Он трогателен был, дрожал, но, молча,
   Словно ребенок, словно сумасшедший,
   За струны ржавые, играя, дергал больно.
   Гудело все. Торжественный приход
   Толпа знамени гулко возвещала.
   Так перед великаном вьются тучи
   Встревоженных, орущих, диких птиц,
   Сорвавшихся с деревьев сокрушенных
   И вмятых в землю буйными ступнями.
   Так перед мертвецом, идущим садом,
   В цветенье ночи медленно кружатся,
   Фосфоресцируя, слепые мотыльки.
   Так рыбки бледные эскортом терпеливым
   Утопленника тело предваряют…
   Да что уж там! Довольно много можно
   Сравнений разных подобрать, но разве
   Все это передаст тот трепет? Помню
   Предновогодний праздничный парад
   На Красной площади. Как низко, низко
   Висел дрожащий свод ночных небес!
   В то время было множество комет,
   Какой уж там Галлей! Игрушки, бредни!
   Комета Резерфорда приближалась
   И яростною розовою точкой
   Висела над Кремлем в сверканье жутком.
   Кометы Горна, Бреххера, Савойли,
   Марцковского, Ньютона, Парацельса,
   Романиса, Парчова, Эдвингтона,
   Суворова, Брентано, Филиппике,
   Комета Рейгана, Комета Трех Огней,
   Собачья Лапка (так одну назвали),
   Метеорит Борнлая, Свист Зевеса,
   "Зеленая Горгона", "Змейка ночи",
   Два "падающих камня" Лор-Андвана,
   "Летящая Изольда", "Страх и трепет",
   "Ядро Валгаллы", "Вечный Агасфер",
   "Рубин Кремля" (его впервые наши
   Увидели и потому назвали),
   Кимновича кометы, Олленштейна,
   Гасокэ, Брейна, Штаттеля, Бергсона,
   Манейраса, Кованды, Эдельвейса
   И прочие. На небесах, как шрамы
   От беспощадных яростных плетей,
   Висели звездные хвосты, сплетаясь.
   Сплетались и мерцали. А внизу
   Гремела музыка военного оркестра,
   Вздыхали трубы, золотом сверкали
   Литавры громоносные, и мимо
   В военном топоте текли полки солдат.
   Толпа рукоплескала. Маршал дальний
   В автомобиле белом объезжал
   Ряды вооруженные. Вздымался
   Приветствий гулкий ком над головами.
   Потом рыбоподобные ракеты,
   Сияя серебристыми боками,
   На колесницах тяжких проплывали.
   Последние ракеты! В этот год
   Оружие везде уничтожалось.
   На съезде в Копенгагене решили
   Подвергнуть ликвидации жестокой
   Опасные запасы механизмов,
   Различных бомб, ракет, боеголовок,
   Головок боевых, железных, юных -
   Везде крушили их, а сколько
   В них было кропотливого труда!
   В них вложено старанья, пота, мысли!
   Рабочие их руки мастерили,
   И сделаны на славу. Хороши!
   Приятно поглядеть. Гармония какая!
   (Во всем, что связано с загадочною смертью,
   Какая-то гармония мерцает.)
   Последнюю огромную ракету
   На площади оставили, чтоб люди
   Могли собственноручно растерзать
   Могучего врага их хрупкой жизни.
   И хлынула толпа! Оркестр взыграл, ликуя.
   В вакхическом экстазе захлестнуло
   Людское море сумрачную рыбку.
   Обшивку рвали, дико заблестели
   Из глубины скоплений топоры,
   От воплей ярости, от смеха ликованья
   Весь воздух стал как битое стекло,
   Удары потрясали мостовую.
   Гигантские бумажные гвоздики
   Пылали с треском. Сверху, с мавзолея,
   Из-под руки на этот дикий праздник
   Правители смотрели неподвижно.
