Страница:
Таня нажала на клавишу компьютера, и на экранчике появилась несколько нечеткая, цветная фотография: зал мюнхенской пивной - той самой, которую когда-то особенно любили Гитлер и его партийные товарищи, - спина официанта, несущего огромные кружки с пивом, так называемые "массы", и за деревянным столом небольшая, разгоряченная пивом компания. Лапочка нажала на увеличение, и красные, возбужденные лица сидящих за столом надвинулись, выплыли из глубины экранчи-ка, став еще более расплывчатыми. Используя маус в качестве указки, Лапочка стала называть имена этих любителей пива.
- Слева направо сидят: Сергей Ануфриев, Мария Чуйкова, московские писатели Лев Рубинштейн и Владимир Сорокин, чьи тексты мы тщательно изучали на предыдущих занятиях, затем Виктория Самойлова и Павел Пепперштейн, а напротив - Игорь Смирнов и Рената Деринг-Смирнова. Через некоторое время после этой встречи в пивной, находясь в Цюрихе, Ануфриев и Пепперштейн решили послать Смирнову рукопись только что законченной главы 38-й "Бинокль и Монокль", снабдив ее дискурсивным комментарием. Так и случилось, что эта глава, помимо ее существования в контексте романа "Мифогенная любовь каст", приобрела статус отдельного рассказа.
Текст рассказа был написан в тетради, купленной 25 ноября 1994 года в холодный пасмурный день, в Милане, в маленьком писчебумажном магазине возле церкви Санта-Мария Делла Грация, где находящаяся там фреска Леонардо "Тайная вечеря" была в это время закрыта на реставрацию. На переплете тетради вы можете видеть репродукции гравюр с видами старинных парусников.
Лапочка снова тронула клавишу, и на экранчике компьютера возникло фото закрытой тетради - желтоватого цвета, с темно-зеленым корешком. - Текст был начат 22 мая 1995 года во время возвращения Пепперштей-на из Парижа в Москву через Кельн. Начало, вплоть до фразы "но постепенно он увлекся, втянулся в работу", было написано Пашей в самолете "Кельн - Москва". Текст писался в состоянии легкого алкогольного опьянения - перед полетом Паша выпил в баре аэропорта два стакана пива, а во время обеда в самолете - три стакана белого вина.
На экранчике возникло фойе кельнского аэропорта, затем салон самоета российской авиакомпании.
- Вскоре к работе над текстом подключился Сережа Ануфриев. Следующий фрагмент написан 1 июня 1995 года в Одессе, на пляже имени Чкалова, в левой его части, граничащей с так называемым "йоговским пляжем". На этих пляжах, как вы можете видеть на снимке, отдыхала в основном молодежь, причем девушки загорали, как было принято говорить тогда, "без верха", topless.
Компьютер продемонстрировал классу мутный, пляжный снимок - на первом плане было голое девическое плечо, отражающее солнечный свет.
- Следующий фрагмент, - продолжала Лапочка, - написан Сережей и Пашей 13 июля 1995 года в поезде Кельн - Мюнхен. Затем работа над рассказом продолжалась уже в Цюрихе, где Ануфриев, Чуйкова, Самойлова и Пепперштейн гостили у их подруги Клаудии Йоллес в так называемом "доме ветра" на площади Штюссихоффштатт, в пяти минутах ходьбы от улицы Шпигельгассе, где жил Ленин накануне Февральской революции 1917 года и где также находилось когда-то кабаре "Вольтер", излюбленное местечко дадаистов, подписавших в этом кабаре свой манифест. В этот период, несмотря на летнюю жару, благополучие и курортный образ жизни, оба автора страдали от различных физических недомоганий - Сережа мучился зубной болью (в результате были удалены два зуба под новокаиновой анестезией), Паша был болен гриппом и к тому же страдал от участившихя астматических приступов. Болезнь, в сочетании с комфортом, способствовала творческой активности. Комментарий был написан в первых числах августа 95 года, во время отдыха в Альпах, в местечке Венген в высокогорной части кантона Берн, в шале семьи Йоллес. Лето 95 года было жарким, и, как вы можете убедиться, взглянув на снимок, гора Юнгфрау, эта величественная и прекрасная девственница, великолепный вид на которую открывается с веранды упомянутого шале, была полуобнажена, почти лишившись плотности своих вечных снежных покрытий, своих бесчисленных сверкающих плев…
Лапочка перешла к графологической экспертизе текста. На экране компьютера замелькали увеличенные кусочки фраз, образцы почерков - ровный, округлый почерк Ануфриева, разъезжающийся, неразборчивый почерк Пепперштейна… Юрков перестал слушать ее.
"Молодец девочка, она, как всегда, хорошо подготовилась, - думал он. - Пусть они приучаются к аккуратности, к дотошности. Без дотошности нет ни истории литературы, ни самой литературы".
Хотя все эти бесчисленные факты были и не слишком интересны, несмотря даже на то, что Лапочка пыталась оживить доклад пикантными деталями, вроде замечаний о степени обнаженности девушек на пляже Чкалова и степени обнаженности горы Юнгфрау жарким летом 95 года. Эти эрогенные замечания действовали на слушателей безотказно, прежде всего потому, что сама Лапочка была полуобнаженной, если не сказать совсем обнаженной - прозрачные платья, вошедшие в моду в этом сезоне, делали летнюю атмосферу еще более накаленной. Лето было, конечно же, гораздо более жарким, чем в 1995 году.
