Да, большой город это странная вещь. Только взращенный в глуши может понять его. Вот, например, кафе, и в нем старые дамы осторожно поедают хрупкие пирожные таким образом, как будто их насильно кормят невидимые существа. Вот киоски - даже в предутреннем сне не увидеть столь зеленых киосков. Погляди вверх - сколько стеклянных окон, а там террасы друг над другом. Ты видишь сов из камня на перилах, замшелую трубу и ее поднятый к небу дымовой палец. И я, погруженный в толпу, был найден неким взглядом, принадлежавшим незнакомому человеку в сером пальто. Он приблизился, видно гордясь своей четкой походкой, и спросил, глядя не на меня, а в сторону:
   - Ты - Понизов, любезный?
   - Я.
   - А Фомино сгорело?
   Мне показалось, горькая усмешка возникла и растаяла в уголке его рта. Я подтвердил, думая о том, почему кожа моих рук так странно и невесомо пылает, как Фомино ночью.
   - Вы врач? - спросил я. Он кивнул, и кивок был таков, что я понял: он - военный врач.
   Незнакомый взял меня за руку и втолкнул в дверь, которая как раз находилась недалеко от нас. Но в подъезде он вскрикнул в темноте и отбросил мою руку.
   - Эге, жжет сквозь перчатку! Затем чиркнула спичка, и спичкой он осветил мне лицо, потом руку, которую схватил за запястье.
   - Что с руками? - спросил он меня, причем глаза приняли взволнванное выражение.
   - Это Ленин, - ответил я, припоминая все обстоятельства. - Когда я бежал по мерзлой земле, что в лесу, а потом утром вышел на поляну, в том месте, где толстые деревья все в инее, там на ветке сидел Ленин, и полы черного пальто свисали вниз. Потом он приблизился и, взяв мои руки, замерзшие от холода, долго держал в своих, после чего они так и горят до сих пор.
   Спичка давно погасла, а мой спутник все молчал. Я поискал его пылающими руками, но не нашел ничего живого, только холодную стену, потом голые металлические ноги, кажется, ноги девушки. Ее железная нагота…
   Видимо, подъезд украшен был статуями. Я обратил внимание на удивтельное и никогда не виданное мною прежде качество темноты, что окружала меня. Ни одного проблеска не волновало мое зрение, ни один контур не выступал.
   На ощупь я продвигался туда, где надеялся найти двери и выход на улицу, но, видно заблудившись, почувствовал под своими ногами ступени и стал подниматься куда-то наверх. Время от времени мои руки нащупывали в темноте предметы, видимо составляющие украшение лестницы: вазы, колонны, круглые балясины балюстрады, некие изваяния. Лестница, однако, поднималась не прямо, а странно петляла, раздваивалась и разветвлялась. Я поднимался не менее часа и, по моим представлениям, должен был уже находиться на большой высоте.
   Впрочем, я не особенно задумывался об этом. Тьма растворила во мне все мысли. Мои ладони продолжали гореть, и ощущение это можно было бы назвать неприятным с таким же успехом, как и приятным. Наконец лестница кончилась, и по гулкому отзвуку моих шагов, и по тому, как расступились вокруг стены, я догадался, что вступил в залу, или же в анфиладу зал. Мне не хотелось идти посередине этого пространства, инстинктивно я желал находиться у стены и держаться за нее рукой, так я чувствовал себя более безопасно. Раздался хруст плотной материи, что-то упало, треснув.
   "Ага, - сказал я себе. - Я порвал и уронил какую-то картину, возможно, ценное полотно". Как это свойственно человеческой природе, я испугался отзвука произведенного мною шума и кинулся в сторону, потеряв спокойствие и равновесие. Ударился плечом, раздался звон стекла, осколок скользнул по моей щеке, оставив на ней теплую линию. Тут же что-то задвигалось, пустой звериный баритон выдавил "Га", и небольшое живое тело упало мне на плечо. Я почувствовал теплые лапки нечеловека, но оно, совершив следующий прыжок, кануло в беззвучную темноту.
