- Интересный замысел, - сказал я.
   - Пересказ дает не совсем точное представление о романе, - возразил Плещеев, - может показаться, что речь идет об экспрессионистической новелле. Но на самом деле это подробное, неторопливое повествование, с длинными описаниями природы. Вот, впрочем, образец стиля. Он вынул из кармана исписанную бумажку и прочел: "Тяжело, тяжело зацветали розы в саду Сосновских. Как бы в тягостной дремотной задумчивости лопались упругие бутоны, и тонкие лепестки с еле слышным шорохом начинали теснить друг друга закрученными уголками, напоминающими края старинных рукописей, много лет пролежавших в свернутом состоянии, в посыпанных пылью рулонах. Эти лепестки излучали сияние настолько теплое и яркое, что оно даже отражалось в слюдяных зернышках песка, зажигаясь мягкими розовыми пятнами на общем синем и лиловом фоне длинных полуденных теней. Потом, ближе к вечеру, когда в сад вступали сгущенно-молочные сумерки, сияние бутонов зачарованно гасло, зато аромат становился сильнее. Аромат роз вторгался в раскрытые окна, и движения людей, находившихся в доме среди белой зачехленной мебели, замедлялись, ленивые пальцы начинали бродить по отзывчивым струнам гитары. Падала со звоном чайная ложечка, чье серебро потемнело и истончилось от времени, истертое пальцами нескольких поколений. Шелестели небрежно листаемые и уже словно светящиеся страницы книги, на которых нельзя было разобрать ни слова, так как в комнатах становилось слишком темно, но никому не хотелось зажигать свет…"
   Плещеев свернул бумажку и положил обратно в карман.
   - Сколько примерно будет страниц? - поинтересовался я.
   - Не меньше трехсот, - ответил он, - а может быть, и того побольше.
   - Что ж, надеюсь в скором времени держать в руках законченный роман. Если я не ошибаюсь, вы изображаете традиционный русский бой за обладание истиной. Софья Викентьевна - София-Премудрость. Все мы, в какой-то степени, наследники тех представлений, которые завещали нам Соловьев и другие русские мыслители. Однако Божественная Премудрость недостижима, непостижима. Поэтому все братья представляют собой какие-то останки, обрывы, укорененные в традиции, но не имеющие никакого продолжения, короче говоря, пни. Этот бой или эта охота за Премудростью описывается, в общих чертах, пословицей "Близок локоток, да не укусишь". Тридцать два брата по фамилии Зубцовы это, конечно же, просто зубы. Намек более чем прозрачен. Зубы живут в красной избушке, то есть во рту ("рот" по-немецки - "красный"). Фабула, таким образом, воспроизводит структуру распространенного сновидения о выпадающих изо рта зубах. Они сыпятся друг за другом, выталкивая друг друга, постукивая, как бухгалтерские счеты. Такой сон снится, по всей видимости, всем. Последним остается зуб по имени Труп - мертвый зуб, увенчанный коронкой - коронованный победитель в этой игре в "Царь Горы". Однако он гниет под своей коронкой, и его также приходится устранить. Зубы имеют форму пней, пенечков. "Сядь на пенек, съешь пирожок!" То есть положи на пенек (на зуб) нечто мягкое и сладкое, отчего этот зуб или этот пенек начнет гнить. От этого появляется боль, и тогда лишь один выход - положить на зуб мышьяк, словно у дантиста. Не лучше ли сразу начинить пирожок мышьяком, как это учинили Пуришкевич и молодой князь Юсупов, готовясь к визиту Распутина? Мышьяк хорошо прятать в творог. Тогда получится ватрушечка. Вспоминается миф об аргонавтах. Вспоминаются "зубы дракона", засеянные Ясоном. Из этих засеянных зубов вырастают воины. Это объясняет, почему последний зуб выпадает (как карта "выпадает" при гадании) за день до начала войны. Посев произведен, зубы ушли в почву, и земля готова к тому, чтобы, зачав от этих семян, породить героев.