   И падал снег. Вдруг радостные вопли
   Взорвались бешено - ракета поддалась,
   Обрушилось там что-то, и открылось
   Слепое, беззащитное нутро…
 
   Все было на куски растерзано. Валялись
   Повсюду клочья мятого металла,
   Все ликовали. Только мне вот стало
   Немного грустно. "В этом есть утрата, -
   Подумалось мне. - Что-то потеряли
   Отныне мы. Ведь раньше в нашей жизни
   Какая-то торжественность была.
   Как в доме, где лежит в одной из комнат
   Мертвец в гробу. Там все нежней и тише.
   На цыпочках там ходят и едят,
   О высшем думая. Клянусь, еда вкуснее
   И ветер слаще из окна, когда
   Мы чувствуем, что смертны. Или вот,
   Представьте пароход, плывущий в море,
   Когда всем пассажирам объявили,
   Что может все взорваться. Каждый
   Почувствует тогда в какой-то мере,
   Что заново родился. Новым взглядом,
   Любвеобильным, детским, чуть туманным,
   Посмотрит он на блещущие волны,
   Слизнет морской осадок с губ соленых,
   Почувствует, как собственное тело
   Живет и дышит. Как в зеленой бездне
   Под ним колышутся слепые толщи вод,
   Как там, в пучине, в бесконечном мраке
   Пульсируют задумчивые гады.
   Услышит дольней лозы прозябанье
   И прорицать начнет. И будет
   За табльдотом исповеди слушать.
 
   А между тем уж полночь приближалась.
   На площади везде костры горели,
   А у Манежа возвели огромный
   Из снега город. Ждали фейерверков.
   И взгляд нетерпеливый обращали
   К курантам Спасской башни. Новый год,
   Тысячелетье новое сейчас
   Вот наступить должно. Я в мавзолей спустился.
   (По праздникам его не закрывали.)
   Здесь было как всегда - торжественно и тихо,
   Все так же еле слышный марш звучал.
   Я бросил взгляд на гроб - его лицо хранило
   Исчезнувшей улыбки отпечаток.
   Казалось, что вот-вот он улыбнется
   И мне кивнет. Мне стало почему-то
   Как будто страшно. Я прошел к себе,
   В свой полутемный угол. Здесь собрались
   Уже гурьбой соратники мои,
   И кто-то разливал шампанское в стаканы.
   Раздался звон курантов. Поднялись
   Шипящие, наполненные чаши,
   Но вдруг одна старуха прошептала:
   "Качается! Смотрите, закачался!"
   Ее застывшие зрачки нам указали
   На гроб. Все обернулись. Точно
   Стеклянный гроб как будто чуть качался,
   И слышался прозрачный тонкий скрип
   От золотых цепей. В оцепененье
   Мы все смотрели на него, не зная
   Что делать нам, что думать, что сказать, -
   Сюда ни ветерка не проникало,
   И гроб всегда был раньше неподвижен.
   Внезапно чей-то крик, осипший, жуткий,
   Прорезался сквозь тишь: "Рука! Рука!"
   Осколки брызнули разбитого стакана,
   И судорога ужаса прошла
   По изумленной коже - руки трупа,
   Что были раньше сложены спокойно,
   Слегка пошевелились, и одна
   Бессильно, как у спящего, скользнула
   И вытянулась вдоль немого тела.
   И в следующий миг все бросились внезапно.
   Как одержимые, все к выходу стремились,
   Один полз на руках, другой висел на шее
   У быстрого соседа, третий ловко
   На костылях скакал с проворством гнома.
   Молниеносно древние старухи,
   Охваченные трепетом, неслись.
   Служители, охрана - все исчезло.
   Я тоже побежал и на ступенях,
   Последним покидая подземелье,
   Я звон стекла разбитого услышал!
   О, этот звон! Его я не забуду!
   Он до сих пор стоит в моих ушах!
   Но я не оглянулся. Пред гробницей
   Я поскользнулся и упал. Над нами,
   Над стенами Кремля взлетали стрелы,
   Рассыпчатые полчища огней,
   Безумные гигантские букеты
   Сверкали розоватыми шипами.
   Зеленых точек дикое сиянье,
   Лиловые роящиеся тучи
   И красные шары попеременно
   Над зубчатыми башнями вставали!