Лапочка была слишком хороша собой в своем бесцветном и прозрачном платьице, под которым вообще ничего не было, кроме ее тринадцатилетнего тела, покрытого ровным загаром. В классной комнате мог бы быть ад, но кондиционер превращал ее в подобие рая. За огромным окном из цельного стекла на флагштоке болтались три флага - российский бело-сине-красный, флаг Москвы и флаг префектуры Северо-Западного округа: тибетская Калачакра-мандала на фоне синего силуэта химкинского водохранилища. Рабочие в оранжевых комбинезонах возились на стройплощадке - там возводились коттеджики для учителей. Они выглядели как в сказке: башенки, черепичные крыши, винтовые лесенки. На башенках укреплялись жестяные эмблемы различных школьных дисциплин: математики, физики, химии, физкультуры…
Семен Фадеевич нашел взглядом почти достроенный коттеджик с жестяной книгой на шпиле. Этот домик предназначался для него. Когда отделочные работы будут закончены, он со своим немудреным холостяцким скарбом, с множеством книг, переберется сюда из распадающейся "хрущобы" - сюда, поближе к школе. И, даст Бог, проведет в этом игрушечном скворечнике счастливую, деятельную старость. Конечно, эта новейшая фамильярность, пришедшая из Америки, несколько смущала его - "Сережка", "Пашка"… Он отчасти все еще принадлежал к старой школе, для приверженцев которой литературные персонажи были более реальны, чем авторы. "Сережка" и "Пашка", разъезжавшие со своими девушками по заграницам и курортам и только и думавшие, как бы урвать от жизни лишнюю чашку пива или лишний стаканчик йогурта, казалось, не имели никакого отношения к судьбам фон Кранаха,
Дунаева, Яснова, Коконова… Семена Фадеевича интересовали только эти судьбы - подлинные судьбы, не имеющие конца, огромные и строгие - а отнюдь не глупые приключения Сережки с Пашкой. Точно так же ожиревший Тургенев, сидевший на своих немецких водах, не имел никакого отношения к судьбам Аси и Нехлюдова. Конечно, в глубине души Семен Фадеевич понимал, что правда за Лапочкой и за современной американской школой, но его не интересовали 90-е годы, его интересовали сороковые - время войны, Великой Войны, время, которое он смутно помнил в детстве. Эвакуация, недоедание, бедность, голос радиодиктора Левитана, поезда, какие-то кульки, лужи, глина…
Великая Отечественная Война. ВОВ. Надо будет указать ребятам на связь между этой аббревиатурой и именем главного героя "Мифогенной любви каст" Дунаева - Володя, Вова. Это имя самой войны, превращающееся в призыв: "Вов! А, Вов!" Он снова взглянул на Таню. Она продолжала говорить, орудуя маусом, с помощью которого она демонстрировала классу специфику тех или иных графизмов: завитки Ануфриева, микроскопические зачеркивания Пепперштейна.
Иногда она отбрасывала назад волосы изящным движением кисти. Эти маленькие острые соски… Другие девчонки тоже были прекрасны. Лена Брюнова по прозвищу Абба и Соня Шумейко по прозвищу Вторая Фея сидели вообще голые, в одних набедренных повязках на индейский лад, с пестрыми перьями в волосах. Семен Фадеевич засунул руку в карман и незаметно дотронулся до своего члена сквозь ткань подкладки. Ему уже исполнилось семьдесят четыре, но только последний год он стал испытывать некоторые проблемы с эрекцией. До этого он не задумывался о том, что это придет - старость, бессилие.
Раньше ему казалось, что жизнь не обделила его любовными приключениями. Он был высок ростом, хорош собой, умен, остроумен. Летом его скульптурное лицо покрывалось бронзоватым загаром. Ему всегда говорили, что он похож на Пастернака. Он действительно был очень похож на Пастернака, особенно если несколько "славянизировать" еврейские черты поэта. Однако его сексуальная жизнь никогда (даже мысленно) не была связана со школой: школа всегда была важнее, священнее. Ничто не любил он так искренне, как долгие и горячие детские прения о литературе. Ученицы часто влюблялись в него, но он всегда, с виртуозным тактом и теплотой, переводил их детские страсти на сверкающие рельсы любви к словесности.
Письма Татьяны! Он мог бы стать коллекционером подобных писем. Но из деликатности он уничтожал их. Сам он не испытывал тогда искушений - целомудрие казалось ему таким естественным! И вот теперь, когда старость приблизилась столь внезапно и, казалось бы, следует навсегда расстаться с фантазиями определенного свойства, именно теперь его стало томить желание. Тела девочек, как назло, освободились от уродливых школьных униформ, да и литературоведческий дискурс мучительно сексуализировался. Считается, что вербализации ослабляют tension. Роковая ошибка Фрейда! Только проговаривание и создает желание, а отнюдь не умолчания. Он вдруг понял, сколько упустил! Выебать, выебать бы всех этих маленьких девочек, этих девчонок-тинейджеров, так, чтобы они постанывали и сладко кричали, как кричали матери их, зачиная этих существ…
Он оглянулся на написанное им на доске. Неизвестно еще, кто больше боится секса - девчонки или старики. Конечно, старики. Вот он участвует в рекламе секса, и так чудовищно бескорыстен в этом деле! Они будут ебаться друг с другом, эти девчонки и мальчишки, а также их родители, но не с ним, не с ним…
Наверное, он не побоялся бы скандала и выебал бы какую-нибудь из этих девчонок (кто в наше время боится скандалов?). Ей бы это было приятно, даже лестно. Они все любят его. Они знают: он готов ради них на все. Если бы вдруг нагрянули фашисты, он пошел бы со своим классом на смерть, как Януш Корчак. К тому же русская девочка в этом возрасте, как никто другой, жаждет истины. Она может отдаться в благодарность за одну мудрую и точную фразу учителя.
Он окинул взглядом классную комнату, в которой проработал несколько десятилетий. Еще недавно здесь были другие окна - тоже большие, но узкие, с решетками в виде лучей восходящего (а, может быть, заходящего) солнца. Вместо них пробили во время реконструкции одно большое окно.
Убрали не только решетки, но и рамы - сделали одно сплошное, пуленепробиваемое стекло. Когда-то в глубине класса стоял небольшой бюстик Ленина - прямо под портретом Пушкина. Теперь под этим портретом видна небольшая черная статуэтка каслинского литья, изображающая Чаадаева на балу: в гусарском мундире, со скрещенными на груди руками, он прислонился к белой алебастровой колонне, словно символ отстраненности, неучастия и надменности. Когда-то это была средняя общеобразовательная школа номер 159. Теперь - Государственный лицей Северо-Западного округа. Все изменилось. Все изменилось к лучшему. Но… Он вспомнил ядовито-печальные строки Гейне:
Юрков был здоров, но он ощущал старость, точнее, переход к старости. Он испытывал язвящую климактерическую печаль. - Самое страшное это когда уже нельзя будет онанировать, - подумалось ему. Это, наверное, похоже на стальные наручники. Климакс, старение. Русская литература всегда пренебрегала этими темами. Старость не была проблемой, потому что она означала не слабость, а наоборот, силу и власть. О стариках не заботились - их боялись. Так принято на Востоке. Эта едкая печаль стареющего интеллигента возможна только в обществе, где создан культ молодости. Писатели-американцы - вот кто любил описывать эту печаль, смешанную с раздражением.