   Плещеев согласно кивал головой.
   - А над чем вы сейчас работаете? - спросил он.
   - У меня в гостинице два незаконченных рассказа - "Ватрушечка" и "Румцайс".
   - Ватрушечка? Вы как раз только что упоминали о ватрушечке.
   - Лейтмотив. Наверное, что-то из детства.
   - Мы могли бы зайти ко мне на чашку чая, - сказал Плещеев. - Эльза иногда готовит ватрушки в германском стиле, с корицей. Но… тут есть одна загвоздка. Моя жена - член неофашистской партии. Не знаю, не смутит ли это вас?
   - Как, ваша жена - наци?! - изумился я. - И вы это терпите?
   - Ах, вы не представляете, сколько это мне доставляет неприятностей! Но что остается делать? Не разводиться же из-за политических разногласий. Когда мы с Эльзой поженились, она была слегка "розовой". Потом все "краснела" и "краснела". Меня это раздражало безумно. Я выбрасывал в помойку книги Маркузе и статьи Пол-Пота, рвал плакаты с ликами Мао и вихрастого Троцкого. Наконец я смирился, но вскоре Эльза внезапно "позеленела". Началась новая напасть! По квартире ползали вымирающие животные. Все столы были заставлены пробирками с водой наших рек в разной степени загрязнения. Теперь же "красное" и "зеленое", видимо, наслоились друг на друга, образовав "коричневую" смесь. Эльза опять переоборудовала квартиру. Теперь она предпочитает то, что я называю "гитлерюгендстиль", - смесь неофашизма и неомодерна. Черные дубовые панели и белые статуи, изображающие нагие тела арийских девушек и юношей. На стенах - невероятно увеличенные фотографии очаровательной Гели Раубаль, которая покончила с собой из-за любовной истории с собственным дядей.
   - Полагаю, нам лучше немного прогуляться на свежем воздухе, - возразил я, - подобные интерьеры, конечно, экзотичны. Однако поздними вечерами эта эстетика может подтолкнуть к депрессии. Мы вышли. Пока мы сидели в ресторане, стало поздно и похолодало.
   Дождь сменился мелким снежком, который по-детски неуверенно похрустывал под подошвами ботинок. Плещеев закурил сигарету.
   - Скажите, Филипп Павлович, не потомок ли вы русского поэта Плещеева, чьи стихи мы все учили в детстве на память?
   - Нет вроде бы. Не думаю. А вы - не приходитесь ли родней известному большевику Мартову?
   - Нет. У большевика это был партийный псевдоним, у меня же - наследственная фамилия.
   Гуляя, мы вышли на мост. Ярмарочная площадь видна была внизу. Иллюминация еще кое-где светилась, но драконы на каруселях были уже в чехлах, аттракционы закрыты. Прямо под нами виднелось огромное круглое здание "павильона ужасов", где мы недавно развлекались.
   - Смотрите, господин Мартов, вот она - вылитая ваша любимая ватрушечка, - сказал Плещеев, стряхивая вниз пепел с сигареты. Павильон ужасов действительно сверху напоминал "ватрушечку" - надутое кольцо, в центре - беловатая крыша, свежеприсыпанная снежком, словно сахарной пудрой.
   - Да, ватрушечка, - согласился я.
   Вокруг нас была чужая страна, а, главное, вокруг нас была приблизившая ся вплотную зима, от которой следовало снова и снова спасаться бегством.
 