   Салют гремел. И вдруг всеобщий вздох
   По площади пронесся. Часовых
   Как будто подстрелили - с тихим стуком,
   Звеня штыками, ружья отвалились
   От этих цепенеющих фигур.
   Затем раздались немощные крики,
   Один упал, фуражка покатилась,
   Другой, закрыв лицо руками,
   Куда-то бросился, и в синеватой хвое
   Ближайшей елки судорожно бился.
   И вот, из глубины, нетвердою походкой,
   Как бы окутанный еще неясным сном,
   Прикрыв глаза, отвыкшие от света,
   Слегка дрожащей белою ладонью,
   Из мавзолея тихо вышел Ленин.
   Салют угас. Толпа, как гроб, молчала.
   Лишь снег белел, прожекторы светились,
   Бесстрастным бледным светом заливая
   Знакомую до ужаса фигуру.
   Он что-то бормотал. И этот вялый шепот,
   Нечеткий отсвет полупробужденья,
   Сильнейший репродуктор разносил
   По площади затихшей. "Надя, Надя!..
   Как в Горках нынче вечером темно…
   Пусть Феликс окна распахнет. Так душно!
   Гроза, наверно, будет… Как гардины
   Тревожно бьются.., Видишь, видишь,
   Зарница промелькнула. Я хочу
   Сказать вам всем… Ты, Феликс, подойди.
   Пусть Киров сядет там вот. A, Coco,
   Ты отойди к дверям. Меня сейчас смущает
   Твой взгляд восточный - нежно-плотоядный
   И сочный, как кавказская черешня…
   Так вот, друзья, от вас я ухожу,
   Но знайте, что не навсегда… Понятно?
   Не навсегда… Еще вернусь к вам, дети…
   И вот завет мой - тело от гниенья
   Мое избавьте, не кладите в землю,
   Пускай лежу в фобу стеклянном и прозрачном,
   Чтобы, когда проснусь, одним движеньем
   Разбить покровы смерти… А, фоза…
   Уже фемит! Пора мне… Я в стеклянном
   Хочу лежать… и не касаться почвы…
   Запомните… товарищи… прощайте…
   Мы победили… Боже мой… какое
   Сверкание… и жалость… я приду…
   Приду еще…" В толпе раздались крики
   И всхлипыванье женщин. Нарастало
   Подспудное и фозное смятенье.
   Вдруг все прорвалось! Дальше я уже
   Не помню ничего. Как жив остался,
   Я до сих пор не знаю. В этот вечер
   На Красной площади немало полегло.
   Очнулся я в больнице. Надо мною
   Склонялось длинное лицо врача. "Нормально!
   Увечий нет. Слегка помяли ногу,
   А в остальном - царапины! Мы скоро
   Вас выпишем отсюда". Я привстал
   И сразу вздрогнул от сверлящей боли
   В ноге. Я посмотрел туда
   И замер. Предо мной моя нога лежала -
   Отрезанная Марковым, она!
   Потерянная, бедная… О чудо!
   Она была опять, опять со мной.
   Слегка лишь изувеченная в давке,
   Но все-таки живая! Ощущал я
   Ее как часть себя. Я чувствовал в ней радость
   И теплоту несущейся по жилам
   Быстротекущей крови. Даже боль
   В ее измятых пальцах я встречал
   Приветствиями буйного восторга!
   Вернул! Он мне вернул ее!
   Он обещал, он сделал. Словно счастье,
   Как будто молодость он мне отдал обратно,
   Он жизнь мне спас, он возвратил мне силы,
   Средь холода и мрака мне помог!
   Я снова жил, я всасывал ноздрями,
   Я хохотал, я пел, дышал и плакал,
   И чувствовал, как жабрами, биенье
   Великой жизни.
 
   Рассказ мой кончился. Костер давно погас,
   И только угли сумрачно мерцали,
   Бросая легкий и несмелый отблеск
   На темнотой окутанные лица.
   Как зачарованные, мне они внимали,
   Почти не шевелясь. Лишь вздох глубокий
   Из губ раскрытых доносился: "Во, бля!..