- Слова "старость" и "страсть" состоят из одних и тех же букв, - сказал Семен Фадеевич себе. - Все зависит, как всегда, от мелочи. Пара букв переброшена из одной части слова в другую, и вот уже все накренилось, разъехалось…
Таня Лапочка закончила свой доклад. Учитель поблагодарил ее за отличную работу и пригласил всех пройти в кабинет интерактивной анимации, где группа ребят под руководство Ну Погоди приготовила развлечение для остальных. В полутемном кабинете освещены были только три экрана различной формы.
Один светился зеленым и представлял собой поверхность большого стола, стилизованного под бильярдный. Справа от "бильярда" находился квадратный розоватый экран. Напротив - лимонный, прямоугольный, слегка вогнутый. Ну Погоди и его "ассистенты" - киберпанк Ревизоров по кличке Сенди и Оля Флоренская по кличке Дыня - раздали всем громоздкие виртуальные очки. Затем молчаливый пухлый гений Ну Погоди удалился за ширму, где был установлен компьютер-оператор. Сенди врубил энергичный дарк-сайд в компьютерной аранжировке.
- Завязывай рэйв, Ревизор, - сказал кто-то из ребят со смехом.
- Отхлынь, щелочь, - надменно ответил прыщеватый Сенди, перекатывая за щекой шарик ароматизированного насвая. С видом штурмана, вращающего штурвал, он стал осторожно перемещать серебряные движки синтезатора.
Дарк-сайд плавно перешел в возвышенный и холодный эмпти-эйдж, затем в поэтичный амбиент, наполненный полыми и ускользающими звуками подводного мира, страстным пением китов и игривыми верещаниями дельфинов, затем зазвучали унылые голоса якутских и тувинских шаманов, словно бы придавленных тысячетонными мраморными плитами. Крики полинезийцев, обработанные в духе лондонского этно-транса, незаметно перетекли в веселые мелодии диско, и вдруг, совершенно неожиданно, прорезался и зазвучал в полную свою силу мотив "Вставай, страна огромная!"
Ребята зааплодировали. Однако аплодисменты мгновенно оборвались, перекрытые следующим эффектом: в центре розового экрана обозначился интерактивный облик эсэсовца. Виден был только торс, медленно вращающийся, поворачивающийся к зрителям неотвратимо, как башня танка. Торс увенчивала небольшая головка в фуражке. Монокль в правом глазу испускал острый "диснеевский" блик через равномерные промежутки времени. Эсэсовец был в черной униформе, которая представляла из себя кусок темного звездного неба с созвездием Плеяд. На околыше фуражки сохранен был маленький череп - крошечная адамова головка, похожая на обсосанный леденец. Торс отделился от экрана и повис в пространстве, медленно вращаясь, посреди комнаты. Сенди включил эмпти-эйджевский хит "Ich liebe disch, RussLand!", сквозь хоралы которого проступала электронная версия "Войны священной".
Анимация была, конечно, примитивная. Особенно плохо проработано было лицо: черты Кранаха настолько оказались слабы, что постоянно исчезали.
"Пора поговорить с директором о новой технике, - подумал Юрков. На этих допотопных машинах ребята не могут развернуться".
В центре лимонного экрана возник образ Дунаева. Его лицо было колла ным способом заимствовано из старого голливудского фильма "Бен Гур" собственно, это и было лицо самого Бен Гура, однако глаз видно не было, поскольку прямо из них вырастал бинокль.
Начался поединок. Он разворачивался как бы в небесах (появились довольно плохо сделанные облака) над "бильярдным столом", на котором происходила высадка союзников в Нормандии. Высадка союзников была старой анимационной работой Ну Погоди, которую он все время усовершенствовал. Это была действительно отличная анимация знаменитых хроникальных кадров.
Трехмерные солдаты союзников бежали по воде и падали в воду, реяли белые пузыри парашютов, вздымались взрывы: можно было разглядеть каждый камень, выброшенный взрывной волной в воздух… Непонятно, правда, было, почему Ну Погоди вставил этот эпизод в данном случае. Поскольку "Высадку союзников" все видели уже много раз, на "бильярд" вообще никто не смотрел: все внимание было сосредоточено на поединке Кранаха и Дунаева.
Кранах стал посылать моноклем белые молнии, стараясь задеть чувствительные стекла вражеского бинокля. Дунаев ловко уворачивался, он был довольно мобилен. При этом он постепенно увеличивал размеры бинокля, надвигаясь на Кранаха двумя тяжелыми, вытаращенными трубами. В тех случаях, когда Кранаху все-таки удавалось задеть Дунаева молнией, тот весь передергивался, его амебообразное тело содрогалось, становилось более вялым и бледным в оттенках, а трубы резко сокращались в размерах, словно два фаллоса, растерявших свое возбуждение в результате испуга. Зато Дунаев обладал способностями к быстрой регенерации - оправившись от удара, он стремительно бил Кранаха трубами, причем заветной целью его ударов был, конечно же, монокль. Иногда он попадал по черепу на фуражке Кранаха, и в те секунды череп издавал краткий Крик, скорее напоминающий птичий крик ликования, нежели крик боли или скорби. Не сразу Юрков понял, что это растянутое на птичий манер слово "пизда". Прежде чем умолкнуть, череп открывал аккуратный ротик и забавно щелкал зубками.
Чаще всего Дунаев таранил своими трубами торс эсэсовца - кусок ночного неба, свернутый наподобие рулона. После каждого сильного удара от этого торса отщеплялся кусочек - черная тростинка или кляксочка - и этот кусочек, словно кусочек сажи, словно черная снежинка, танцуя и кружась, опускался на поле боя, где все бежали и падали смазанные фигурки союзников.
Постепенно берег Нормандии покрывался этим черным снегом, и все хуже было видно солдат, взрывы, каски, тени… Если падала звезда, из тела Кранаха вниз, в нормандский хаос, то сверху, на специальном экранчике, имевшем вид извивающегося в небе картуша, зажигались слова One Wish, что, видимо, должно было означать, что зрители могут загадывать желания. Однако желания загадывали не только зрители - загадывал желание и Дунаев. Поэтому падение звезды было особо опасно для Кранаха, ибо у интерактивного Дунаева всегда оказывалось только одно желание - нанести новый мощный удар по врагу, после чего эсэсовец, как правило, терял значительный фрагмент своего тела.