   Нелепый случай совсем сбил меня с толку, я потерял стену, двигаясь вдоль которой еше мог надеяться на какую-то ориентацию. А разум, не приправленный образованием, вдруг вспомнил поговорку: "Верь темноте, когда глаза не те". Я двигался с большой осторожностью, но цель моего продвижения не была известна мне. Вы можете предположить, что я желал выйти из тьмы к свету. Еще неизвестно, что больше по душе человеческому существу: свет или темнота. Впрочем, свет бывает разный и тьма бывает разная.
   Итак, я продвигался в темноте, пока вдруг не увидел где-то далеко впереди некий, как мне показалось, зеленый отблеск. Я приближался к нему, натыкаясь по дороге на какую-то мебель и время от времени опрокидывая гулкие каменные вазы. Вскоре я уже мог разглядеть стеклянный куб, заполненный изнутри тусклым зеленовато-коричневым светом. У меня создалось впечатление, что это небольшая закрытая вольера, вроде используемых в зверинце для содержания земноводных существ, или же большой аквариум. Действительно, стеклянные стенки этого помещения изнутри заросли зелеными и бурыми растениями, напоминающими водоросли, а между ними на коричневатом песке виднелось некое лежащее животное, похожее на крокодила. Приблизившись, я убедился, что это и в самом деле крокодил. Недолго я смотрел на него сквозь мутное стекло. Он был, конечно, прекрасен собственной особой красотой - красотой болот, дамских сумочек, красотой пелены, неподвижности. Застывшая улыбочка обнажала клычки в уголках его длинного рта - это блаженство, эта улыбка были, наверное, ответом на тепло, источаемое обогревателем.
   Я продолжал блуждать в темноте до тех пор, пока не услышал какие-то голоса. Один из них громко выкликал: "Иголка, нитка, катушка, коробка, золотой наперсток, серебряный наперсток, медный наперсток, очки, свечка, коробка, овечка, книжка, колесико, часы, манишка, манжеты, фалды, рояль, пианино, табурет, подсвечник, виноград, ананас, гранат, персик, косточка, ваза, блюдо, рама, зеркало, отражение, лицо, кровь, губа, рот, рука, перчатка, стрелка, окно, дождь, лампа, фонарь, пьяница, пивная, официант, кружка, пена, стул, стол, посетитель, шарик, язык, лужа, коридор, дверь, уборная, вокзал, ночь, часы, стрелки, платформа, лавка, кот, темнота, поезд, мыши, шум, грохот, вой, треск, железо, кондуктор, форма, усы, лицо, путь, свет, стук, лавка, пустота, книжка, пассажир, окно, темень, мост…"
   Другой голос, который я расслышал не сразу, доносящийся откуда-то издалека, произносил: "Колоть, вдевать, бежать, ронять, катиться, надевать, блеять, гореть, звенеть, блестеть, кричать, молчать, спрашивать, слышать, виднеться, темнеть, отражать, хватать, бежать, встречать, пугаться, хрипеть, плевать, харкать, пить, спрашивать, отвечать, говорить, гудеть, курить, дымить, вести, высовывать, лить, угрожать, бить, падать открыть пугать, предостерегать, провожать, закрывать, молиться, бояться, темнеть, возвышаться, сидеть, уставать, вздрагивать, мяукать, присутство Гать созвать, ловить, перегрызать, пищать, убегать, видеть, надеяться, Гичать, приближаться, светиться, тикать, шуметь, грохотать, выть реS вводить, сморкаться, кашлять, говорить, заикаться, слышать, думать, вынимать, щелкать, звенеть, ехать, читать, греметь…
 
    1982
 

Грибы
 
(Отчет о приключении)

 
   Утром, во сне, я придумал короткое стихотворение. Точнее, оно мне приснилось. Типичный онейроидный стиль:
 
 
Бессудебному много набреют в конверт:
Беззаботная старость, приятная смерть.
 
 
   Видимо, здесь описываются благотворные последствия уничтожения кармы, упразднения "судьбы". Останавливает на себе внимание только выражение "набрить в конверт" - непонятно к какому сленгу такое выражение могло бы относиться: к уголовному, наркоманскому, бюрократическому? В конверте обычно дают взятку чиновнику. Этот обычай хорошо иллюстрирует значение слова "конвертируемость". Коррупция возможнаьтолько при указании на символическую дистанцию между дающим взятку и принимающим ее - эту дистанцию можно преодолеть только "почтовым" усилием. Таким образом, существо, не имеющее судьбы, неподвластное року, пребывающее в потоке случайностей, все же коррумпируется роком, "сбривающим в конверт" различные привлекательные сладости: беззаботная старость, приятная смерть.
