- Ну что ж, Вольф, ты, пожалуй, романтик. Ведь мы назвали тебя в честь серого волка, подбирающегося к детской колыбели. Ну, не знаю, не знаю… Лично я не выношу казней.
 

11

 
   Стемнело. В гостиной мерцает только огонек сигары, которую хозяин дома по обыкновению закуривает в сумерках. Наконец зажигается лампа - оранжевый торшер над глубоким креслом. Старичок недавно пробудился от бездонного послеобеденного сна. Поискал газету, но не нашел. Странно. Внезапный резкий звонок.
   Ага, это гости - почитатели Ольбертова таланта.
   Стук, голоса, кто-то рассмеялся. В одно мгновение вспыхивает десяток ламп. Ого! Смеясь, они наполняют гостиную. Рассыпались по красному ковру, уселись на спинках кресел. Некто, похожий на посетителей ипподромов, нервно расхаживает взад и вперед со стаканом вермута, нетерпеливо пощелкивая пальцем по щеке. Здесь даже министр изящной словесности - длинноволосый, неподвижный, в сером грубом пончо. За ним скромно согнулся человек атлетического сложения, он, как всегда, не знает, куда деть свои сильные обмороженные руки. Это старый друг семьи - скульптор, работающий по стеклу. А публика все прибывает! Наш старичок уже давно покинул свое место в большом кресле, уступив его двум девушкам, болезненно одетым во все белое, вязаное на спицах. Потом незаметно появилась еще одна такая же девушка. Эти девушки - тройняшки. Личики у них бледные и почти совсем одинаковые, только кулончики на белых шейках содержат в себе искры различных оттенков. Оседлан даже стеклянный Рой - на нем расположился посол Японии.
   Старика, как водится, никто не замечает.
   Наконец появляется Ольберт. Он в новой кофте с кармашками - вокруг жирной талии бегут полярные олени, над их головами вышито северное сияние. Под руку с герцогом спускается по лестнице.
   Все в сборе? Отсутствуют Китти и Вольф.
   Китти, заплаканная, спит в своей комнате - ей не разрешили присутствовать на чтении по причине позднего часа. Вольф предпочитает одиночество.
   Вот Ольберту подносят теплое молоко с инжиром (он якобы простужен). Наконец, он вынимает какие-то мятые бумажки, разглаживает их, надевает очки, обводит присутствующих изумленным взглядом и произносит:
   - То, что я вам прочту, имеет название "Черная белочка". Оно состоит из двух частей. Я начну с первой части, которая называется УТРО.
 
   УТРО
 
   Пой, соловей!
 
   О, пой, пой, пой, пой, пой, пой, пой, пой, пой, пой, пой, пой, пой,
   пой, пой, пой, пой, пой, пой, пой, соловей! Пой, соловей! Пой, пой, пой,
   пой, пой, пой, пой, пой, пой, соловей! О, соловей, пой же, пой же, пой же,
   соловей, пой, пой, пой, пой, пой же соловей! О пой же, соловей, пой, пой,
   по, пой, пой же, соловей, пой, пой же, пой, пой же, пой, пой, пой, пой, пой,
   пой, пой, пой, пой, пой, пой, пой, пой же! Пой!
 
   Роза, цвети!
 
   Роза, роза, роза, цвети, цвети, цвети, цвети, роза, цвети! Цвети же, о,
   роза, цвети же, цвети же, цвети! Цвети же, цвети, цвети же, цвети, цвети, о
   роза! Цвети, цвети, цвети, цвети, цвети, цвети, цвети, цвети, цвети, цвети,
   цвети, цвети, цвети, цвети, цвети, цвети, цвети, цвети, роза!!! О, цвети, о,
   цвети, о, цвети, о, цвети, о, цвети, о, цвети, о, цвети, о, цвети, о, цвети,
   о, цвети, о, цвети, о, цвети, о, цвети, о, цвети, о, цвети, о, цвети, о,
   цвети, о, цвети, о, цвети, о, цвети, о, цвети, роза, цвети, цвети, цвети,
   цвети, цвети, цвети, цвети, цвети!!!
 
