Зеггерсы уже на следующий день разыскали дочь в "Домах". Но дело было сделано - она была венчанной женой Плеве. Правда, до официальной регистрации брака в ЗАГСе надо было еще ждать, так как Верочке не исполнилось покамест нужное количество лет. Каникулы скоро кончились, юные супруги погрузились в студенческие будни. Я все чаще задумывалось о собственной судьбе. Размышляло я и о судьбах других зеркал. Краем уха, как говорят люди, а в моем случае лучше сказать "срезом амальгамы", я уловило историю о зеркальной пудренице, которую кто-то уронил со смотровой площадки, находящейся на вершине останкинской телебашни. Пудреница должна была разбиться в зеркальную пыль, как страшное зеркало тролля из "Снежной королевы", чтобы проникать внутрь вещей и отражать их изнутри, отражать их микроскопическими фрагментами в качестве особого зеркального вируса. Но оно упало в открытый канализационный люк. Словно нож сквозь масло, оно прошло в глубину фекальных масс, постепенно замедлявших его падение. И на глубине оно осело надолго.
   На ночь меня оставляли на трюмо, возле Верочкиной кровати. В ночном свете я часами смотрело на зеркала трюмо, на этот алтарик, думая о том, что когда-нибудь мы снова станем песком, из которого вышли. И может быть, я буду бураном, буду частью торнадо или смерча, буду проникать в людей, просачиваться сквозь вещи… По утрам Верочкина мама Инна Ильинична приносила дочке горячую чашку какао. Она ставила ее рядом со мной, на трюмо, и тогда все мы покрывались сладковатой испариной…
   Философскому настроению способствовали разговоры, которые Зеггерс иногда вел со своими гостями. Как-то раз, весной, они обсуждали меня в небольшой компании людей пожилых.
   - Слово "зеркало", - сказал Борис Генрихович, - происходит от слова "зреть". "Зреть" - то есть видеть и созерцать, и "зреть" - то есть созревать, расти. В отличие от животных, человек существо вертикальное, прямоходящее, он растет вверх, подобно растениям. Мы подозреваем, что являемся растениями в большей степени, чем животными. Мы подозреваем, что свет заставляет нас расти. Глаз это зерно, потому что он кормит нас светом. Остальное тело есть стебель этого зерна, его побег. Мы растем, чтобы видеть, и видим, чтобы расти. Зрак, зрачок, он же зеница, зарница и заря. Отсюда и слово "царь" - кесарь, сверкающий подобно солнцу. Тот, кто источает свет (если его зрение не ослеплено собственным сиянием), видит все "в собственном свете". Быть зрячим солнцем - наверное, это и есть идеал человека просвещенного?
   - Если произвести в слове "зеркало" небольшую полузеркальную перестановку, - отозвался некий старик голосом, звенящим, как ржавые бубенчики, - если поменять местами первый и второй слог, мы получим слово "калозер", то есть "кал озер". Озера всегда казались зеркалами.
 