   От таких подношений никто не в силах отказаться!
   Как бы там ни было, я проспал время встречи. Полагая, что упустил возможность поездки на дачу, я лениво завтракал, утешая себя мыслью, что глубокий утренний сон, в любом случае, является самым психоделическим состоянием из всех возможных. Затем меня навестили друзья, которые принесли много пирожков, еще горячих. Поев пирожков, мы отправились гулять на Речной вокзал. Поглядев на пароходы, которые освещены были уже закатным солнцем, я внезапно принял решение ехать на дачу. Решение было (как и все подобные решения) мгновенным. Впечатление было такое, что какой-то ветер вдруг подхватил меня и понес. Я, конечно, превосходно знал, что это за ветер.
   Неожиданно распрощавшись с компанией, я сел в автобус, который довез меня до станции "Ховрино". Пока ждал электричку, резко темнело. Состояние было возвышенное и несколько пьянящее, как будто я совершал головокружительную авантюру. В каком-то смысле этот пред-эффект был не менее впечатляющим, чем сам эффект. Во всяком случае, в нем не было тяжести самого эффекта, не было той дидактической серьезности, которая появилась потом. У меня была с собой книга Юнга, и в поезде я читал. Хотя я читал не очень внимательно, меня не оставляло ощущение, что я хорошо знаком с автором. Я отлично "знал" этого честолюбивого деревенского старика, этого сельского врача, увлеченного мистикой, вступившего в отношения сговора с собственным галлюцинозом. За его рассудительностью, за его бесконечным здравомыслием, за его осторожностью мне постоянно мерещились уловки буйнопомешанного. Постепенно он окончательно отождествился в моем сознании с доктором Ватсоном, предавшим своего Холмса (которым, естественно, был Фрейд). Его методы напоминают методы Ватсона, оставшегося без поддержки своего гениального друга: когда детектив не в силах определить тип фосфора, которым покрыта собака Баскервилей, он начинает изучать историю светящихся призраков и мифологию семейных проклятий. Когда я вышел на станции "Головково", было уже совершенно темно.
   Я быстро прошел поле, прошел по дорожке между дачами, прошел лесок и мимо странной квадратной лужи (которую не было видно в темноте, однако я помнил о ее существовании), вышел на узкую прямую просеку, окруженную дачами. Нигде не светилось ни одно окно. Я шел довольно долго и уже подумал, что А. и М., должно быть, не смогли приехать и я сейчас окажусь возле пустой дачи (словосочетание "Пустая Дача" часто фигурировало в ранних текстах МГ в качестве квазифилософского термина). Наконец я с радостью увидел разноцветное свечение знакомой терраски. Я поднялся на крыльцо и постучал.
   Голос А., несколько испуганно, спросил: "Кто там?" Я хотел было ответить, что это печник, но удержался. Мне открыли. Глаза М. и А. светились, как огоньки в аквариуме, лица казались слегка увлажненными. Прочитывалась характерная смесь свежести и утомления, несколько напоминающая преображение людей в парной бане. В., которого я раньше никогда не видел, сидел в кресле, держа спину очень прямо.