   Ветер, играй!
 
   Ветер, играй же, о ветер, играй же, играй, играй!!!
   Ветер, играй, играй же, ветер!
   Ветер, играй, играй, играй, играй, играй, играй, играй, играй, играй,
   играй, играй, играй, играй, играй, играй!!!
 
   Луна, сияй!
 
   Луна, сияй, сияй, сияй, сияй, сияй, сияй, сияй, сияй, сияй! О, луна,
   сияй, луна, сияй, луна, сияй, сияй, сияй, сияй, сияй, сияй, сияй, луна,
   сияй! Сияй же, сияй, о луна, сияй, луна, сияй, луна, сияй, сияй, сияй, луна,
   сияй, сияй, сияй, сияй, луна, сияй, сияй, сияй, сияй, сияй, луна, сияй,
   сияй, сияй, сияй, сияй, сияй, сияй, сияй, сияй, сияй, о луна!
 
   Птица, лети!
 
   Птица, о птица, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети,
   лети, лети, лети, лети, лети, лети!
   Лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети,
   лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети!
   Птица, лети же, о птица, лети же, лети же, лети же!
   Лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети!!!
   Птица, о птица, ну лети же, лети же, о лети, о лети, о лети, о лети, о
   лети, о лети, о лети, о лети, о лети!!!
   Птица, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети, лети,
   лети, лети, лети, лети, о птица!!!
   Ольберт читает медленно, отчетливо, как машина, делая аккуратные продолжительные паузы между предложениями. Иногда его словно бы сводит судорогой, но это ни на йоту не нарушает ясный ритм чтения. Он читает громко, все громче и громче.
   Последнюю часть ("Птица, лети!") Ольберт выкрикивает из последних сил. Он просто орет. Лицо его багровеет, по телу пробегают конвульсивные вздрагивания, однако в глазах нет даже тени экстаза, ничего, что хоть сколько-нибудь напоминало бы транс. Видно, что ему нехорошо. Ротик его искажается гримасой отвращения. Он давится. Наконец, не остается никаких сомнений, что его сейчас вырвет.
   Одна из тройняшек быстро подносит ему огромную гранитную пепельницу в форме морской раковины. В ту же секунду Ольберт начинает блевать. Несмотря на неаппетитность этого зрелища, гости смотрят на него как завороженные. Он блюет так заразительно, что некоторые зрители вынуждены подавлять рвотные позывы - эти кисловатые тягостные волны, поднимающиеся из телесных глубин. Но никто не отворачивается. Наконец, пестрый поток иссякает. Девушка выносит чашу. Она идет так быстро, что изумленному старику приходится резво отскочить, чтобы она не прошла прямо сквозь него "с этой мерзостью". Краем глаза он успевает увидеть мраморную блевотину в раме из гранитных прожилок, и почему-то в этой мозаичной луже плавает железный грузовичок, принадлежащий Китти. Из пестрого болота торчит, как после крушения, яркий красный кузов и синее ребристое колесико. Непонятно, как он туда попал.
   Ольберт растерянно оглядывается, вытирает рот платком. Он вроде бы смущен - если не притворяется, конечно.
   - Извините, - произносит он, запинаясь. - Какой-то незапланированный катарсис. Должно быть, я слишком нервничал. Или это молоко… А может быть… Говорят, такое очищение связано с истиной. Может быть, так бывает, когда наконец удается, после долгих мучений, сказать правду. В любом случае, прежде чем я прочту вторую часть "Черной белочки", придется сделать небольшой антракт. Мне необходимо переодеться. Прошу прощения. Действительно, и полярные олени, и северное сияние - все они непотребно забрызганы.
 

