совсем заиндевело,
   Покрыто все блестящим тонким льдом.
   Узор мерцающий - похожий чем-то
   На выпитый до дна стакан кефира
   С разводами на тоненьком стекле.
   Не помню… вот, недавно, только что…
   Совсем-совсем сейчас его оставил
   Я на столе в писательской столовой…
   Когда же? Неужели так давно?
   Ах, много лет назад. Ну что же, понимаю.
   Почти вся жизнь прошла,
   И вот теперь вернулся
   В места забытые младенческой зари,
   В края родимые, в далекую деревню,
   Да только незадача вот - послушал
   Безумную старуху и полез
   Зачем-то мыться в щах. Как горько
   Так глупо, по случайности, погибнуть.
   Как только это все могло случиться?
   Я, кажется, подумал - в этом есть,
   Должно быть, неиспытанное что-то…
   Но промахнулся - и попал в капкан!
   Вот так вот, трепеща, жизнь исчезает,
   Уже исчезло все - и только то оконце
   Еще мне светит ледянистым светом,
   Последним лучиком и изморозью нежной…
   Вдруг что-то в нем слегка зашевелилось.
   Я пригляделся, вспыхнула надежда,
   И голова безумно закружилась.
   О, неужели это… Быть не может!
   О, Господи! Да, да, там проступает
   Рукав со складками, картуз, плечо,
   Улыбка, локоть, тень от козырька
   И салютующие пальцы - Ленин! Ленин!
   Ильич………………………….
 
   Вдруг схлынуло все тяжкое. Спокойно
   Сидим мы трое за простым столом.
   Я словно после бани - разомлевший,
   Распаренный, в рубашке светлой, чистой.
   А рядом - он сидит, такой обычный,
   Житейский, теплый, близкий, человечный.
   Мы щи едим из деревянных мисок,
   Нам бабушка дала - с домашним хлебом
   И с крупной солью из солонки древней.
   Он только что вошел, снял шубу,
   Снег отряхнул, перекрестился чинно
   На образа в углу, присел на лавку.
   И карий взгляд, лукавством просветленный,
   Во мне тонул, как в темных, мутных водах
   Луч солнечный глубоко исчезает.
   Высвечивая илистое дно…
   "Отличнейший, Ефимовна, супец!"
   "Старалась, батюшка, чтоб посытнее было,
   Тебе ведь за делами, знать, нечасто
   Горячего поесть-то удается.
   Да вот и внучек подоспел - вернулся
   Из города в родимую деревню.
   Его еще ребенком бессловесным
   Отсюда увезли - я, помню,
   Стояла у крыльца и взглядом провожала,
   Дорога таяла в предутреннем тумане,
   Шаги все удалялись, мягко гасли.
   "Вернешься к бабушке, - тогда я прошептала,
   Вернешься, голубок! Не так-то просто
   Ог бабушки навеки укатиться,
   Судьба назад забросит, как ни бейся,
   Как ни ползи стремглав ужом блестящим!
   Как ни вертись, как ни молись - не выйдет!
   Вернешься к бабушке - она твое начало
   И твой конец, мой внучек, твой конец!.."
 