   Какая штука!.." И они качали
   Задумчиво и тихо головами.
   Настало долгое молчанье. Наконец
   Сергей откашлялся: "Скажи-ка, брат, а где же
   Теперь Ильич? Его ты видел
   Потом еще?" "Нет, больше никогда
   Его я не видал. Ведь я Москву покинул
   И вот теперь хожу землей родною.
   А Ленин где находится, никто
   Сейчас не знает точно. Говорят,
   Что с площади тогда исчез он быстро.
   Газеты ничего не сообщили.
   На Западе шумиха поднялась,
   Пустили слух, что будто бы его
   В Левадии насильно заточили
   И под охраной держат, чтоб избегнуть
   Всеобщего народного волненья.
   Другие говорят, что он в подполье,
   И скоро революция начнется.
   Да, слухами все полнится. Толкуют:
   Скитается российскими полями.
   Недавно слышал от одной старухи,
   Живущей на окраине Калуги,
   Как ночью постучал в окно ей кто-то.
   Она приблизилась и видит: Ленин.
   Стоит и смотрит. Думаю, что правда".
 
   Андрюха почему-то оглянулся:
   Из тьмы на нас дрожащий плыл туман,
   Шуршали травы. Гул какой-то тайный
   Стоял в ночи невидимым столпом.
   И вдруг шаги послышались. Я встал.
   Пальто раскрылось. Красноватый свет
   От тлеющих углей упал на древний
   Большой железный крест, висящий на груди.
   Я, руку приложив к глазам, во тьму вгляделся.
   Маячил кто-то. Черный и большой
   Стоял за стогом. Тихий смех внезапно
   Послышался оттуда и затих.
   "Мужик смеялся", - вздрогнув, молвил Федор.
   "Мертвец смеялся", - тихо произнес я.
   "Наверно, Иванов, наш агроном, здесь бродит.
   Покоя нет, и все ему смешно…" -
   Степан вздохнул. Мы снова помолчали.
   "Пока, ребята. Мне пора в дорогу.
   Рассвет уж скоро". - Я взмахнул рукою
   И в ночь ушел.
 
   На следующий день, после уроков, мы собрались на занятие нашего литературного кружка. Просторную классную комнату заливал солнечный свет. Семен Фадеевич, без пиджака, в одном вязаном пуловере серо-зеленого пластилинового цвета, сидел за учительским столом, низко склонив голову и водя карандашом по бумаге. Мы, члены кружка, неторопливо рассаживались по партам. Митя Зеркальцев вынул из портфеля маленький, аккуратно поблескивающий, ярко-красный японский магнитофон. Мы снова внимательно прослушали поэму. Потом завязалась дискуссия. Первым, с небольшим импровизированным рефератом, выступил Боря Смуглов.
   - Мне кажется, - начал он, - что основную проблему, поставленную в поэме Понизова, можно было бы сформулировать как проблему времени или, точнее, проблему зазора между эмпирически проживаемым временем и эсхатологическим временем конца времен. Нет сомнения в том, что поэма "Видевший Ленина" есть вклад в эсхатологическую литературу. Вся динамика этой поэмы - это динамика сталкивающихся потоков времени, причем эти потоки описываются то в виде пространств, то в виде фигур, возникающих в этих пространствах. Укажу хотя бы на один пример - Двухтысячный год. Этот персонаж появляется как бы внутри облака, сотканного из метафор. Одна большая Фигура движется в сопровождении толпы микрофигур. Так изображается отношение между эсхатологическим сроком (2000 год) и предшествующими ему знамениями. Великан - птицы. Мертвец - бабочки. Утопленник - рыбки. Автор как бы перебивает себя самого в подборе этих пар - "Чего уж там! Довольно много можно сравнений разных подобрать, но разве все это передаст тот трепет?" Действительно, "трепет" возникает не от нагромождения сравнений, а в результате странного "положения во времени", в котором оказывается читатель. Для героя поэмы - Понизова - все, о чем он рассказывает, - прошлое. Но для нас с вами прошлое начинает исчезать по мере чтения текста, и уже до появления двухтысячного года настает описание будущего. Однако мы знаем, что герой - прорицатель. Тем самым мы видим прорицание о будущем в форме рассказа о прошлом. Возникает образ, двоящийся и троящийся во времени. - Мне кажется, что ты недооцениваешь интонационные особенности текста, Борис, - поднялся с места Саша Мерзляев. - То, о чем ты говоришь (рассказ о будущем в форме рассказа о прошлом), распространенный прием - взять хотя бы научно-фантастическую литературу. Дело тут не в этом. Как вы считаете, Семен Фадеевич?