12

 
   Во время антракта гости непринужденно рассыпаются по дому, как гранатовые бусы с порвавшейся нитки. Старик осторожно входит в анфиладу маленьких курительных комнат, оснащенных диванами и гранитными пепельницами.
   В первой курительной темновато, здесь курит какая-то пара.
   - Кто эти хорошенькие тройняшки? Раньше я их не видела, - тихо спрашивает тяжелый женский голос.
   - Пассии Ольберта, - отвечает мужской голос (естественно, тоже приглушенно). - Сестры Райевские: Соня, Анастасия и Кэролайн. Происходят из семьи русского военного. Семья была в трудных обстоятельствах, и одну из девочек, еще в младенчестве, отдали на воспитание другим людям. Она росла в Англии, отсюда и английское звучание ее имени - Кэролайн. Соня и Анастасия не знали о существовании третьей сестры: мнили себя двойней. Чрезмерная мягкость одной из них послужила причиной ее раннего душевного заболевания: девушка считала себя отражением в зеркале. Уже в 11 лет она в первый раз попала к нам в клинику. Второй раз в возрасте двадцати двух лет. Эти цифры говорят сами за себя. Выяснилось, что с раннего детства ее сестра, обладавшая властным характером, подчиняла ее себе, приучила откликаться на кличку "Эхо", заставляла повторять за собой все свои слова и жесты. Властная сестра мечтала об артистической карьере.
   Но ее изнасиловал один ее знакомый - несмотря на властность, психика девушки была хрупкой, и она тоже оказалась в нашей лечебнице.
   Обе бы ли изолированы, но окна их комнат выходили в один и тот же дворик - так, чтобы они могли видеть друг друга в окнах. Немедленно они возобновили свою "игру в зеркало". Целыми днями одна, стоя у окна, делала напыщенные жесты, воображая себя примадонной перед трюмо, раскланивалась, прижимая руки к груди, жеманно или растроганно улыбалась, делала вид, что роняет платок или перчатку. Ее несчастная сестра в своей комнате напротив тщательно повторяла за ней эти каскады нелепых гримас, ведь она была "отражением". Иногда им удавалось достичь подлинной синхронизации, хотя их разделяли стекла, решетки и цветник. Мы с коллегами любили наблюдать за "балетом", сидя в цветнике.
   Этот случай описал Бимерзон.
   Соня и Анастасия казались совершенными копиями друг друга, но… но одна из них была девственница. На этом тонком различии между близнецами Бимерзон попытался построить свою терапевтическую версию: он стал культивировать это субтильное различие в сознании сестер. "Девственная плева должна разрастись, - говаривал он, - она затянет зеркало матовой пленкой, она спрячет сестер друг от друга". Однако вскоре мы узнали о существовании третьей сестры. Написали в Лондон. Она приехала. Ее появление заставило пошатнуться болезненный, но сформировавшийся и стройный космос двух сестер. Если бы она была пациенткой или психиатром, то у нее еще были бы шансы вплестись в их узор… Но Кэролайн абсолютно нормальна. Она, правда, врач, но не психиатр, а ухогорлонос. Принцип двойственности треснул, и все расстроилось. Тут-то и появился Ольберт. Его привел Бимерзон, они ведь друзья. Вы сами знаете: любовь - превосходный медикамент. Ольберт влюбился в тройняшек, те ответили взаимностью. Соня и Анастасия быстро пошли на поправку. Вскоре мы выписали их. Сейчас они готовятся к браку вчетвером.
 