    1985
 

Кекс

 
   29 сентября 1985 года двое мужчин стояли возле высокого столика в московской закусочной. За дождливыми окнами виднелся фасад Центрального телеграфа, на котором - один из лучших экземпляров герба СССР.
   Оба ели сметану из граненых стаканов и тихо, взволнованно беседовали. В центре круглого столика размещалось блюдце, на нем - обыкновенный кекс. Коричневатый, с запекшимися черными изюминками, сверху посыпанный сахарной пудрой. Речь шла о неожиданных политических изменениях в стране. Под конец разговора, когда сметана была уже съедена, один из собеседников (тот, что был ростом пониже) задумчиво сказал, глядя в окно:
   - По идее, земной шар на гербе должен вращаться. Но тогда возникает вопрос - должен ли он вращаться вместе с эмблемой серпа и молота, время от времени унося ее за пределы нашего зрения? Или же он должен вращаться под эмблемой? В первом случае восточное полушарие постоянно помечено этим клеймом, западное полушарие всегда свободно. Во втором случае эмблема по очереди накрывает собой оба полушария. Ведь социализм - это солнце.
   - А все-таки она вертится, - ответил высокий. Оба засмеялись и ушли. Кекс не был съеден. Только один раз высокий собеседник слегка ковырнул вершину кекса алюминиевой ложкой, отщепив крошечный кусочек. После их ухода блюдце с почти неповрежденным кексом какое-то время оставалось на столе.
   Потом его убрала официантка.
   В 1983 году двух писателей из диссидентской среды посадили по разным статьям. До ареста они друг друга не знали. Один принадлежал к христианскому кружку, спортсмен. А другой - хрупкого сложения, атеист. Познакомились в следственной тюрьме, "на сборке". Потом встретились в лагере. Разговорились, подружились. Впрочем, остальных они раздражали - все пересказывали друг другу свои написанные и ненаписанные сочинения. Спортсмен печатался раньше за границей, издал два романа - "Тяжеловесное солнце" и "Жизнь человеческих людей". В этих романах он рассуждал о Боге и о том, что начальство и не вспоминает про справедливость. Тот, что был хрупкого сложения, увлекался математической логикой и ребусами, но сочетал это с антисоветчиной. Он написал когда-то повесть "Фулюган из пятиконечного сквера", где надсмехался над государством, но, одновременно, пытался решить один математический парадокс.
   - Поймите, "сквер" по-английски значит "квадрат". "Пятиконечный сквер" - это аберрация, - пытался он объяснить следователю.
   - Вот отправят вас на общак, там вам покажут пятый угол. Там вам все объяснят про "аберрацию", - раздраженно ответил следователь.
   Разве следаку чего втолкуешь?
   Случайно оба писателя были однофамильцами двух художников прошлого века. Христианина звали Брюллов, худосочного - Сверчков. Подружились - водой не разлить. Когда приблизилось время отправляться из лагеря в ссылку - они попросились вместе. Начальника лагеря о чем-то просить - наивное, мягко говоря, мероприятие. "Вместе? - спрашивает. - Ну, хорошо, отправлю вас в такое место, где вы поймете, что такое "в месте". "В месте" как "в тесте". После этого он, как говорят, отправил их в "особую зону" в Северном Казахстане, где царствовал уголовник Пухти-Тухти и его брат Улан. Оба были буряты колоссального роста, метра два с лишним каждый, с голыми лицами глиняного цвета. Только Пухти-Тухти был очень толст, а Улан, наоборот, был гибким, как цирковой акробат. В особой зоне вообще не было охраны, ни одного вертухая, не было начальствия, кроме этих двух уголовников. Все им подчинялись беспрекословно. Слово здесь молвили редко, но порядок стоял железный. С самого начала писателей поставили на работу: резать перочинными ножами автомобильные покрышки из черной резины, расчленяя их на большие, аккуратные куски… За этой работой пролетел месяцок. Вокруг все работали молча, только наши писатели все шептались. Среди казахской ветреной степи читали они друг другу стихи Фета на память и вспоминали с болью о женщинах. У Брюллова была жена и трое детей, а Сверчков был влюблен в молодую девушку с веснушчатым личиком. Когда он резко закрывал глаза, личико - словно бы сделанное из теплого мрамора - вспыхивало сбоку: то ли в душе, то ли в глазу. Другие ссыльные (хотя на нормальную ссылку все это было так не похоже) по приказу "царя" Пухти-Тухти рыли землю, таскали песок. Из песка и земли сооружалась посреди "зоны" колоссальная насыпь, нечто вроде искусственной горы в форме пасхального кулича. Когда гора была возведена, поступил приказ: "инкрустировать" ее стенки, предварительно их заровняв, кусками черной резины. Как-то Сверчкова и Брюллова вызвали в барак No 1.
   Здесь жили лишь двое: Пухти-Тухти и Улан. Первый раз переступили Сверчков и Брюллов этот порог. Пухти-Тухти и Улан сидели по-турецки, каждый на своих нарах, в одних синих набедренных повязках. На их огромных телах не было ни одной татуировки, ни одного волоса. На земляном полу стояли две пиалы с козьим молоком. Улан соскочил с нар и с глубоким поклоном поднес одну пиалу Сверчкову. Тот выпил. Улан, поклонившись снова чуть не до земли, поднес пиалу Брюллову. Тот выпил молоко, перекрестившись. Улан указал вошедшим на небольшой коврик и жестом предложил сесть. Сверчков и Брюллов неловко сели, подвернув под себя ноги. Пухти-Тухти несколько минут был неподвижен. Все молчали.
   - Вы художники? - наконец спросил Царь медленно, тихо и с трудом выговаривая русские слова. Впрочем, говорил он без ошибок.
   - Нет, мы писатели, - сказал Брюллов.
   - Поэты? - переспросил Пухти-Тухти, глядя на Сверчкова. Тот неуверенно кивнул.
   - Прочти стихи, - сказал Пухти-Тухти, не сводя блестящих сонных глаз с лица Сверчкова.
   Сверчков прочитал четверостишие из Фета:
 