   - Да, по-моему, ты, Боря, слишком увлекся своей интерпретацией. Хотя ты сказал много дельного. Саша Мерзляев заговорил, горячо жестикулируя левой рукой. - Борис верно заметил энергетическую пульсацию двух смысловых полей - исторического и эсхатологического. Однако он оставил без внима-\ния промежуточную сферу - сферу психики. Без учета этой промежуточной, посреднической сферы невозможно правильно понять смысл сюжетных ходов рассказа. Поэма называется "Видевший Ленина" - само название указывает на то, что встречи с Лениным являются кульминационными точками рассказа, не говоря уж о том, что каждая из них сопровождается интонационным взрывом. Этих точек, когда герой "видит" Ленина, - три. Первая - в лесу, вторая - во мне, когда герою отрезают ногу, происходящая в избушке бабушки, третья - на Красной площади, после воскресения Ленина. Я не считаю тот период, когда герой находился у гроба Ленина в мавзолее. В этот период он видел не самого Ленина, а только его тело. Рассмотрев "три встречи" (кстати, напрашивается аналогия с поэмой Вл. Соловьева "Три свидания", где говорится о трех явлениях Софии, Божественной премудрости), мы увидим, что одна из них имеет место в прошлом, в истории, другая - во сне, то есть в области психического, и наконец третья - в будущем, в области эсхатологии. Если учесть, что история определяется в тексте как мифология, а эсхатология - как пророчество (т. е. тоже мифология), то мы имеем традиционную схему практики прорицателей. Эта практика имеет свой извод в мифе, она инспирируется сном, в котором дается откровение и совершается "договор", как это и происходит в поэме, и затем осуществляется в форме пророчества.
   - Да, все, что сказал Мерзляев, достаточно точно, - кивнул Борис. - Однако остается открытым вопрос о суггестии. Где, в каких уголках срабатывают механизмы суггестии? Я предложил вам решение этого вопроса в своем рассуждении о времени. Суггестия, эффект возникают там, где положение потребителя литературы (читателя) становится проблематичным. В данном случае, как я полагал, ставится под вопрос его "нормальное" существование во времени. Реципиент затягивается в зазор, в провал "иновремени", "не-времени". "Время слов" хочет убивать и воскрешать вопреки "Времени молчания", в котором нет смертей и рождений.