   - И что же, вы считаете, они исцелились окончательно?
   - Трудно сказать. За Анастасию я не беспокоюсь. Но Соня… Первый раз она попала к нам в одиннадцать лет. Одиннадцать это, так сказать, "отраженное одиночество". Затем в двадцать два года. Двадцать два это "отраженная двойня". Что будет, когда ей стукнет тридцать три? Ведь тогда вся тройня окажется "отраженной". Правда, это будет не скоро, но… К тому же Ольберт скоро устранит своим пенисом ее девственную плеву, на которую так надеялся Бимерзон. В сорок четыре года она сможет отразить весь их брачный квартет, вместе с Ольбертом, если их союз, конечно, сохранится до тех пор. В пятьдесят пять лет…
   Старик, равнодушно пожимая плечами, раздвигает тяжелые толстые шторы и проходит в соседнюю курительную. Здесь светлее, и к запаху табака отчетливо примешивается запах марихуаны. Одинокий курящий сидит в углу дивана с маленькой трубкой. Это министр словесности. Он рассматривает блокнот, куда на скорую руку занесены какие-то цифры.
   - Оказывается, чтобы управлять словесностью, нужны не буквы, а числа? - спрашивает старик. Никакой реакции. Министр даже не поднимает изможденное лицо, наполовину скрытое длинными волосами. Хозяин дома снова пожимает плечами и проходит дальше. Остальные курительные пусты. Только пепельницы и диванчики, диванчики и пепельницы.
 

13

 
   Ольберт переоделся. Теперь он в строгом черном костюме, в белой рубашке. Он поменял даже очки: прежние были маленькие, расхлябанные, оправленные в золото. Сейчас на нем крупные очки в солидной, темной оправе. Это снова наводит на подозрение, что и рвота, и переодевание были придуманы заранее. Изменилась и манера чтения, даже голос.
   Первую часть он читал громко, размеренно и четко, словно под метроном, теперь он запинается, голос стал тих и влажен - можно подумать, что у него во рту идет дождь. Можно подумать, что у него во рту какая-то гнилая деревня, куда по бездорожью, с трудом, добираются телеги с мокрыми дровами и пьяными дровосеками. Можно подумать… Но думать уже нельзя, надо прислушиваться. Он говорит: "Вторая часть вещицы называется… Она называется "НОЧЬ".
 
   НОЧЬ (посвящается моим друзьям)
 
   Сейчи
 
   Когда я умер, то прежде всего была музыка, и у нее были некоторые свойства животных - тех, что по природе своей водонепроницаемы: печаль и блеск бобра, скользкая бодрость утки, скрип дельфина и его же удачная улыбка, гусиная тяжесть и чьи-то живые ласты, забрызганные росой или же холодным бульоном. Поначалу я не поднимался и не опускался, а бойко плыл вперед, улыбаясь. Ноги казались туго закутанными в плед или же в промасленную бумагу. Правда ли, что я был ПОКУПКОЙ? Возможно ли, чтобы меня купили? Ноги, не теряя русалочьей слитности, иногда заворачивали в зеленые боковые ходы - тенистые, ветошные, надломленные, с внутренней ряской. Однако неизменно я возвращался на МАГИСТРАЛЬ. Начало ночи было прекрасным. Для тебя, для тебя венецианская лагуна! Для тебя ночь Трансильвании! Для тебя настоящая красавица и европейский синдром! Для тебя лунный свет и бесконечная радость! О, хозяева моря, хозяева островов!
 