   "Охота здесь хорошая, - некстати
   Вмешался я (а говорилось трудно,
   И получался только сиплый шепот), -
   Я вам тут дичь принес…" "Молчи, охальник! -
   Вдруг бабушка прикрикнула сурово, -
   Ты посмотри, что притащил сюда!"
   Я оглянулся. Вздрогнул. Там, на лавке,
   Нога отрубленная сумрачно лежала,
   И кровь стекала на пол - темной лужей
   В углу избы безмолвно расползалась…
   Ильич нахмурился и искоса взглянул:
   "Нехорошо у вас, Валерий, вышло!
   Нога - она дана ведь от природы
   Не для того, чтобы играться с ней!
   Она была живою частью тела,
   Его опорой, мощною поддержкой,
   Костяк в ней прочный мудро был запрятан,
   Упругие хрящи сгибаться позволяли,
   Все было мышцами обложено вокруг.
   И кровь в ней циркулировала - чудный
   Загадочный сок жизни омывал
   Ее до самого последнего сустава!
   А нынче, посмотрите, как стекает
   Безрадостной коричневою жижей
   В слепую пустоту сей эликсир…
   И сколько укоризны в этом трупе!
   Хоть и без глаз, без лика, но как явно
   Упрек она тихонько источает!
   А ведь она дорогами войны
   Вас пронесла - и столько раз спасала
   Своим проворством жизнь вам". "Это правда!"
   Я разрыдался. Жалость вдруг пронзила.
   "Возьми ее, - пробормотал сквозь слезы. -
   Возьми ее себе. Не дай пропасть в пустыне.
   Скалистой нечисти с пронырливыми ртами
   Не дай сожрать ее - о, не позволь
   Обгладывать им вянущее мясо
   С моих костей, слюну в ничто роняя…
   Вертлявые! Им вкусен запах крови,
   Придут, придут голодною цепочкой
   И клянчить будут. Бледнопалы,
   Проворны, белоглазы, нежнотелы.
   Ты не отдай! Ах, пусть не зря, не зря
   Дитя беспомощною с жизнью разминулось
   И, отсеченное, отброшено вовне…
   Она твоя! Возьми ее с собой!"
   Он встал, задумался, по комнате прошелся,
   Потом вдруг ногу взял и перекинул
   Через плечо, как сумку, как винтовку.
   "Ну что ж, беру, пожалуй, и до срока
   Приберегу. А там посмотрим!
   Придешь туда - отдам ее обратно.
   Не вечно же все одноногим прыгать,
   Не аист ведь. Ну как, договорились?"
   "Да, да!.." - я захлебнулся
   И медленно, прощально помахал
   Сквозь слезы сна слабеющей рукою.
   В открывшуюся дверь, шурша, ворвалась вьюга,
   Забился веером колючий снежный прах…
   Запахло безграничностью и смертью,
   Очарованием, прощаньем, снегом, чудом,
   Он обернулся на пороге: "Нуте-с!
   Итак, товарищ Понизов, я жду
   Вас у себя. Запомнили? Прощайте".
   Дверь хлопнула. И только на полу
   Полоска снега бледного осталась…
   И все затихло.
 
   С того момента жизнь переменилась.
   Я понял, что судьба меня зовет
   К пути иному. Круто повернув,
   Я оборвал привычное теченье,
   Литературу бросил и ни строчки
   С минуты той, клянусь, не написал.
   Больней всего - с друзьями расставаться.
   Нам было вместе хорошо, мы сильно
   Друг к другу сердцем прикипели. Знайте
   И помните всегда - большая дружба
   Поистине бесценна! В этом мире
   Под ветром ли холодным трепеща,
   Иль поднимая кубок наслаждений,
   Мы к другу льнем - ведь мы же так непрочны,
   Ведь нас и радость может раздавить,
   Когда ее с друзьями не разделим!
   Ах, как они старались скрасить мне
   Ноги потерю! Вынесли на воздух,
   Шутили, пели, тосты поднимали.
   Я очень много пил - я осознал в тот вечер,
   Что это как лекарство нужно мне.
   О, эта ночь! В последний раз с друзьями!
   Спустилась тьма, мы факелы зажгли
   И медленной, торжественною цепью
   В путь тронулись - мы ногу хоронили.
   Ее в лиловый бархат завернули
   (Была то скатерть - сняли со стола)
   И впереди несли в блестящем мраке.
   За ней несли меня - лежал я на доске.
   В угаре пьяном мне порой казалось,
   Что умер я и будет погребенье, -
   Процессия тянулась вдоль заборов,
   Скрипели сосны, в воздухе висели
   Гудки ночные дальних поездов.
   Неясный свет от факелов метался,
   Мы вышли на шоссе, с полей тянуло смрадом,
   Там Сетунь показалась впереди,
   Дрожащий шум воды, глухой печальный ропот
   Послышался, и мрачный черный холм
   Навис над нами. Кладбище! Огромной
   Толпой могил, решеток и крестов
   Оно по склону расползлось. Ступени,
   Полузатопленные слякотью, вели
   Наверх, туда, к кладбищенской ограде.
   Мы песню затянули, а на нас
   Глядели тьмою съеденные лица
   С могильных фотографий застекленных.
   Надгробия как домики - оттуда
   В овальные окошки смотрят в мир
   Те, кто лишился тела. Житель смерти
   Обязан мягок быть и молчалив,
   Обязан сдержан быть и ненавязчив,
   Обязан скромен быть и осторожен.
   Обязанностей много, но не так-то
   И просто исполнять их. Да, порою
   Они с цепи срываются и буйно
   Кружатся над землей в сиянье жутком…
   Ах, как на них тогда смотреть опасно,
   Но и приятно до предельной дрожи!
 