 
Сосна так темна, хоть и месяц
Глядит между длинных ветвей.
То клонит ко сну, то очнешься,
То мельница, то соловей…
 
 
   - Твой? - спросил Пухти-Тухти.
   - Нет, - честно ответил Сверчков. - Это стихи Фета.
   Пухти-Тухти кивнул. Была пауза. Потом он вдруг медленно произнес какие-то рифмованные строки на незнакомом языке - может быть, по-бурятски.
   - Это мои стихи, - сказал он. - Я тоже поэт. По-русски это будет так:
 
 
Я гнал стада к зеленым пастбищам,
Чтоб нагуляли жир перед зимой,
Но горный обвал убил весь скот,
И я, одинокий, пью чай в Доме Сухих Цветов.
 
 
   Затем Пухти-Тухти пошарил под кошмой, покрывающей нары. Двигаясь, он был похож на моржа - кожа его лоснилась и блистала, под ней перекатывались огромные светящиеся объемы жира. Наконец он достал нечто и показал это Сверчкову и Брюллову. К их несказанному удивлению, это была членская книжка бурятского отделения Союза писателей СССР - истертая, старая, но все еще не совсем развалившаяся. Брюллов изумленно раскрыл билет - Бадмаев Сергей Иванович, принят в СП СССР в 1969 году. С потрескавшейся фотографии, где серое сменилось желтым, смотрело молодое простое бурятское лицо - совсем не похожее на заплывшее жиром, огромное лицо Пухти-Тухти. - Хотите знать, как называется этот дом? - спросил Пухти-Тухти, медленно обводя вокруг себя рукой, которая толщиной могла бы поспорить с взрослым морским котиком. - Он называется Дом Сухих Цветов. - И, совершенно неожиданно, он произнес по-английски: Welcome to The Нome of Dry Flowers.
   Писатели огляделись: барак действительно был полон высушеннымисвязками полевых цветов. Они свисали с потолка на нитках, букетами стояли в углах. Стены были сплошь оклеены журнальными вырезками с фотографиями обнаженных и полуобнаженных женщин. Среди этих бесчисленных плеч, блестящих губ, локонов, бедер, ног, белозубых улыбок, кокетливых глаз, волнистых животов, курчавых темных и золотистых треугольников и нежных вагинных складок выделялось одно квадратное пустое место. В центре этого промежутка была иголкой приколота к стене страница из детской книжки: картинка с подписью. Воде бы ежик, а точнее, ежиха в красном фартуке в белый горошек, стояла на крыльце домика и смотрела на дальнюю гору.
   - Вы видели Кекс? - спросил Царь, указывая в окно, где тоже стояла гора - высокий курган, испещренный черными кусками автомобильных шин, как тесто, полное запекшимися изюминками. Литераторы кивнули. Царь подал знак, что они могут идти. Гибкий Улан, так и не сказав ни одного слова, с цирковыми поклонами проводил их вон из царского барака. Обернувшись, они увидели на дощатой стене домика надпись, намалеванную по трафарету: ДСЦ-1.
   Им дали новую работу, снова связанную с черной резиной: резать резину на узкие полосы, а затем, проволокой, скреплять эти полосы в узкие трубки. Работа была тяжелая, нормальных ножей не было - работали "заточками" и игрушечными ножиками для школьников. Но на душе было легко. Все ходили сытые: на особой зоне была своя скотоводческая ферма, был птичий двор, была даже хлебопекарня. Царь Пухти показывал себя хозяйственным и рачительным управителем: каждый день все пили жирное козье молоко с кипяточком. К тому же осенний ветер, кроме запахов приближающейся зимы, нес слухи о скорой амнистии. Ждали свободы, как