   Устлер
 
   Истрачена была одна вечность, и незаметно истаяла вторая, а я все скитался среди абстракций, чисел, среди всеобщего смеха и собственного шепота, среди слов (таких как "узнавание", "шутка", "пингвины", "то самое", "домашние", "оно", "застекленность", "маленькое-милое", "великолепие"), которые каким-то образом стали вещами или гранями одной-единственной вещи, напоминающей кристалл. Скитался среди тканей и фактур, проходил, как по маслу, по бархату, шелку, каракулю, по парче, по камню, по стали… То мне казалось, что я бесконечно далеко от живых, то, напротив, возникало терпкое чувство, что я просто иду городской окраиной, пробираюсь задворками людных улиц, иду витринами, киосками, тентами, тенями, пиджаками, платьями, туфельками, золотом, вороньими гнездами, заводами…
   Бывал я и рекой, уносящей отражения своих берегов. О мосты, медленно гниющие над реками, - узнаете ли вы меня? СКОЛЬКО сердечного тепла отдал я правительственным зданиям, ангарам, депо, бассейнам! И снова уходил в глубину вещей, заседал, как одинокий и ненужный диспетчер, в центральных точках отпущенного им времени, в технических кабинках, где вершилась кропотливая работа исчезновения. В общем (как, надо полагать, многие умершие до меня), я оказался очень привязан к покинутой Юдоли, ибо Юдоль трогает. Так она, видимо, и задумана - как аппарат, производящий умиление. Иначе говоря, здесь-то и создают то, что называется душой. Так в теплой и влажной утробе взращивают эмбрион, чтобы затем вышвырнуть его в дальнейшее. Душа это герой Диккенса, она падает на лондонское дно (Лондон - единственный город, устроенный как водоем, у него не катакомбы, а дно), чтобы затем всплыть в детской комнате. Только на исходе второй вечности я впервые увидел ангелов.
 
   Тереза
 
   Никогда не забыть мне то утро. Утро! Утро! То утро… Я стал возвышаться, идти вверх. Возвышение привело меня в горный ледник. Там я впервые, со дня моей смерти, остановился. Я лежал или висел, вмерзший в сверкающий лед, как отдыхающий мамонт. Я был огромен, но и глетчер был великолепен - я стал точкой в его белизне, в его необъятности. Мне казалось, что я всегда лишь шел сюда, и теперь это и есть КОНЕЦ: застывание навеки в зернистом блаженстве. Если бы я знал тогда, какие гирлянды и анфилады Концов, Финалов и Окончаний меня ожидают! И тут я увидел небо, и в нем - ангелов. Это небо не было похоже на те небеса, которые я уже повидал после смерти - извивающиеся от щекотки, смешливые, ластящиеся, как жирный котенок. Или же, наоборот, неуверенные, туманные, как пятно, как небо во сне или на рисунке, которое еще надо домыслить, о котором следует догадаться. Это же небо было безграничным, свободным и пустым. И в этой пустоте, очень далеко, крошечные и светлые хороводы ангелов вращались в синеве. Два переплетающихся хоровода, и от них, вбок и вниз, ответвлялась и уходила в глубину небес длинная танцующая процессия. В целом они составляли фигуру, напоминающую лорнет.
   Затем я не раз видел ангелов. Видел спиральную лестницу Иакова-я лежал у ее подножия и смотрел вверх. Сквозь решетчатые ступеньки я созерцал розовые, свежие, младенческие пятки ангелов, которые поднимались и опускались. Сквозь решетчатые ступеньки, с которых небо смыло полярный мох и птичий помет. В другой раз я оказался в Юдоли, на окраине деревни. Был полдень, солнце стояло в зените, и небо все было заполнено ангелами. Внезапно раздался крик петуха, и они исчезли. Долго я хохотал, чуть было второй раз не умер от смеха. Такие шутки здесь в цене. Очень давно, будучи еще живым и почти ребенком, я увидел черно-белую фотографию худой, голой девочки, лежащей на пустом пляже. Она щурилась, заслоняясь рукой от света, выражение лица было хмурое, замкнутое.
   Через несколько лет я увидел ее уже не на фотографии, а в реальности, но тоже на пляже. Это был пляж, где собирались нудисты. Среди множества голых тел она была единственной полностью одетой - в коротком темно-синем платье и в белых туфлях она неподвижно стояла у самого прибоя и хмуро смотрела в море, как будто там присутствовало что-то тягостное, скучное, но завораживающее. С ее волос текла вода. Видимо, она только что вышла из воды и оделась, чтобы уйти, но в последний момент что-то, находящееся на линии горизонта, заставило ее оцепенеть. Проследив за ее взглядом, я не увидел ничего, кроме моря - пустого моря, где не было в тот момент ни пловцов, ни птиц, ни кораблей. Я не знал тогда, что ты станешь для меня чем-то вроде Беатриче: одним из проводников по равнинам небес. И это очень странно и смешно, ведь ты жива, а я умер, и точно знаю, что ты даже и не вспоминаешь обо мне. Однако мне пришлось усвоить странную истину: чтобы быть прахом, следует быть влюбленным прахом. Тогда, утром, в леднике, я наконец услышал голос, похожий на твой. Он пел: "Во Франции любовь начинается с танца. Выстрел раздался в ванной, и я впервые увидела тебя. Ты появился с веселым криком "А вот и я!"
 