Кранах таял быстро, на глазах становясь отчетливой, черной буквой К. Юркова порадовало внимание, с которым ребята изучили план первитиновых галлюцинаций фон Кранаха. Дунаев ударил по К, отбил обе короткие черточки. Они упали как крылья черной стрекозы. Осталась лишь одна вертикальная черточка, увенчанная условной эсэсовской фуражкой и снабженная моноклем. Похоже было на могильный столбик, затерянный среди снегов, на котором висит фуражка убитого фашиста, - такие столбики изображались на советских карикатурах и плакатах времен войн. Бессмертные шедевры Кук-рыниксов, Моора, Дени, Бор. Ефимова! Дунаев, однако, вскоре сбил фуражку - она упала и растаяла в темнеющем ландшафте Нормандии. На прощанье череп четырехкратно прокричал "Пиииииззззда!"
Однако и для Дунаева поединок не проходил безболезненно. Молнии, посылаемые ловким и коварным моноклем Кранаха, все чаще врезались в его аморфное тело, делая его все более бледным, рыхлым, неповоротливым, бесцветным. Наконец после целой серии трассирующих молний, стилизованных под сверкающие залпы зенитных орудий, Дунаев атонально сжался и растаял. Его исчезновение сопровождалось звуком, напоминающим водянистый глоток, с каким старый унитаз поглощает очередную порцию испражнений. Дунаева словно бы спустили в невидимую канализацию.
Напоследок он все-таки ударил еще раз по врагу - последняя черточка Кранаха стала точкой, затем стала меньше точки, ушла в растры боковых экранчиков, затерялась, истаяла.
Бинокль и монокль остались в "небе" одни, без своих носителей, как и полагалось по программе, заданной комментарием Ануфриева и Пеп-перштейна.
Поединок продолжался. Тактика противников, однако, изменилась: борьба стала более отвлеченной, рафинированной, более соответствующей оптическому предназначению этих предметов. Исчезли тупые удары, молнии, толчки. Движения дуэлянтов сделались плавными, парящими, напоминающими танец. Вращаясь по своим переплетающимся орбитам, они становились то больше, то меньше, и их боевое искусство сводилось теперь к стремлению показать своего противника сквозь себя, сквозь собственную оптику. То разрастался монокль, занимая своим простым стеклянистым телом все небо сражения. Он как бы брал все в круглую рамку, и сквозь него зрители видели бинокль в обликах унизитель-ных.смешных, нелепых и монструозных: то как две слипшиеся сладкие палочки (заимствованные с непристойной рекламы Twix), то как грязного двухголового льва, то в виде обоссанного двугорбого верблюда… Изображения были нарочито карикатурные, лоснящиеся, усеянные мелкими, оскорбительными деталями.
Но когда упрощенный космос поворачивался к зрителям другой стороной, они имели возможность созерцать монокль сквозь две трубы бинокля. Это были, собственно, уже два кружочка, похожие на две луны, робко нарисованные тушью - ничтожные, ненужные…
Юрков догадывался, что произойдет дальше. Предметы постепенно сблизятся, приступят к совокуплению, к соитию. Монокль встроится в одну из труб бинокля в качестве дополнительной линзы. Он будет съеден, утратит свою самостоятельность. Но, с другой стороны, станет оптическим диверсантом, навеки испортив бинокль собой. В конце концов "зрение" бинокля окончательно утратит фокус, сделается уже не раздвоенным, а расстроенным зрением - плывущим, дробящимся, салатообразным, быть может, фасеточным, как зрение мух или пчел.
Семен Фадеевич смотрел на все это не очень внимательно. Его всегда раздражало качество изображения, характерное для компьютерной анимации, где вещи сотканы словно из наслоений цветного студня. В них есть что-то мыльное. Бестелесная слизь… Оранжевая слякоть - как сказал Пастернак. К тому же его по-прежнему мучили две страсти, плохо согласующиеся друг с другом, - ностальгия и похоть. Он вспоминал давние занятия литературного кружка, без всей этой технологии, но зато какие были тогда горячие, бесконечные споры о литературе! Бесконечные, увлеченные, иногда наивные, но… Что-то в них было такое, что заставляло вспоминать их снова и снова. Ему вспомнилась горячая дискуссия о поэме "Видевший Ленина". Когда это было? Где-то в начале восьмидесятых. Какой был увлекательный спор об образе Двухтысячного Года, о лицах и телах времен! Вот этот год уже позади. И во многом ребята тогда были правы. Их предчувствия… Где теперь те дети? Давно стали взрослыми. Один расстрелян. Есаулов - так, кажется, его звали. Он убил нескольких учителей во время учительского собрания. Говорят, он хотел стать поэтом, но у него не было дара, и отчаяние толкнуло его на этот поступок. Жестокий поступок, бессмысленное преступление, но… В глубине души Юрков считал, что эта трагедия расчистила дорогу новым, лучшим педагогам. Как ни странно, после этого злодеяния в школе повеяло свежим ветерком. В темноте он стоял слишком близко к двум девочкам - Тане Лапочке и ее подружке по прозвищу Красавица-Скромница. Они были похожи друг на друга, почти как близнецы. Он чувствовал тепло их тел, запах легких детских духов. Недавно, в ярко освещенном классе, он подумал, что эрекция, возможно, уже никогда не навестит его. Вздорная мысль! Здесь, в темноте, эрекция была тут как тут.
Проще всего было бы, конечно, просто прижаться к ним, как делали в таких случаях всегда, во все времена. Это можно было сделать незаметно для остальных, а девчонки удивились бы, но вида бы не подали. Но его останавливало, что не только он, но и они слишком хорошо знали "Лолиту", слишком много обсуждали семантику подобных ситуаций на предыдущих занятиях. Отличница Лапочка даже написала остроумный реферат "ГУМ-берт: голодные духи в раю". Ей удалось взять интервью у нескольких профессиональных извращенцев (так называемых "прижимал"), "работавших" в аркадах и на мостиках ГУМа. Ему, восхищавшемуся этим рефератом, было стыдно самому повторять подвиги подопытных Лапочки.
Конечно, этот стыд был просто глупостью - он это понимал, но преодолеть эту глупость, эту робость был не в силах. Он решил, что пришла пора отдохнуть.
Тронув Лапочку за гладкое горячее плечо, он прошептал в ее круглое нежное ухо, украшенное сережкой в виде крошечной серебряной свастики:
- Танечка, я устал. Пойду отдохну у себя. Ты остаешься за старшего.