ждут, что из лужи мазута вдруг вынырнет белоснежное существо. Брюллов по утрам и вечерами молился перед бумажной иконой, читал каноны и акафисты. Сверчков, откинувшись на нары, слушал церковнославянские фразы, составленные некогда с изысканным мастерством людьми, явно искушенными в изящной словесности. И вспоминал веснушчатое личико. Художник, более других русских живописцев когда-либо избалованный славой, живший весело и богато в Италии и России, капризный академик и сын академика, написавший "Гибель Помпеи" и пышнотелую "Итальянку", - таким был однофамилец одного из наших героев. Однофамилец другого был крепостным и всю свою жизнь писал господских лошадей. В этих небольших, аккуратных "конских портретах", в освещенных солнцем дворах и простых грумах, придерживающих коней под уздцы, - во всем этом теперь не чувствуется даже унижения: только лишь тщательность и хитроватый покой чьих-то прищуренных глаз.
   Наконец настало долгожданное утро - Утро Первого Снега. Все было готово. Гордый Кекс возвышался посреди зоны - усилиями многих рук сходство этой искусственной горы с кексом было доведено до совершенства. И вот теперь первый снег закончил эту работу - он присыпал "сахарной пудрой" верхушку Кекса и его ребристые, слегка вогнутые стенки. Последний штрих. Сладкое, младенческое прикосновение самих небес.
   - Припудрило, припудрило… - радостно шептались зэки. Еще до рассвета все вышли из бараков и построились в два ряда, образовав просторное квадратное оцепление вокруг Кекса и ДСЦ-1.
   "Приближенные" Царя - старший прораб Степаныч, блатной авторитет Чижов, опытные воры Хлыч и Сизый, все в парадных, подшитых "шмутках", с пестрыми повязками на рукавах ватников - покрикивали на зэков, ровняя ряды. Взгляды всех были прикованы к дощатой двери ДСЦ-1. Наконец дверь эта распахнулась и оттуда показался Пухти-Тухти. Он протискивался с трудом, согнувшись почти вдвое, - он и сам по себе был слишком огромен, а тут еще на нем было одето что-то невообразимое. Он был спереди наг и бос, только чресла прикрывал изжеванный кухонный передник - красный, в белый горошек. Однако с затылка, с макушки, со спины свисали торчащие во все стороны длинные черные резиновые трубки. По всей видимости, он изображал ежа - или ежиху - ту самую, с детской картинки. Пухти-Тухти сделал несколько неуверенных шагов и остановился. Черные трубки волочились за ним по свежему пушистому снежку.
   Трубки, над изготовлением которых немало потрудились Сверчков и Брюллов.
 
 
Я гнал стада к зеленым перевалам.
Чтобы набрали тук до холодов,
Но их снесло грохочущим обвалом;
И я пью чай один среди Сухих Цветов…
 
 
   - прошептал, глядя на Царя, Сверчков. - Так лучше звучит по-русски, Сергей Иванович. Я позволил себе доработать ваш перевод…
   Никто его не слышал. Пухти-Тухти стоял неподвижно и величественно, приложив руку к глазам и глядя из-под ладони на вершину Кекса. Рассвет в степи бывает резким. Вдруг оранжево-красный первый луч упал на вершину искусственной горы, сделав снежок розоватым, как марципан. В этот момент что-то посыпалось, и в "кексе", на самом верху, открылась маленькая дверца. Оттуда выглянул улыбающийся Улан и помахал своему царственному брату длинной мускулистой рукой. Вскоре всех обитателей "особой зоны" досрочно освободили.
 