   Мы ногу погребли в углу погоста.
   Над ней поставили дощечку небольшую
   "Нога В. Понизова". Острослов Чаковский
   Импровизировал надгробный монолог.
   Заставил нас, подлец, до слез смеяться!
   А мне совсем ведь не до смеха было,
   Но он такие штуки отпускал,
   Что я червем, как сука, извивался!
   Среди молчания, и холода, и тлена
   Звучал здоровый этот, пьяный смех
   Собравшихся мужчин. И факелы дрожали,
   Хохочущие лица освещая.
   Нет, не было цинизма в нашем смехе!
   Нет, взор наш не зиял бездонной скукой
   И жаждою кощунственных забав!
   Мы жизнь любили искренне и нежно,
   Мы все почти войну прошли, мы знали
   Ей цену горькую, мы Родину любили
   И за нее, не думая, готовы
   Мы были умереть - мы столько раз стояли
   Под смертоносным свистом вражьих пуль!
   Мы трепет смерти чувствовали плотью,
   И потому ценили свет ночной
   И гул небес, и нежный запах тлена,
   И хрупкие бумажные цветы,
   Шуршащие об отдыхе и шутке…
   Мы меж могил скатерку постелили,
   С собой была закуска и вино.
   Лежал я, опираясь на какой-то
   Надгробный памятник. И было хорошо!
   Я никогда еще не пил так сладко!
   Я никогда таких не слышал песен,
   Как в эту ночь. Мы пели фронтовые,
   Народные и прочие напевы.
   Звучало "Полюшко", вставая над погостом…
   Вдруг кто-то крикнул: "Эй, смотрите, там
   Могила Пастернака". Точно, возле
   Белел тихонько памятник поэту.
   "Поверь, Борис, в сердцах живут твои
   Живые строки, словно ключ прозрачный -
   Стеклянный ключ к слепым дверям веранды.
   Мы любим эти звуки, это пенье.
   Глухое воркованье на току,
   Мы плачем от восторга пред грозою,
   Когда горит оранжевая слякоть,
   Навзрыд ты пишешь, клавиши гремят,
   Весна чернеет, шепчутся портьеры,
   Ты не ушел от нас, ты с нами, Боря!"
   И мы стихи читали Пастернака,
   Кто что припомнить мог. В трюмо туманном
   Там чашечка какао испарялась,
   И прочее звучало так волшебно!
   А мне вот не пришлось какао пить!
   Я беспризорным рос, оставленный всем миром,
   Я голодал, я знал жестокий холод,
   Я на вокзалах грязных ночевал,
   Я продавал скабрезные открытки.
   Какое уж какао там! На дачах
   Цвела тем временем роскошная сирень,
   Вздымался над прудами легкий сумрак,
   Упругий мячик гулко целовался
   С английскими ракетками на кортах…
 