Лапочка полуповернула к нему красивое лицо, кивнула (успокаивающе и дружески, и в то же время почтительно), улыбнулась одними уголками губ. В ее глазах, как в маленьких зеркалах, отражались цветные фрагменты анимационных глупостей. Живой ее глаз отражал совокупление двух фиктивных оптических приспособлений, двух гаджетов. Простое поглощалось более сложным.
- Слева направо сидят: Сергей Ануфриев, Мария Чуйкова, московские писатели Лев Рубинштейн и Владимир Сорокин, чьи тексты мы тщательно изучали на предыдущих занятиях, затем Виктория Самойлова и Павел Пепперштейн, а напротив - Игорь Смирнов и Рената Деринг-Смирнова. Через некоторое время после этой встречи в пивной, находясь в Цюрихе, Ануфриев и Пепперштейн решили послать Смирнову рукопись только что законченной главы 38-й "Бинокль и Монокль", снабдив ее дискурсивным комментарием. Так и случилось, что эта глава, помимо ее существования в контексте романа "Мифогенная любовь каст", приобрела статус отдельного рассказа.
Текст рассказа был написан в тетради, купленной 25 ноября 1994 года в холодный пасмурный день, в Милане, в маленьком писчебумажном магазине возле церкви Санта-Мария Делла Грация, где находящаяся там фреска Леонардо "Тайная вечеря" была в это время закрыта на реставрацию. На переплете тетради вы можете видеть репродукции гравюр с видами старинных парусников.
Лапочка снова тронула клавишу, и на экранчике компьютера возникло фото закрытой тетради - желтоватого цвета, с темно-зеленым корешком. - Текст был начат 22 мая 1995 года во время возвращения Пепперштей-на из Парижа в Москву через Кельн. Начало, вплоть до фразы "но постепенно он увлекся, втянулся в работу", было написано Пашей в самолете "Кельн - Москва". Текст писался в состоянии легкого алкогольного опьянения - перед полетом Паша выпил в баре аэропорта два стакана пива, а во время обеда в самолете - три стакана белого вина.
На экранчике возникло фойе кельнского аэропорта, затем салон самоета российской авиакомпании.
- Вскоре к работе над текстом подключился Сережа Ануфриев. Следующий фрагмент написан 1 июня 1995 года в Одессе, на пляже имени Чкалова, в левой его части, граничащей с так называемым "йоговским пляжем". На этих пляжах, как вы можете видеть на снимке, отдыхала в основном молодежь, причем девушки загорали, как было принято говорить тогда, "без верха", topless.
Компьютер продемонстрировал классу мутный, пляжный снимок - на первом плане было голое девическое плечо, отражающее солнечный свет.
- Следующий фрагмент, - продолжала Лапочка, - написан Сережей и Пашей 13 июля 1995 года в поезде Кельн - Мюнхен. Затем работа над рассказом продолжалась уже в Цюрихе, где Ануфриев, Чуйкова, Самойлова и Пепперштейн гостили у их подруги Клаудии Йоллес в так называемом "доме ветра" на площади Штюссихоффштатт, в пяти минутах ходьбы от улицы Шпигельгассе, где жил Ленин накануне Февральской революции 1917 года и где также находилось когда-то кабаре "Вольтер", излюбленное местечко дадаистов, подписавших в этом кабаре свой манифест. В этот период, несмотря на летнюю жару, благополучие и курортный образ жизни, оба автора страдали от различных физических недомоганий - Сережа мучился зубной болью (в результате были удалены два зуба под новокаиновой анестезией), Паша был болен гриппом и к тому же страдал от участившихя астматических приступов. Болезнь, в сочетании с комфортом, способствовала творческой активности. Комментарий был написан в первых числах августа 95 года, во время отдыха в Альпах, в местечке Венген в высокогорной части кантона Берн, в шале семьи Йоллес. Лето 95 года было жарким, и, как вы можете убедиться, взглянув на снимок, гора Юнгфрау, эта величественная и прекрасная девственница, великолепный вид на которую открывается с веранды упомянутого шале, была полуобнажена, почти лишившись плотности своих вечных снежных покрытий, своих бесчисленных сверкающих плев…
Лапочка перешла к графологической экспертизе текста. На экране компьютера замелькали увеличенные кусочки фраз, образцы почерков - ровный, округлый почерк Ануфриева, разъезжающийся, неразборчивый почерк Пепперштейна… Юрков перестал слушать ее.
"Молодец девочка, она, как всегда, хорошо подготовилась, - думал он. - Пусть они приучаются к аккуратности, к дотошности. Без дотошности нет ни истории литературы, ни самой литературы".
Хотя все эти бесчисленные факты были и не слишком интересны, несмотря даже на то, что Лапочка пыталась оживить доклад пикантными деталями, вроде замечаний о степени обнаженности девушек на пляже Чкалова и степени обнаженности горы Юнгфрау жарким летом 95 года. Эти эрогенные замечания действовали на слушателей безотказно, прежде всего потому, что сама Лапочка была полуобнаженной, если не сказать совсем обнаженной - прозрачные платья, вошедшие в моду в этом сезоне, делали летнюю атмосферу еще более накаленной. Лето было, конечно же, гораздо более жарким, чем в 1995 году.