 
Лежат озера словно зеркала
В темно-зеленых хвойных рамах…
 
 
   Зеркала это испражнения озер. Озера срут зеркалами в наше сознание. "Зеро" - ноль. "Зеркало" можно понять как "нулевой кал" - безотходное производство образов. Овальное зеркальце, когда оно обращено к пустоте, есть опредмеченный ноль. Кал смывается без остатка, как образ с амальгамы. Зеркальная поверхность гигиенична. Срать значит забывать. Но надо не просто срать, но и смывать за собой - забывать о забвении.
   Старики рассмеялись. Перед ними на столике стояли чай, мед и сухарики. Дождь неожиданно кончился. Сквозь рваные облака пробились солнечные лучи. Все сделалось пестрым, хрупким и влажно сверкающим. Гости шкафа стали спешно расходиться по своим делам, даже не думая о том, чтобы дослушать захватывающую историю зеркальца. Компания распалась. Вышли и граф с Цисажовским.
   - Мы так и не узнали, как зеркальце попало в этот шкаф, - сказал граф. - Зеркальце не довело нас до нас самих, до момента рассказывания самой истории. Оно не отразило нас. Не успело, а может быть, не пожелало. Жаль. Я буду думать об этой поучительной истории. С самого начала этот рассказ зеркальца напомнил мне "Историю бутылочного горлышка" Андерсена, которую я читал в детстве. Жизненным пиком бутылки была помолвка девушки и моряка. Однако судно пошло ко дну. Бутылка донесла до берега предсмертную записку утопающих, но ее никто не прочел - чернила были смыты морской водой. Как и бутылка, зеркальце спускалось к глубинам и поднималось в высоту. Бутылку вторично наполнили вином, и она поднялась на воздушном шаре. Зеркальце, во сне, было выброшено в открытый космос из ракеты. Бутылку, выпив, бросил вниз воздухоплаватель. Она разбилась, и осколки попали на балкончик той самой девушки, которая напрасно ждала своего утонувшего моряка. Она так и осталась девушкой - Андерсен называет ее "старой девушкой". От разбитой бутылки уцелело лишь горлышко - оно попало в птичью клетку в качестве поилки. С одной стороны оно заткнуто пробкой, с другой разбито. Разбито сердце "старой девушки", но плева ее не повреждена. В отличие от бутылки, зеркальце осталось целым - зато ее хозяйка была лишена невинности, и зеркальце отразило дефлорацию. Проучаствовав в акте лишения невинности, оно сохранило собственную отражающую плеву. Но не является ли весь этот рассказ нагромождением цитат? Зеркальце насторожило меня своей образованностью. Видимо, оно умеет читать. Наверняка оно читало "Историю горлышка". Люди создают лишь усеченные копии собственных тел: бутылка это нечто вроде желудка с горлышком, зеркальце - подобие глаза с ручкой. Подглядывающего глаза. Вы сами, Цисажовский, читали исповедь бутылочного горлышка?
   - Читал когда-то, - хмуро сказал Цисажовский, почесывая пятнистое надхвостье. - В детстве я много читал. А потом подумал: глупо читать. Книги написаны для людей, а мы ведь не люди.
   - А кто мы? - спросил граф с философским холодком.
   - Подробностей нам не сообщали, - флегматично ухмыльнулся переводчик.
   - Ну вот вы, например, поляк, а поляки ведь люди, - сказал граф.
   - Вообще-то я чех, - парировал Цисажовский.
   - Все равно, не могу согласиться с вами насчет чтения. Мы не люди, и тексты не люди. Мы с текстами в равном положении. Нам они даже ближе, чем людям.
   - Вы, как я погляжу, мыслитель, а я простой переводчик, - отвечал Цисажовский, затаив скепсис под слипшимися усами.
   По мокрой опавшей листве быстро удалялись эти два нечеловека прочь от случайного шкафа.
 
    1987
 

История потерянного крестика

 
 
Евреи входят длинною цепочкой,
Полощутся седые сюртуки,
И солнца луч древнееврейской строчкой
Ласкает их и падает во мхи.
И я еврей. Торжественно и гордо
Иду я между всех. На мне сюртук просторный.
Я вымыт в микве, чист
(С осенней высоты спадает ветхий лист)
И, как младенец, свеж. Воротничок мой снежен.
Он шею чуть сдавил, шероховат и нежен.
 
 
В Европу сонную скользят мои глаза,
По сморщенным щекам, блестя, скользит слеза.
Промытые седины пахнут сладко.
В них спрятаны прозрачные уста,
В них спрятана таинственная складка,
В них мягкая усмешка так проста!
Проста, загадочна, нежна, неуловима,
Слегка грустна, как будто чуть ранима
Дрожащая улыбка мягких уст
Всеведущих - лукава, терпелива.
Ее от смертных глаз седой скрывает куст
Огромной бороды, разросшейся спесиво.
 