   Вдруг пьяный Кузнецов поднялся с места,
   Отяжелевшей головой качая:
   "Ребята! Вот стихи какие…
   Давайте-ка Бориса откопаем!
   Ведь интересно, как теперь он там, -
   Такой поэт великий все же…
   Такие рифмы…" - И его стошнило.
   "Слабак! - презрительно промолвил Марков, -
   На кладбище блевать! Не стыдно, Феликс?
   И что за мысли странные? Ты что,
   Соскучился по трупам? Морг любой
   Радушно пред тобой раскроет двери,
   Покой же погребенных нарушать -
   Великий грех. А ну-ка, братцы,
   Споем еще". Но Кузнецов сквозь слезы,
   Сквозь хрип и бульканье своих позывов рвотных
   "Давайте откопаем…" все шептал
   И содрогался - лишь очки блестели.
 
   "Заткнись!" - прикрикнул Марков и ударил
   Его с размаху в хрустнувшую щеку,
   И тот затих, уткнувшись неподвижно
   В могильный чей-то холмик, где давно уж
   Сухие незабудки отцветали.
 
   Внезапно, неожиданно и ярко,
   Как звук трубы, взывающий к атаке,
   Луч первый хлынул из лиловой дали.
   Ночь кончилась, осела темнота
   Большими клочьями, клубящимся несмело
   Гнилым туманом. А над нами прямо,
   Над нашим утомленным пикником,
   Как бы ответным блеском вспыхнул крест
   На куполе церковном, словно пламя.
   Мы робко закрестились, и тихонько
   Послышались в неясном бормотанье
   Слова молитвы: "Господи, помилуй!"
 
   Да, человек - земля! В нем тысячи фобов.
   В нем преющих останков мельтешенье,
   В нем голоса кишат, как полчища червей,
   В его крови фохочет предков стадо,
   Он родственник погостам и крестам,
   Он верный склепа сын, он слепок, он - слепец!
   И мертвецы, вмурованные в кости,
   Недолговечные, как бабочки ночные.
   Как легкий слой тумана, преходящи,
   Затейливо блестят глазенками пустыми
   Из глубины. Но есть иные трупы!
   Они величественны и просты, как небо,
   Они, как вечность, щедро неподвижны,
   Они не тлеют, не текут, не пахнут,
   Не зыблются, не млеют, не хохочут,
   Не прячутся, не вертятся, не блеют,
   Не шепчут, не играют, не змеятся,
   И в землю изможденно не уходят, -
   Они навеки остаются с нами
   И молча делят горести земные,
   И бремя тяжкой жизни помогают
   Нести живым задумчиво и строго.
   Они лежат в глубинах темных храмов,
   В таинственных пещерах, в мавзолеях,
   И к ним стекаются измученные толпы
   И припадают жадными губами
   К прохладе животворной их смертей.
   И ближе всех нам - Ленина чертоги.
   К нему, к нему, он всех других нужнее!
   А у меня в глазах мой сон стоял:
   Его лицо, негромкий, ясный голос.
   "Я жду вас у себя…" И я решился.
 