Лапочка была слишком хороша собой в своем бесцветном и прозрачном платьице, под которым вообще ничего не было, кроме ее тринадцатилетнего тела, покрытого ровным загаром. В классной комнате мог бы быть ад, но кондиционер превращал ее в подобие рая. За огромным окном из цельного стекла на флагштоке болтались три флага - российский бело-сине-красный, флаг Москвы и флаг префектуры Северо-Западного округа: тибетская Калачакра-мандала на фоне синего силуэта химкинского водохранилища. Рабочие в оранжевых комбинезонах возились на стройплощадке - там возводились коттеджики для учителей. Они выглядели как в сказке: башенки, черепичные крыши, винтовые лесенки. На башенках укреплялись жестяные эмблемы различных школьных дисциплин: математики, физики, химии, физкультуры…
Семен Фадеевич нашел взглядом почти достроенный коттеджик с жестяной книгой на шпиле. Этот домик предназначался для него. Когда отделочные работы будут закончены, он со своим немудреным холостяцким скарбом, с множеством книг, переберется сюда из распадающейся "хрущобы" - сюда, поближе к школе. И, даст Бог, проведет в этом игрушечном скворечнике счастливую, деятельную старость. Конечно, эта новейшая фамильярность, пришедшая из Америки, несколько смущала его - "Сережка", "Пашка"… Он отчасти все еще принадлежал к старой школе, для приверженцев которой литературные персонажи были более реальны, чем авторы. "Сережка" и "Пашка", разъезжавшие со своими девушками по заграницам и курортам и только и думавшие, как бы урвать от жизни лишнюю чашку пива или лишний стаканчик йогурта, казалось, не имели никакого отношения к судьбам фон Кранаха,
Дунаева, Яснова, Коконова… Семена Фадеевича интересовали только эти судьбы - подлинные судьбы, не имеющие конца, огромные и строгие - а отнюдь не глупые приключения Сережки с Пашкой. Точно так же ожиревший Тургенев, сидевший на своих немецких водах, не имел никакого отношения к судьбам Аси и Нехлюдова. Конечно, в глубине души Семен Фадеевич понимал, что правда за Лапочкой и за современной американской школой, но его не интересовали 90-е годы, его интересовали сороковые - время войны, Великой Войны, время, которое он смутно помнил в детстве. Эвакуация, недоедание, бедность, голос радиодиктора Левитана, поезда, какие-то кульки, лужи, глина…
Великая Отечественная Война. ВОВ. Надо будет указать ребятам на связь между этой аббревиатурой и именем главного героя "Мифогенной любви каст" Дунаева - Володя, Вова. Это имя самой войны, превращающееся в призыв: "Вов! А, Вов!" Он снова взглянул на Таню. Она продолжала говорить, орудуя маусом, с помощью которого она демонстрировала классу специфику тех или иных графизмов: завитки Ануфриева, микроскопические зачеркивания Пепперштейна.
Иногда она отбрасывала назад волосы изящным движением кисти. Эти маленькие острые соски… Другие девчонки тоже были прекрасны. Лена Брюнова по прозвищу Абба и Соня Шумейко по прозвищу Вторая Фея сидели вообще голые, в одних набедренных повязках на индейский лад, с пестрыми перьями в волосах. Семен Фадеевич засунул руку в карман и незаметно дотронулся до своего члена сквозь ткань подкладки. Ему уже исполнилось семьдесят четыре, но только последний год он стал испытывать некоторые проблемы с эрекцией. До этого он не задумывался о том, что это придет - старость, бессилие.
Раньше ему казалось, что жизнь не обделила его любовными приключениями. Он был высок ростом, хорош собой, умен, остроумен. Летом его скульптурное лицо покрывалось бронзоватым загаром. Ему всегда говорили, что он похож на Пастернака. Он действительно был очень похож на Пастернака, особенно если несколько "славянизировать" еврейские черты поэта. Однако его сексуальная жизнь никогда (даже мысленно) не была связана со школой: школа всегда была важнее, священнее. Ничто не любил он так искренне, как долгие и горячие детские прения о литературе. Ученицы часто влюблялись в него, но он всегда, с виртуозным тактом и теплотой, переводил их детские страсти на сверкающие рельсы любви к словесности.
Письма Татьяны! Он мог бы стать коллекционером подобных писем. Но из деликатности он уничтожал их. Сам он не испытывал тогда искушений - целомудрие казалось ему таким естественным! И вот теперь, когда старость приблизилась столь внезапно и, казалось бы, следует навсегда расстаться с фантазиями определенного свойства, именно теперь его стало томить желание. Тела девочек, как назло, освободились от уродливых школьных униформ, да и литературоведческий дискурс мучительно сексуализировался. Считается, что вербализации ослабляют tension. Роковая ошибка Фрейда! Только проговаривание и создает желание, а отнюдь не умолчания. Он вдруг понял, сколько упустил! Выебать, выебать бы всех этих маленьких девочек, этих девчонок-тинейджеров, так, чтобы они постанывали и сладко кричали, как кричали матери их, зачиная этих существ…
Он оглянулся на написанное им на доске. Неизвестно еще, кто больше боится секса - девчонки или старики. Конечно, старики. Вот он участвует в рекламе секса, и так чудовищно бескорыстен в этом деле! Они будут ебаться друг с другом, эти девчонки и мальчишки, а также их родители, но не с ним, не с ним…
Наверное, он не побоялся бы скандала и выебал бы какую-нибудь из этих девчонок (кто в наше время боится скандалов?). Ей бы это было приятно, даже лестно. Они все любят его. Они знают: он готов ради них на все. Если бы вдруг нагрянули фашисты, он пошел бы со своим классом на смерть, как Януш Корчак. К тому же русская девочка в этом возрасте, как никто другой, жаждет истины. Она может отдаться в благодарность за одну мудрую и точную фразу учителя.
Он окинул взглядом классную комнату, в которой проработал несколько десятилетий. Еще недавно здесь были другие окна - тоже большие, но узкие, с решетками в виде лучей восходящего (а, может быть, заходящего) солнца. Вместо них пробили во время реконструкции одно большое окно.
Убрали не только решетки, но и рамы - сделали одно сплошное, пуленепробиваемое стекло. Когда-то в глубине класса стоял небольшой бюстик Ленина - прямо под портретом Пушкина. Теперь под этим портретом видна небольшая черная статуэтка каслинского литья, изображающая Чаадаева на балу: в гусарском мундире, со скрещенными на груди руками, он прислонился к белой алебастровой колонне, словно символ отстраненности, неучастия и надменности. Когда-то это была средняя общеобразовательная школа номер 159. Теперь - Государственный лицей Северо-Западного округа. Все изменилось. Все изменилось к лучшему. Но… Он вспомнил ядовито-печальные строки Гейне:
Жалко только, что сухотка
Моего спинного мозга
Скоро вынудит покинуть
Прогрессивный этот мир.
Юрков был здоров, но он ощущал старость, точнее, переход к старости. Он испытывал язвящую климактерическую печаль. - Самое страшное это когда уже нельзя будет онанировать, - подумалось ему. Это, наверное, похоже на стальные наручники. Климакс, старение. Русская литература всегда пренебрегала этими темами. Старость не была проблемой, потому что она означала не слабость, а наоборот, силу и власть. О стариках не заботились - их боялись. Так принято на Востоке. Эта едкая печаль стареющего интеллигента возможна только в обществе, где создан культ молодости. Писатели-американцы - вот кто любил описывать эту печаль, смешанную с раздражением.
- Слова "старость" и "страсть" состоят из одних и тех же букв, - сказал Семен Фадеевич себе. - Все зависит, как всегда, от мелочи. Пара букв переброшена из одной части слова в другую, и вот уже все накренилось, разъехалось…
Таня Лапочка закончила свой доклад. Учитель поблагодарил ее за отличную работу и пригласил всех пройти в кабинет интерактивной анимации, где группа ребят под руководство Ну Погоди приготовила развлечение для остальных. В полутемном кабинете освещены были только три экрана различной формы.