   Зео
 
   После ледника я пробудился скелетом на острове Флинта. Зеленая, сочная трава буйно обнимала мои белые аккуратные кости, росла между ребер. Я лежал на горе. Остров каскадами сбегал к морю. Я был скелетом-указателем, стрелкой - сомкнутыми костями рук я указывал туда, где находился клад. Этот клад был лишь краешком того моря сокровищ, которые потом прошли перед моим взором. При жизни я был равнодушен к драгоценностям, да и сейчас они мало волнуют меня, но прихоть ночи заставила меня стать инспектором необъятных складов ценных вещей. Я - сам Инвентарь, мое зрение заведует шкатулками, перстнями, инкрустацией, горностаевыми мантиями, резьбой по камню и стеклу, малахитовыми галереями и янтарными комнатами, хрустальными и фарфоровыми вазами, яйцами Фаберже, гравюрами на стали и на меди, моделями парусников, венками, древними знаменами, орденами, монетами всех времен и стран, а также всеми бумажными деньгами, их водными знаками, всеми печатями, росчерками, вензелями, изысканными почеркушками, долговыми обязательствами и нотариально заверенными бумагами, гербовыми марками, всеми коронами, державными яблоками, скипетрами, дарохранительницами, амфорами, оружием, древними прялками, гребнями, ткацкими станками, эталонами мер и весов, живописными полотнами, амфорами, гобеленами, экспонатами всех музеев, слитками драгоценных металлов…
   О господа яблок и черепах! Зачем? Возможно, так слепых еще котят окунают мордочкой в молоко. Пятнадцать человек на сундук мертвеца! Пиастры! Пиастры! Флинт! Старый Флинт! О Геката, Трехликая, медо-любивая, покровительница пыльных дорог! О Тривия, дочь Астерии! Хорошо, когда после смерти только вода во всех ее видах - пар, лед, снег, водопады, реки, море, подземные озера, бассейны. Разбитые вдребезги теплицы. Разбитые вдребезги стеклянные кенгуру, вомбаты. Один, почти целый, утконос.
 
   Корин
 
   Быть мертвым приятно, особенно поначалу. Потом случаются трудные встречи. Среди битого стекла, среди живых шкафов меня вызвали на дуэль. Это был огромный рыцарь, словно слитый из тошнотворного чугуна. Было страшно, но я принял вызов. Для поединка мне выдали тело, способное сражаться, - обычное, молоденькое, солдатское тело, какие разбросаны везде во времена войны. До этого моими телами были тела гор, тела кратеров, тела ветра, воды и микроорганизмов, ртутные, мраморные, сахарные, хлебные, ковровые…
   Бывали и не-тела: похожие на опоздание поезда, на щели в горных породах, на выздоровление, на взрыв, на промежутки между книгами. Как Дон Жуан, я отважно протянул противнику руку. Как Командор, он сжал ее в своей. Но мы не провалились в ады. Нечто вроде шаровой молнии (такие молнии я видел когда-то в кино) снизошло на наши сомкнутые руки, превратив их в единое тело. Нас обоих без жалости ударило током, и я почувствовал, что в слипшихся руках что-то возникло. Это было зачатие какой-то вещи. Рыцарь исчез. С трудом я разжал измятые пальцы и на своей солдатской ладошке увидел игрушечный автомобильчик - грузовое такси, "мерседес" с удлиненным багажным отделением. Мягкие, нежные белые шины, белые шашечки на черных дверцах. Ногтем я поддел дверцу багажного отделения и там нашел костяную куколку, изображающую пятимесячного младенца в скафандре советского космонавта, с красной пятиконечной звездочкой на шлеме. Краска на нем облупилась, и румянец его казался фрагментарным, анекдотическим.
   Бывал я и в адах. Ады стояли пустые и заброшенные. Я видел развалившиеся агрегаты, остывшие печи, истончившиеся ржавые котлы, замки и амфитеатры, колеса, игольчатые горы, похожие на белых дикобразов, мосты и пыточные стадионы - все казалось декорацией, глупо провалившейя внутрь себя. Для пущего смеха я кружил над адом на бутерброде, используя его как летательный аппарат. Это было уютно: я лежал на свежем белом хлебе, покрытом ласковым слоем сливочного масла, и глядел вниз. Накрылся же я, как одеяльцем, овальным кусочком жирной, приятно пахнущей колбасы. А ты пела: "Привет, странник! Ты - в опасности. Разреши мне быть с тобой всю эту ночь".
 