   Прошло немного времени, быть может
   Почти полгода. Очень плохо помню
   Событья этих месяцев - все как-то
   Расплылось. Пил я горькую, признаться.
   Мне сделали протез, я где-то
   Шатался инвалидного походкой,
   Осунувшийся, бледный, завалящий.
   Кто бы подумал в эти дни, что я - писатель,
   Что "Грозовую завязь" написал я?
   Да, опустился сильно. Но в душе
   Решенье непреложное светилось.
   Я только ждал - судьба была открыта!
   И вот одно из утр меня застало
   На Красной площади. Пройдя спокойно
   Между застывших грозных часовых,
   В толпе паломников, детей и ветеранов,
   Больных, слепцов, аскетов и солдат,
   Ударников, спиритов, комсомольцев,
   Вступил я тихо под немые своды.
   Вокруг прожилки темного гранита
   Как будто полные подспудной тайной кровью.
   Огромные, тяжелые ступени
   Вели нас вниз и вниз. Волшебный холод
   Над нами реял, словно дуновенье
   С потусторонних, сладостных полей,
   Где чистый лед играет с вечным светом.
   И вот она - гробница! Горы, горы
   Цветов возникли на пути у нас,
   Смесь ароматов призрачным фонтаном,
   Бесплотным лесом в тишине висела.
   Служители в мерцающих халатах,
   Печальные и тихие, как тени,
   Метелками цветы сметали в кучи,
   Чтобы дорожка чистой оставалась.
   Откуда-то неясно источался
   Почти что шепот, голос приглушенный,
   Читавший вслух написанное тем,
   Кто здесь лежал. Но разобрать слова
   Совсем не удавалось. Словно капли
   Иль звон далекий, скорбный и прозрачный,
   Звучала музыка над этим тихим чтеньем,
   Замедленный и постоянный марш,
   Один и тот же погребальный шелест -
   Творенье Шостаковича. А дальше,
   Между курильниц золотых, откуда
   Голубоватый крался фимиам,
   Дурманящий и сладкий, как наркотик,
   В неярком свете Вечного огня,
   Горящего среди подземной залы,
   Словно бестрепетный и розовый язык
   Лучащийся слегка из бездны мрачной,
   Над этим всем висел стеклянный фоб
   На золотых цепях. А в нем, совсем открыто
   И просто, не скрываясь, на виду
   Лежал он. Да, несложно
   Нам встретиться с судьбой своей - всего лишь
   Глаза поднять - и вот она, судьба.
   Без удивления, без ужаса, без крика
   Мы смотрим на нее. Здесь крики не помогут.
   И смех тут неуместен, и слеза,
   И можно только тихою улыбкой
   Счастливую покорность запечатать.
 
   Торжественно толпа текла вдоль фоба.
   Здесь люди тайной силы приобщались.
   Они на тело мертвое смотрели,
   Тихонько цепенея длинным взглядом,
   И мимо проходили, чтобы к жизни
   Своей вернуться, чтобы с новой Сфастью
   Работать на заводах, пить кефир,
   Стремительно нестись в локомотивах,
   Мозолистой рукой вести комбайны,
   Лежать в больницах, сфоить интернаты,
   Ифать в футбол на солнечных полянах,
   Томиться, плакать, школу посещать,
   Глядеть на дождь, молиться, зажигать
   По вечерам оранжевые лампы,
   Готовить пищу, какать, спать, стремиться
   Куда-то вдаль все время. А куда?
   И только я вот не тянулся к жизни,
   Туда мне возвращаться не хотелось.
   Я чувствовал, что здесь мне надо быть,
   Что здесь мой пост, и мой покой, и счастье,
   Что мне пора от мира отвернуться,
   Исполниться смирением глубоким
   И сердцем пить вот эту тишь и холод.
 
   И я остался. Как обычный нищий,
   Сидел я в дальнем сумрачном углу.
   На плитах постелив пальто, а шапку
   Перед собою положив открыто.
   Я был здесь не один. Нас много
   Ютилось вдоль гранитных темных стен,
   Так далеко от центра гулкой залы,
   Что еле-еле достигал нас мягкий
   Незыблемый свет Вечного огня.
   Стоял прозрачный шепот. Были здесь
   И одноногие, как я, и вовсе
   Безногие, безрукие, слепцы,
   Глухонемые даже. Кое-кто
   Картонные модели мавзолея
   И Ленина портреты продавал.
   Другие предлагали предсказанья
   О будущем, гадали по теням
   (Старухи были, что в деталях мелких
   Судьбу по форме тени излагали),
   Еще гадали по руке, на спичках,
   На картах, на ногтях. А третьи
   Благословляли тех, кто в брак вступал
   И крестики давали от раздоров.
   Болезни кое-кто умел снимать.
   Но за большие деньги. Остальные -
   Их было большинство - сидели молча.
   Монеты звякали, поток людей струился,
   И я не голодал, и в кепке
   На вытертой подкладке находил
   Вполне достаточно - мне на еду хватало,
   А более ни в чем я не нуждался.
 