   Он выглядел как просветленный йог. В отличие от А. и М., В. был одет подчеркнуто по-домашнему, в его одеянии мне почудилась какая-то больничная интимность. Если я не ошибаюсь, он был в теплых кальсонах, в тапках, на коленях держал аккуратно свернутый плед. Помню, что я воспринял это одеяние как знак, сообщающий о том, что в измененной реальности В. чувствует себя "как дома", что он в этих "мирах" является "своим", как бы постоянным обитателем этих "миров". В углу, на столике, стояла черная сковородка с аккуратно нарезанными кусочками омлета. Рядом стоял вскрытый пакет с яблочным соком. Я съел один или два кусочка омлета, после чего сел между М. и А. напротив печки. Мне дали прочесть письмо одного молодого художника, на многих страницах, напечатанное на компьютере, изобилующее развернутыми цитатами из какихто западных философов. Я стал читать письмо вслух. Совершенно не помню сейчас, о чем в этом письме шла речь, однако, по мере чтения, текст казался все более, более смешным - вскоре мы все (кроме, кажется, спокойного В.) просто умирали от смеха, сгибаясь пополам, раскачиваясь и поминутно утирая выступающие слезы. Мне показалось в какой-то момент, что нарастающий внутри меня смех может дойти до какой-то критической черты и просто убить меня - это и будет та "приятная смерть", завершающая мою раннюю "беззаботную старость". Компьютерный шрифт первоначально черно-белый и четкий, стал разноцветным и разъезжающимся, постепенно мне стало казаться, что письмо написано от руки, цветными чернилами и довольно неразборчиво. Иногда эта иллюзия исчезала. Вместо того чтобы воспринимать смысл текста, я интенсивно воспринимал (как мне представлялось) внутреннее состояние его автора.
   В каком-то смысле повторялся тот же эффект психологизации, которыйт имел место в случае с Юнгом: я "чувствовал" все мучительные затруднения этого молодого художника, бесконечность его растерянности, глубину его изумления перед непроясненностью всего. Горделивый и уверенный бред западных авторов, которых он цитировал, так контрастировал с фонтаном его собственного недоумения, что это делало комический эффект практически невыносимым. Я больше не мог читать. К тому моменту "первая фаза" была налицо. Она была очень приятно. Мы сидели в волшебной деревянной комнатке, в магической избушке, среди сказочного леса. Меня раскачивали мягкие волны веселья и утепленного интерпретационного возбуждения. Все вещи немедленно, как только мой взгляд падал на них, выдавали мне свои сокровенные тайны. Особенно приковывали внимание источники света и тепла. Обычные лампы казались чуть ли не новогодними елками, если бы новогодние елки могли светиться с предельной интенсивностью. Везде чувствовалось присутствие множества живых существ: какие-то "гномики" где-то неподалеку копошились в сундучках, наполненных сокровищами, духи древесины подмигивали из разводов и "глазков", которыми покрыты были стены. В общем, вводный период напоминал детскую экскурсию в ТЮЗ, на утренний спектакль. Прямо перед нами находились два источника тепла - печка и электрический обогреватель, включенный в сеть. Кроме тепла, они извергали массу культурных, метафизических и даже просто стилистических сведений о себе. Желая развлечь остальных и себя заодно, я стал интерпретировать узоры на печке. Помню их детально и сейчас.
   Там было три иконографических уровня. Первый - кафельный. Промежутки между плитками складывались в изображение "Голгофы" - три креста, центральный выше, нежели боковые. Эти "межкафельные" кресты своими основаниями упирались в чугунную заслонку печки, изображение на которой представляло собой квадратную мандалу, довольно традиционную на вид. Я почему-то уверенно "опознал" этот второй уровень как "Чинквату" - место суда над умершими. Под "Чинкватой" располагался чугунный щиток ящичка для пепла. Изображение на нем показалось мне наиболее значительным - оно напоминало ваджру, положенную горизонтально. "Пепельный" уровень, куда все, перегорев, ссыпается в виде приятного легкого бесцветного порошка, казался мне очень симпатичным и величественным, но А., когда я дошел до этого места в потоке своего герменевтического бреда, сказала, что это мрачновато. Электрообогреватель, по контрасту с теологическим фундаментализмом печки, казался сооружением, прилетевшим из бездонной глубины 60-х годов. По своему стилю он был инопланетным и научно-Лантастичкг.ким В какой-то момент было решено предпринять небольшую прогулку.