Один светился зеленым и представлял собой поверхность большого стола, стилизованного под бильярдный. Справа от "бильярда" находился квадратный розоватый экран. Напротив - лимонный, прямоугольный, слегка вогнутый. Ну Погоди и его "ассистенты" - киберпанк Ревизоров по кличке Сенди и Оля Флоренская по кличке Дыня - раздали всем громоздкие виртуальные очки. Затем молчаливый пухлый гений Ну Погоди удалился за ширму, где был установлен компьютер-оператор. Сенди врубил энергичный дарк-сайд в компьютерной аранжировке.
- Завязывай рэйв, Ревизор, - сказал кто-то из ребят со смехом.
- Отхлынь, щелочь, - надменно ответил прыщеватый Сенди, перекатывая за щекой шарик ароматизированного насвая. С видом штурмана, вращающего штурвал, он стал осторожно перемещать серебряные движки синтезатора.
Дарк-сайд плавно перешел в возвышенный и холодный эмпти-эйдж, затем в поэтичный амбиент, наполненный полыми и ускользающими звуками подводного мира, страстным пением китов и игривыми верещаниями дельфинов, затем зазвучали унылые голоса якутских и тувинских шаманов, словно бы придавленных тысячетонными мраморными плитами. Крики полинезийцев, обработанные в духе лондонского этно-транса, незаметно перетекли в веселые мелодии диско, и вдруг, совершенно неожиданно, прорезался и зазвучал в полную свою силу мотив "Вставай, страна огромная!"
Ребята зааплодировали. Однако аплодисменты мгновенно оборвались, перекрытые следующим эффектом: в центре розового экрана обозначился интерактивный облик эсэсовца. Виден был только торс, медленно вращающийся, поворачивающийся к зрителям неотвратимо, как башня танка. Торс увенчивала небольшая головка в фуражке. Монокль в правом глазу испускал острый "диснеевский" блик через равномерные промежутки времени. Эсэсовец был в черной униформе, которая представляла из себя кусок темного звездного неба с созвездием Плеяд. На околыше фуражки сохранен был маленький череп - крошечная адамова головка, похожая на обсосанный леденец. Торс отделился от экрана и повис в пространстве, медленно вращаясь, посреди комнаты. Сенди включил эмпти-эйджевский хит "Ich liebe disch, RussLand!", сквозь хоралы которого проступала электронная версия "Войны священной".
Анимация была, конечно, примитивная. Особенно плохо проработано было лицо: черты Кранаха настолько оказались слабы, что постоянно исчезали.
"Пора поговорить с директором о новой технике, - подумал Юрков. На этих допотопных машинах ребята не могут развернуться".
В центре лимонного экрана возник образ Дунаева. Его лицо было колла ным способом заимствовано из старого голливудского фильма "Бен Гур" собственно, это и было лицо самого Бен Гура, однако глаз видно не было, поскольку прямо из них вырастал бинокль.
Начался поединок. Он разворачивался как бы в небесах (появились довольно плохо сделанные облака) над "бильярдным столом", на котором происходила высадка союзников в Нормандии. Высадка союзников была старой анимационной работой Ну Погоди, которую он все время усовершенствовал. Это была действительно отличная анимация знаменитых хроникальных кадров.
Трехмерные солдаты союзников бежали по воде и падали в воду, реяли белые пузыри парашютов, вздымались взрывы: можно было разглядеть каждый камень, выброшенный взрывной волной в воздух… Непонятно, правда, было, почему Ну Погоди вставил этот эпизод в данном случае. Поскольку "Высадку союзников" все видели уже много раз, на "бильярд" вообще никто не смотрел: все внимание было сосредоточено на поединке Кранаха и Дунаева.
Кранах стал посылать моноклем белые молнии, стараясь задеть чувствительные стекла вражеского бинокля. Дунаев ловко уворачивался, он был довольно мобилен. При этом он постепенно увеличивал размеры бинокля, надвигаясь на Кранаха двумя тяжелыми, вытаращенными трубами. В тех случаях, когда Кранаху все-таки удавалось задеть Дунаева молнией, тот весь передергивался, его амебообразное тело содрогалось, становилось более вялым и бледным в оттенках, а трубы резко сокращались в размерах, словно два фаллоса, растерявших свое возбуждение в результате испуга. Зато Дунаев обладал способностями к быстрой регенерации - оправившись от удара, он стремительно бил Кранаха трубами, причем заветной целью его ударов был, конечно же, монокль. Иногда он попадал по черепу на фуражке Кранаха, и в те секунды череп издавал краткий Крик, скорее напоминающий птичий крик ликования, нежели крик боли или скорби. Не сразу Юрков понял, что это растянутое на птичий манер слово "пизда". Прежде чем умолкнуть, череп открывал аккуратный ротик и забавно щелкал зубками.
Чаще всего Дунаев таранил своими трубами торс эсэсовца - кусок ночного неба, свернутый наподобие рулона. После каждого сильного удара от этого торса отщеплялся кусочек - черная тростинка или кляксочка - и этот кусочек, словно кусочек сажи, словно черная снежинка, танцуя и кружась, опускался на поле боя, где все бежали и падали смазанные фигурки союзников.
Постепенно берег Нормандии покрывался этим черным снегом, и все хуже было видно солдат, взрывы, каски, тени… Если падала звезда, из тела Кранаха вниз, в нормандский хаос, то сверху, на специальном экранчике, имевшем вид извивающегося в небе картуша, зажигались слова One Wish, что, видимо, должно было означать, что зрители могут загадывать желания. Однако желания загадывали не только зрители - загадывал желание и Дунаев. Поэтому падение звезды было особо опасно для Кранаха, ибо у интерактивного Дунаева всегда оказывалось только одно желание - нанести новый мощный удар по врагу, после чего эсэсовец, как правило, терял значительный фрагмент своего тела.