   Из мавзолея на ночь выгоняли.
   Я летом ночевал на лавке где-то,
   Потом устроился в гостинице "Москва"
   В испорченном спать лифте. Но недолго
   Я пользовался эдаким комфортом:
   Лифт починили, и пришлось идти
   В ночлежный дом Кропоткина. На нарах
   Средь сброда грязного я кротко засыпал,
   И сны были спокойны и бездонны,
   Как горная вода с блестящим солнцем.
   Играющим в ее холодном плеске…
   Во сне украли у меня протез.
   Какие-то подонки отвинтили,
   Он иностранный был, понравился им, видно.
   А заменить пришлось обычной деревяшкой,
   Ходить стало труднее, но зато
   Побольше денег мне перепадало.
 
   Так шел за годом год.
   Я страшно похудел, зато теперь
   Опять в ладонях начал ощущать я
   Волшебный тот и невесомый жар.
   Какой давным-давно, в полузабытом детстве,
   Мне Ленин подарил своим рукопожатьем.
   Я снова руки возлагал отныне
   (На головы детей по большей части),
   Успешно исцелял порой - снимал
   Одним прикосновением болезни.
   И будущее видеть стал. Да, сильно
   Я изменился. Где былая тучность?
   Румянец бодрый где? Блеск взора?
   Я стал лысеть, морщинами покрылся,
   С висков свисали трепетные пряди
   Свалявшихся, седеющих волос.
   Все плечи были перхотью покрыты,
   Носок совсем истлел, и тело пахло
   Болотной, застоявшейся водой.
   И не узнать почти. Однажды, помню,
   Один мой бывший друг меня увидел.
   Сидел я в мавзолее, как обычно,
   Он с пятилетним внуком проходил.
   Вдруг оглянулся: "Ты? Не может быть!
   Неужто Понизов?" Но, приглядевшись,
   Забормотал смущенно: "Извините…
   Ошибка, кажется…" Я только улыбнулся
   Блаженною, беззубою улыбкой
   И руку чуть дрожащую, сухую
   На голову ребенку возложил.
   "Он станет математиком. В двенадцать
   Годков уже он будет
   Производить сложнейшие расчеты,
   Учителей угрюмых поражая.
   Три раза будет он женат, и с первой
   Довольно быстро разведется. Да.
   Вторая же сойдет с ума и выльет
   В себя смертьприносящее лекарство.
   А с третьей будет трех детей иметь:
   Сережу, Лену, Бореньку меньшого.
   Тот Боренька меньшой великим станет
   И государством этим будет править.
   Но вот беда - как только он родится,
   Твой внук случайной смертью умереть
   Обязан будет. Пятьдесят два года
   Ему как раз исполнится тогда.
   Ну, не печалься - хоть не доживет
   До старости, но все же жизнь увидит.
   Но чтоб не умереть ему до срока,
   По пустяку чтоб жизнь не прособачить,
   Пускай запомнит несколько советов:
   Не приближайся, Валентин, к стеклянным
   Цветочным вазам в нежный час заката,
   Увидишь мышку белую - возьми
   Кусочек хлеба и зарой в землицу.
   Когда сырой осеннею порою
   Пойдешь в лес за грибами - мой совет -
   Не надевай одежды темно-синей.
   Когда в пруду ты плаваешь, подумай
   О Боге. Прежде чем заняться
   Обычным делом, иечисленьем формул,
   Произнеси короткую молитву.
   Ну вот и все, пожалуй".
 
   Да, годы шли. И вот настал великий
   Двухтысячный - о многостранный год!
   Приблизился он мерною походкой
   По лунным площадям Европы сонной,
   Он космосом дышал, средневековьем,
   Одновременно погребом и небом,
   Текла в нем кровь эпох давно ушедших,
   Закравшихся в глубинные ячейки,
   В подземные насмешливые норы.