   - Нет, Боря, ты не прав! - воскликнула Вера Шумейко. - Точнее, ты ставишь проблему некорректно. Что такое время? Какая дисциплина ведает изучением времени? Физика. А что такое физика? Это опосредование неопосредованного. Физика это риторика без тавтологий. А что такое литературное произведение? Психология. То есть опосредование опосредованного. Язык, литературный язык это просто любовь - тавтологическая любовь к любви, филофилия. Поэтика Понизова построена на колебании между состояниями истерии и эйфории. Между осязательной тактильностью отвращения и аудио-визуальной реальностью восхищения. Этимология слова "восхищение" связано со словом хищение: хищать, похищать. Восхитить означает "украсть вверх". Восхищенный - это украденный богами, украденный небом. Между этими двумя состояниями простирается тоненькая тропинка "нормальности", на которой и развивается сюжет, однако все энергоресурсы его развития находятся в экстатических зонах "любовной любви", в вечнозеленых недрах коллапса. Можно было бы начертить график поэмы. Мы увидели бы колебания разной степени интенсивности. Так, поэма начинается нисхождением, довольно плавным, с определенной возвышенности. Мы опускаемся к уборной, где происходит резкий и краткий скачок вверх при упоминании космоса. Уборная - локус "нижнего" мира, клоаки, мира испражнений, смыкающаяся по своему значению с кладбищем, недаром испражнения соотносятся в метафорическом ряду с "трупиками" (как испражнения, как трупики "сырые"). Однако именно с этого самого нижнего уровня, характеризующегося словами "разложение, прение, выгребная яма, могила", и происходит легкое и быстрое воспарение к верхним пределам. Иначе говоря, истерия в своей крайней форме переходит в эйфорию. Истерия характеризуется ощущением тесноты, мелкого копошения и тьмы. Эйфория - состоянием полета, возможности обозревать как бы из космоса огромные пространства, присутствием света. Для эйфории характерна также ступенчатость, иерархичность, ведь она и зафиксирована догматическими представлениями о небесных иерархиях. Мы можем выделить уровни "восхищения". Первый уровень - национальный. Его объект - Россия. Ведь разлагаясь, прея, там, внизу, Все испражнения в Россию переходят! Начинается воспарение над Россией. Следующий уровень…
   - Мне кажется, что твой любимый структурализм, Веруня, доживает последние дни, - вмешался комсорг Леша Волков.
   - Ну, знаешь ли! Можно сомневаться в существовании Бога, можно сомневаться в существовании материи, можно сомневаться в существовании коллективного бессознательного, но нельзя ставить под сомнение функцию кода и существование языка! - вспыхнула Вера.
   - Можно, - усмехнулся Леша. - Еще как можно. И язык может быть фикцией. Я думаю, об этом и написана эта поэма. Она, как и вся современная литература, является частью процесса десакрализации языка с целью его преодоления. Этот процесс в русской литературе начат еще Мандельштамом. "Я слово позабыл, что я хотел сказать…" "Останься пеной, Афродита, и слово в музыку вернись…" Вопрос в том, что находится "за языком", потому что языка скоро не будет. Можно сказать: за языком ничего не находится, за языком, напротив, все теряется. Но это всего лишь игра слов. "За языком" может находиться Неожиданность, то есть сакральное. Напомню, что все, что непосредственно относится к Бытию, есть Неожиданность. Пока язык не преодолен, можно только наблюдать за его кристаллизацией в качестве испражнения. В этом смысле уборная действительно важный локус.
   - Все сходятся на уборной, - рассмеялась Иветта Шварцман. - Во всяком случае, уборная точно относится к бытию непосредственно, поскольку является местом осуществления примарных анальных функций.
   - Согласен, - кивнул Леша. - Уборная как часть Дома закреплена "за языком", в бытии. Каждая часть Дома имеет трансцендентный извод - кухня, например. Поэтому так волнует историческая судьба уборной, ее приближение к Дому. Ведь раньше отхожее место было вне сакрального круга, оно было тенью языка - причем дикой, пожирающей тенью.
   - А что, если за языком - Ничто? - спросил серьезно Сергей Рыков. - Не есть ли тогда наш прямой долг - бросить все силы на консервацию языка? Ведь язык, по словам Хайдеггера, это лоно культуры, то есть источник всего охранного, источник того, что прикрывает нас от палящих лучей запредельного - будь то Ничто или Нечто. Философы утверждают: Ничто нет, оно уничтожает себя. Оно "ничто-жествует", по словам Хайдеггера. Это было бы слишком просто. - Сергей угрюмо покачал головой. - Находясь в смешанном состоянии, располагаясь в виде "дыр", Ничто в своем роде действительно "есть" уже только потому, что определяет "края", "контуры" границ сущего. Мне думается, что если мы имеем дело, например, с поступком, то он может состоять в отношении к Ничто, если в том месте, где располагается мотив, мотивация, ничего нет - там дыра, зияние. А разве мы не знаем поступков, не имеющих мотивации? Такие поступки, вспучивающиеся как пузыри пустоты, описаны и в поэме Понизова. Например, убийство агронома Иванова, совершенное председателем Макарычем. Этот поступок не имеет адекватной мотивации, он иррационален и чудовищно пахнет Ничто.