   Когда я оказался за забором дачи, сказочность происходящего достигла своего апогея, одновременно приобретая несколько зловещий оттенок. Был момент легкой паники, когда я остался один в темноте, на грани (как мне казалось) погружения в живой и переполненный энергиями ночной лес. Мне казалось, что забор сомкнулся и собирается, надсмехаясь, скрыть от меня калитку. Калитку пришлось искать на ощупь - все это время забор был не то чтобы сам по себе живым и зловредным существом - сам по себе он был всего лишь чередой довольно добродушных кольев - однако уже ощущалось весьма отчетливо присутствие посторонних сил, с легкостью заставлявших и меня, и забор (а ведь мы с ним были, в сущности, друзьями) играть друг с другом в игры, наполненные взаимным недоверием. Впрочем, тогда все это воспринималось и как "магическая задача", которую я, в конце концов, решил. Меня уже сильно "вело", однако все это были еще цветочки. Мы вернулись в дом и снова сели так же, как сидели перед этим. А. время от времени смеялась, В. сидел неподвижно и просветленно улыбался, М. сильно раскачивался и шепотом матерился. Что же касается меня, то я постепенно почувствовал, что мне, как принято говорить, уже не до шуток. Я чувствовал нарастающее давление, тяжесть, которая постепенно становилась невыносимой. Одновременно я почувствовал резкую скуку. Вся эта сказочность, все эти магические силовые вихри и стремнины - все это стало меня раздражать. С предельной ясностью я вдруг осознал, что переживание, в эпицентре которого я нахожусь, мне в сущности глубоко неинтересно и ненужно. Я вспомнил о хрупкости своего сознания, о том, что много лет прожил, находясь под наблюдением психиатров, и подумал, что игра, в которую я ввязался, не для психически неустойчивых персон. Одновременно с этой вспышкой ипохондрии я ощутил страх другого рода - видимо, имеющий шизофреническое происхождение. А именно я испугался разоблачения - моим друзьям внезапно могло стать со всей очевидностью ясно, что я не человек и никогда не был человеком. Тело мое, к тому моменту, стало совершенно тонким - я казался себе черным кузнечиком. Возможно, мысль о моей психической хрупкости отлилась в этот галлюциноз, представлявший и мое тело образцом насекомообразной хрупкости.
   Самому мне было безразлично, кем быть, но поскольку я отчетливо видел, что остальные присутствующие не теряют своего человеческого облика, то мне стало чудовищно неудобно, как если бы деантропоморфизация была поступком несветским (таким поступком она, в общем-то, и является). Давление на меня все увеличивалось. Я уже не мог сидеть на месте.
   Я встал и пересел на маленький стульчик, прислонившись к печке, словно надеясь найти в ней себе опору. Однако тепло, исходившее от печки, только сильнее "раскручивало" меня. В этом тепле теперь присутствовало что-то тошнотворное. Я вскочил и перешел в маленькую комнатку с двумя кроватями, на одну из которых я лег. Попытка лежать в полутемной комнате, возле нагретой "спины" печки, была самым глупым мероприятием. Я истончился почти до нитеобоазного состояния, а меня все плюшили и плющили уже заебавшие меня силовые волны. Меня угнетало отсутствие музыки (являвшейся важнейшим проводником и верным гидом моих предшествующих опытов такого рода). Я также знал совершенно точно, что один глоток крепкого алкоголя мог бы резко изменить ситуацию в мою пользу, а серия таких глотков могла бы без особых проблем трансформировать мое состояние из адского в райское. У меня достаточно опыта, чтобы утверждать это с полной уверенностью. Побывав в таких ситуациях, человек без труда понимает, что имел в виду Джим Моррисон, когда он пел в одной из своих знаменитых песенок: If we dont't find a nearest whiskey-bar, I tell you, we must die. Сознание, что я, по собственной рассеянности, очутился под прессом психоделического интоксикоза без испытанных союзников (музыки и алкоголя), действовало на меня деморализуюше. Если музыка это проводник, то алкоголь (он должен быть крепким и качественным, вроде хорошего виски или коньяка) это тип руля, с помощью которого можно контролировать состояния и "оседлать" делирий. К силе, которая меня трепала и плющила, я не испытывал ни капли симпатии и никакого интереса - интуитивно я ее насквозь понимал, она была в тот момент простой и архаичной силой яда и древнего мозгоебства. Если в ней и оставалось что-то загадочное, то к этой загадочности я испытывал только брезгливость. Несмотря на то что я находился под чудовищным натиском, никакого мистического ужаса, кроме скуки и опасений за свое здоровье, я не испытывал. "Сказочность", обернувшаяся такими неприятностями, потеряла в моих глазах все свое очарование. Я был озабочен только одним - как пережить это время (когда это закончится, было не совсем понятно) и чем се- бя в подобном положении можно развлечь и отвлечь. Я больше не пытался лежать (это было физически мучительно), встал и вышел в комнату, где сидели А., М. и В. Я сказал, что "все это начинает утомлять, и хорошо было бы понемногу начать выходить из этого состояния". Я также признался, что мне хотелось бы чем-нибудь занять себя. В. с благостной улыбкой сказал, что один его знакомый, православный, любит в этих состояниях молиться, другой же занимается гимнастикой, и следить за ним в эти моменты - одно удовольствие.