Бублик

 
   "Бубликом" в среде людей, употребляющих галлюциногенные вещества, называется "нулевой trip", то есть неожиданное отсутствие галлюцинаторного эффекта после приема препарата. "Чугунным бубликом" называется состояние, когда ожидаемый эффект не просто отсутствует, но его отсутствие сопровождается явлениями психической угнетенности и физической истерзанности.
 
    Справка
 
   Двое стояли на краю горного плато. Была темная ночь - мрачные часы, предшествующие рассвету. Справа угадывался горный кряж. Впереди плато, гладкое и ровное, как стол, обрывалось. Там была пропасть. Один (назовем его "фигура No 1") подал голос, сдавленный тьмой и неподвижностью: - Делать пока нечего. Скрасим скуку старинным способом - обменяемся историями наших существований. Если да, то начинайте. Второй (скажем так: "фигура No 2") охотно отвечал, выговаривая слова быстро, негромко и четко. Видимо, он привык произносить речи.
   - Моя история это история преступника. Она не для нежных ушей. Но вас-то она не сможет шокировать. Родителей у меня не было. Я рос у чужих. Сначала меня кормили и грели какие-то кухонные тетки, а потом сдали в приют. Среди других подкидышей, сирот и бастардов я сразу выделился своей силой, умом и прожорливостью. Кормили нас вроде бы сытно, но мне все было мало - я так и льнул к кухням, не гнушался объедками. Взросление мое было более быстрым, чем у других детей. Вскоре я сбежал. Холодный ветер в переулках заставил меня смеяться и хохотать. На городской помойке меня подобрали цыгане. Дорожный мир открылся мне, и я полагал тогда, что для бесконечной дороги появился на свет. Впервые я съел кусок мяса и выпил первую чашку вина. Я научился гадать. Я также научился воровству и пению. Я ходил колесом и проделывал другие акробатические трюки. В двенадцать лет я уже совокуплялся с цыганскими девчонками, носил нож и серьгу. Но свобода вскоре мне надоела. Поступил в школу Страстью моей стало чтение книг, особенно романов с продолжениями. Все люди разделяются на тех, кому хочется знать "как было на самом деле", и на тех, кому хочется знать "что было дальше". Я принадлежу ко второй категории. Слова "продолжение следует" стали для меня символом веры. Однажды я торопливо прочитал первый том одного романа и увидел в руках у товарища второй. Мне не терпелось узнать дальнейшую судьбу героев. Я попросил книгу. Он не дал. После уроков пошел за ним: ножик был, как всегда, в сапожке. По дороге попалось одно сухое место - там я убил его. Сделал это осторожно, чтобы не испортить книгу. Как весело я бежал обратно, прижимая вожделенное продолжение к сердцу!
   Я закончил школу с золотой медалью и нанялся в бродячую труппу актером.
   Вообше-то я желал управлять. Постепенно я завладел этим театром. Стал мелким деспотом - тут уж порочные свойства моей натуры распахнулись, как синее окошко. Я отрастил раздвоенную бороду до колен, завел плетку-семихвостку - когда я брался за ее бамбуковую отполированную рукоять, мне казалось, что я поглаживаю позвоночник Цербера. Истязал подростков-лицедеев, как умел. Особенно одну девчонку, которую потом изнасиловал. "Я хотел бы, чтобы моя борода была такого же цвета, как твои локоны", - шептал я ей вместо комплиментов. Как-то раз она вздумала сбежать от меня с парнем, исполнявшим роль Пьеро. Я настиг их за складом дров. Под горячую руку подвернулось полено - этим поленом я убил обоих. Окровавленную деревяшку я потом долго возил с собой. В дождливую ночь, скучая, я вырезал из нее истуканчика, которого затем превратил в решето, тренируясь в стрельбе.