Кранах таял быстро, на глазах становясь отчетливой, черной буквой К. Юркова порадовало внимание, с которым ребята изучили план первитиновых галлюцинаций фон Кранаха. Дунаев ударил по К, отбил обе короткие черточки. Они упали как крылья черной стрекозы. Осталась лишь одна вертикальная черточка, увенчанная условной эсэсовской фуражкой и снабженная моноклем. Похоже было на могильный столбик, затерянный среди снегов, на котором висит фуражка убитого фашиста, - такие столбики изображались на советских карикатурах и плакатах времен войн. Бессмертные шедевры Кук-рыниксов, Моора, Дени, Бор. Ефимова! Дунаев, однако, вскоре сбил фуражку - она упала и растаяла в темнеющем ландшафте Нормандии. На прощанье череп четырехкратно прокричал "Пиииииззззда!"
Однако и для Дунаева поединок не проходил безболезненно. Молнии, посылаемые ловким и коварным моноклем Кранаха, все чаще врезались в его аморфное тело, делая его все более бледным, рыхлым, неповоротливым, бесцветным. Наконец после целой серии трассирующих молний, стилизованных под сверкающие залпы зенитных орудий, Дунаев атонально сжался и растаял. Его исчезновение сопровождалось звуком, напоминающим водянистый глоток, с каким старый унитаз поглощает очередную порцию испражнений. Дунаева словно бы спустили в невидимую канализацию.
Напоследок он все-таки ударил еще раз по врагу - последняя черточка Кранаха стала точкой, затем стала меньше точки, ушла в растры боковых экранчиков, затерялась, истаяла.
Бинокль и монокль остались в "небе" одни, без своих носителей, как и полагалось по программе, заданной комментарием Ануфриева и Пеп-перштейна.
Поединок продолжался. Тактика противников, однако, изменилась: борьба стала более отвлеченной, рафинированной, более соответствующей оптическому предназначению этих предметов. Исчезли тупые удары, молнии, толчки. Движения дуэлянтов сделались плавными, парящими, напоминающими танец. Вращаясь по своим переплетающимся орбитам, они становились то больше, то меньше, и их боевое искусство сводилось теперь к стремлению показать своего противника сквозь себя, сквозь собственную оптику. То разрастался монокль, занимая своим простым стеклянистым телом все небо сражения. Он как бы брал все в круглую рамку, и сквозь него зрители видели бинокль в обликах унизитель-ных.смешных, нелепых и монструозных: то как две слипшиеся сладкие палочки (заимствованные с непристойной рекламы Twix), то как грязного двухголового льва, то в виде обоссанного двугорбого верблюда… Изображения были нарочито карикатурные, лоснящиеся, усеянные мелкими, оскорбительными деталями.
Но когда упрощенный космос поворачивался к зрителям другой стороной, они имели возможность созерцать монокль сквозь две трубы бинокля. Это были, собственно, уже два кружочка, похожие на две луны, робко нарисованные тушью - ничтожные, ненужные…
Юрков догадывался, что произойдет дальше. Предметы постепенно сблизятся, приступят к совокуплению, к соитию. Монокль встроится в одну из труб бинокля в качестве дополнительной линзы. Он будет съеден, утратит свою самостоятельность. Но, с другой стороны, станет оптическим диверсантом, навеки испортив бинокль собой. В конце концов "зрение" бинокля окончательно утратит фокус, сделается уже не раздвоенным, а расстроенным зрением - плывущим, дробящимся, салатообразным, быть может, фасеточным, как зрение мух или пчел.
Семен Фадеевич смотрел на все это не очень внимательно. Его всегда раздражало качество изображения, характерное для компьютерной анимации, где вещи сотканы словно из наслоений цветного студня. В них есть что-то мыльное. Бестелесная слизь… Оранжевая слякоть - как сказал Пастернак. К тому же его по-прежнему мучили две страсти, плохо согласующиеся друг с другом, - ностальгия и похоть. Он вспоминал давние занятия литературного кружка, без всей этой технологии, но зато какие были тогда горячие, бесконечные споры о литературе! Бесконечные, увлеченные, иногда наивные, но… Что-то в них было такое, что заставляло вспоминать их снова и снова. Ему вспомнилась горячая дискуссия о поэме "Видевший Ленина". Когда это было? Где-то в начале восьмидесятых. Какой был увлекательный спор об образе Двухтысячного Года, о лицах и телах времен! Вот этот год уже позади. И во многом ребята тогда были правы. Их предчувствия… Где теперь те дети? Давно стали взрослыми. Один расстрелян. Есаулов - так, кажется, его звали. Он убил нескольких учителей во время учительского собрания. Говорят, он хотел стать поэтом, но у него не было дара, и отчаяние толкнуло его на этот поступок. Жестокий поступок, бессмысленное преступление, но… В глубине души Юрков считал, что эта трагедия расчистила дорогу новым, лучшим педагогам. Как ни странно, после этого злодеяния в школе повеяло свежим ветерком. В темноте он стоял слишком близко к двум девочкам - Тане Лапочке и ее подружке по прозвищу Красавица-Скромница. Они были похожи друг на друга, почти как близнецы. Он чувствовал тепло их тел, запах легких детских духов. Недавно, в ярко освещенном классе, он подумал, что эрекция, возможно, уже никогда не навестит его. Вздорная мысль! Здесь, в темноте, эрекция была тут как тут.
Проще всего было бы, конечно, просто прижаться к ним, как делали в таких случаях всегда, во все времена. Это можно было сделать незаметно для остальных, а девчонки удивились бы, но вида бы не подали. Но его останавливало, что не только он, но и они слишком хорошо знали "Лолиту", слишком много обсуждали семантику подобных ситуаций на предыдущих занятиях. Отличница Лапочка даже написала остроумный реферат "ГУМ-берт: голодные духи в раю". Ей удалось взять интервью у нескольких профессиональных извращенцев (так называемых "прижимал"), "работавших" в аркадах и на мостиках ГУМа. Ему, восхищавшемуся этим рефератом, было стыдно самому повторять подвиги подопытных Лапочки.
Конечно, этот стыд был просто глупостью - он это понимал, но преодолеть эту глупость, эту робость был не в силах. Он решил, что пришла пора отдохнуть.
Тронув Лапочку за гладкое горячее плечо, он прошептал в ее круглое нежное ухо, украшенное сережкой в виде крошечной серебряной свастики:
- Танечка, я устал. Пойду отдохну у себя. Ты остаешься за старшего.
Лапочка полуповернула к нему красивое лицо, кивнула (успокаивающе и дружески, и в то же время почтительно), улыбнулась одними уголками губ. В ее глазах, как в маленьких зеркалах, отражались цветные фрагменты анимационных глупостей. Живой ее глаз отражал совокупление двух фиктивных оптических приспособлений, двух гаджетов. Простое поглощалось более сложным.