   Саша Мерзляев дружески хлопнул Сергея по плечу:
   - К счастью для нас, Серый, не существует поступков без мотивации. Никакой Хайдеггер не проковыряет дыры в этой бетонной стене. Все мотивировано. Мотив может быть скрыт от всех действующих лиц, но он всегда есть. И где он, как ты думаешь, коренится? Конечно, в коллективном бессознательном! Надоело? А ничего не поделаешь, старик. Юнг вечно молод. На то он и Юнг. На то он и "Темный Патрик". Возьмем убийство агронома. Присмотримся к нему поподробнее, и мотивы содеянного станут более или менее ясны в историческом срезе. Итак, ситуация такая: агроном приходит к председателю и говорит, дословно:
 
 
Макарыч, посмотри, совсем, бля, почва
Здесь обессолена. Я - пас, Макарыч, ты
Теперь решай, как быть.
 
 
   Далее следует неадекватная ярость председателя и его крик: "Да, я тебе Решу… решу сейчас!", после чего он убивает агронома топором. Берем ту же ситуацию в примитивной культуре (а примитивная культура постоянно актуальна на нижних уровнях нашего бессознательного) - агроном является заместителем жреца земледельческого культа, шамана, заботящегося об урожае, о плодоносности земли. Председатель - вождь племени. Если жрец приходил к племени и сообщал, что грядет неурожай, то от него требовалось отвратить это несчастье. Если же становилось известно, что жрец - "пас", что исчезла его магическая сила, что от него отступились помогающие ему духи, то он сам приносился в жертву. В этом смысле и надо понимать слова "теперь решай, как быть" и ответ "Я решу… решу сейчас". Председатель действительно решает и разрешает эту ситуацию. Если почва "обессолена", то есть исчезла ее волшебная способность плодоносить, то надо искать способы "засолить" ее. Председатель "засоляет", "солит" землю кровью жреца. Поэтому подчеркнута живительная сила этой крови: "…с мощью страшной на всех нас брызнула дымящаяся кровь…" Эта "мощь" и должна возродить плодоносность земли. Так что, как видишь, этот поступок не так уж не мотивирован. Наоборот, если следовать архаическим моделям, и агроном, и председатель поступили так, как должны были поступить. Этот мотив жертвы и жреца введен в поэму как предшествующий основному мотиву - жертвоприношению ноги и посвящению героя в жрецы, шаманы.
   - Саша сказал совершенно верно, - кивнул Гена Шмелев. - Кроме того, у этой ситуации может быть еще одно символическое толкование: в качестве притчи об отношении интеллигенции и власти. Агроном в деревне - олицетворение интеллигенции, а председатель - олицетворение власти. Если принять русскую деревню как символ России, то мы имеем следующую схему: интеллигенция приходит к власти и говорит, что "почва обессолена", то есть исчезла "соль земли", "главное", "дух" - в общем, то, чем живет народ. Интеллигенция требует, чтобы власть решила эту проблему, и власть решает ее, принося в жертву саму интеллигенцию и окропляя народ ее кровью ("на всех нас брызнула дымящаяся кровь"), как бы возвращая "соль" и "дух", повязывая всех круговой порукой духовности.
   - Метко подмечено, - кивнул Семен Фадеевич.
   В классе тем временем сгустились сумерки.
   - Мне кажется, все же главным действующим лицом поэмы является не Ленин и не Понизов, и не нога Понизова, и не его целительные руки, - снова заговорил Боря Смуглов после некоторой паузы. В пальцах он задумчиво разминал комочек жевательной резинки. - Главный герой все-таки Двухтысячный год. Нам здесь всем, кроме, конечно, Семена Фадеевича, по шестнадцать с половиной лет. Еще через шестнадцать с половиной лет он наступит - Двухтысячный. Он застанет нас в роковом для христиан возрасте-в возрасте тридцати трех лет. У Времен, у Сроков есть свои лица и свои тела. Мы - лишь органы этих тел времени.