   Журземма
 
   Я люблю святую воду, но Геката принимает только мед. Толстый мед, в глубине которого горит теплый, пушистый огонь. Однако после поединка полагается совершать омовение. Я был погружен в ванну. Я нежился в ароматной белоснежной пене. Над пенным ландшафтом возвышалась моя огромная голова - самостоятельная и величественная голова воина-победителя. С одной стороны за бортиком ванны парадом текли бесчисленные священники, кардиналы, католикосы, епископы, патриархи, ламы, муфтии, раввины, митрополиты, архиепископы.
   По другую сторону ванны бесчисленные парочки предавались пылкой любви - целый океан совокуплений. Я видел их всех сверху. Я думал о пирожках, которые надо будет испечь для будущих детей. Внезапно передо мной возник здоровенный монах. Он столпом поднимался из пены, родившись из нее, как некогда Beнера близ кипрейских берегов. Мрачный, величественный, в рясе телесного цвета, в надвинутом клобуке. Лицо аскетичное, гладкое, без черт. Неужели мне предстоит новый поединок? Но он не двигался, лишь предстоял предо мной. Монашеский капюшон постепенно сползал на затылок, обнажая лысину странной формы. Кто ты? Чего тебе надо? Он молчал. Вдруг я с изумлением узнал в нем свой собственный половой орган - я и думать о нем забыл за время смерти! Откуда он здесь? Да еще в состоянии эрекции? Так мы и стояли друг против друга - две колоссальные молчаливые фигуры, встретившиеся на белых облаках, отливающих мириадами радуг: голова и член.
   С того дня мое живое, человеческое тело стало постепенно возвращаться ко мне: частями, то появляясь, то снова исчезая, но снова появляясь и обретая, вечность за вечностью, свою прежнюю полноту. Я понял тогда, стоя лицом к лицу с монахом на пенных облаках, что предстоит еще вернуться в отчий дом, откуда я был похищен смертью. Ведь если у нас есть гениталии, значит, у нас должен быть и дом. Где яйца, там и гнездо.
   Я узнал его имя - Варфоломей.
   Я так долго жил с ним, я мыл его и вводил в нежные женские тела, а имени его не знал. Теперь он написал свое имя белым семенем - имя на миг застыло в воздухе, словно вежливо дожидаясь, пока я прочту его, а затем его имя стекло белыми струйками по бортикам ванны, в пену. Его имя стекло теплыми ручейками по спинам совокупляющихся людей, его имя стекло по роскошным облачениям священнослужителей, по митрам, тиарам, камилавкам, по девическим животам, по рясам, по тонким женским запястьям, по атласным белым перчаткам, на которых золотой нитью вышиты были инициалы. А ты пела: "Аристократия! Западная ложь! Мокрые улицы ночного города…"