   У меня не было желания ни молиться, ни заниматься гимнастическими упражнениями. Сначала я решил было покурить, чего не делал несколько лет, и попытался смастерить самокрутку (в этот момент А. приняла меня за дедушку Ленина, который что-то пишет за своим кабинетным столиком в Горках). Силовая волна, почти зубодробительной мощи, воспрепятствовала моему намерению - вид табака и папиросной бумаги внушил мне отвращение. Кроме того, само это занятие - изготовление сигареты - оказалось мучительно трудным. Оставив самокрутку недоделанной, а все ее ингредиенты брошенными на столе, я вдруг резко встал, вышел из комнаты и поднялся на второй этаж дачи. С этого момента началась, по моему исчислению, вторая фаза моих переживаний. Сам по себе подъем на второй этаж почему-то придал мне сил. Я вдруг приобрел неожиданного союзника - этим союзником был холод. Тепло печки не распространялось сюда, и я вдруг испытал некоторое облегчение. Я был один в ярко освещенной комнате второго этажа. В такие моменты все имеет значение - простота и холод этой комнаты были "союзны" мне, также как и однозначное, яркое и простое освещение. Мое состояние изменилось. Я вдруг ощутил силу, но эта была уже не одолевавшая меня сила интоксикации и ее "демона", а моя личная сила - в некотором роде это была сила протеста, реакция, напоминающая пресловутую волну народного гнева, внезапно выбрасывающая оккупантов из страны в момент, когда они уже готовы овладеть ее жизненными центрами. Я по-прежнему ощущал страшный силовой натиск токсикоза, пропитанного мистикой, магией и волшебством. Однако я как бы принял вызов и ощутил себя раздраженным настолько, чтобы вступить в поединок. Я взглянул на часы (эта заводная мандала была на моей стороне) и заставил себя определить время - это было дико трудно, так как зрение было слишком измененным, знаки казались перемешанными и искаженными, и вообще время было как бы "отменено".
   Определив время (было около десяти часов вечера), я внутренне сказал злобно и властно, обращаясь к яду: "Даю тебе ровно час, чтобы убраться из меня! Через час чтобы духу твоего во мне не было!" Я бы, конечно, предпочел немедленное освобождение, но разум подсказывал мне, что это невозможно - слишком большие силы были введены в действие, требовалось время, чтобы "свернуть военные действия и вывести войска". Я принялся расхаживать по комнате из угла в угол, по диагонали, время от времени производя резкие "сбрасывающие" движения руками и ногами, как бы "отбрыкиваясь" и при этом шепотом приговаривая: "На хуй! На хуй!" Постепенно я почувствовал ритм бредовых волн, этих приливов и отливов, и стал действовать с учетом этого ритма - во время каждого из "отливов" я закреплялся на новом участке территории. Вскоре я вошел во вкус борьбы, ощущение поединка было абсолютно реальным и захватывающим. Я больше не хотел алкоголя и музыки - сейчас они бы мне даже помешали, придав переживанию гедонистический оттенок. Сечас мне нравилась сама суровость и нешуточность происходящего. Меня охватило ощущение значительности, невероятной важности того, что происходит со мной. Ветхозаветный образ Иакова, который "боролся с кем-то всю ночь", возможно, присутствовал на задворках моего сознания, охваченного воинственным пафосом, однако боролся я, по моему ощущению, не с Богом, а скорее с демоном. В процессе этой борьбы я внезапно вошел в зону интенсивной внутренней "проверки", осуществлявшейся на всех уровнях. Эта "проверка" была, собственно, основным содержанием "второй фазы" - тем, ради чего эта фаза была аранжирована. В целом это переживание было пропитано дидактикой, оно было насквозь моралистическим и при этом в нем присутствовала некая прагматическая ценность.