 
 
Колышутся огромные знамена,
Звезда Давида золотом горит:
Шестиконечный силуэт прозрачный,
Он сердцу шепчет, сердцу говорит,
Как звук шафара, он зовет к ответу
Все помыслы, все тайны ветхих книг,
Куда мой искушенный ум проник -
Веселый, искушенный, странный, мрачный,
Немного исступленный, близкий к свету
Луны, что как родник.
Источник снов, предчувствий, бед
И счастья.
 
 
Есть счастие в познании. О да!
Есть смех познания - блаженный и покорный.
В каббалу углубившись, я всегда
Им освещал бездонность ночи черной.
Сам я смеялся коротко и тихо,
Но видел тех, чей смех лился рекой
Широкой, полноводной. На престол
Восходит Знающий. Он, как тумтум, беспол.
Он крылышком звенит и тетивой,
Он облысел от мудрости ретивой,
Но ныне уж вкушает сладкий плод
(В священном шалаше всегда царит Суккот).
 
 
 
Кто позабудет смех твой, Бал-Шем-Тов?
Он навсегда застыл в глуби веков.
 
 
Но смех - не мой удел. Увы, увы!
Как Шабтай-Цви, я сумрачен и горд
(По крайней мере с виду),
На самом деле скромно, терпеливо
Я исполняю заданный урок -
Готовлю искушение для мира,
Леплю таинственный и грозный идеал,
Ведь Ведающий Все ко мне из тьмы воззвал.
 
 
Я снял свой тфилн. Я в клетчатых штанах.
И в зеркало себя с усмешкой созерцаю.
Ты ль это? Я ль это? Не знаю.
Но нужно так. И я "Зогар" читаю,
И по ночам черчу на сумрачных листах.
Чтоб выполнить свой долг, я звезды наблюдаю -
Двоящийся Меркурий, красный Марс,
Лиловую Венеру. Нечестивы,
Да и смешны названия такие,
Но имя, то, что я ношу, - Карл Маркс -
Еще смешней!
 
 
 
Помощник мой - светлобородый гой.
Вот он идет, мой друг, адепт, заложник,
Доверчивый, угрюмый и простой -
Он думает, что я и впрямь безбожник.
Мой бедный Фриц! Когда же ты прозришь?
Фриц Ангельс кроткий, мой хранитель,
Наивными крылами ты спешишь
Прикрыть гнездо ума - священную обитель.
И я храню тебя, шепча слова,
Которых ты, мой друг, увы, не понимаешь.
Не видишь ты, не слышишь и не знаешь:
Доверчиво ты смотришь в зеркала.
А там нет ничего. Лишь призраки толпой
Смеются над твоей огромной бородой.
 
 
Что станется с тобою после смерти?
Что ждет тебя? Та пустота,
В которую ты веришь так упрямо?
Ничто? Болотце? Солнце? Красота?
Бездонная мерцающая яма?
Или и впрямь арийская Валгалла
Тебя там встретит буйным громом чаш
Под бранный звон тяжелого металла
И песнь Валькирий? Что ж, мой бедный страж,
Желаю тебе счастья и покоя.
Ты мне помог, хоть ничего не знал.
Серьезно ты читал мой "Капитал",
Во мне ты видел мудреца, героя.
Мезузу черную на косяке двери
Ты принимал за ридикюль Женни.
 
 
 
Когда Фриц Энгельс кротко засыпал,
Когда все спали - и жена, и дети, -
Тогда я плел сияющие сети,
Я пепел сыпал, свечи зажигал,
Благоговейно к свиткам наклоняясь
(Они хранили запах древних нор,
Цветущих трав - нездешних, неизвестных).
Здесь я читал столбцы стихов прелестных
(О, ритм "Казари" помню до сих пор!).
Трактатов строки, медленно качаясь,
Торжественно текли в мои глаза,
И я дрожал, иных страниц касаясь,
И иногда прозрачная слеза
На книгу капала. Как будто вор несмелый,
Я осязал пергамент поседелый
От пыли, плесени, от времени и боли,
От старости, забвенья, света моли,
От тяжести могущественных сил,
Что некто в буквы хрупкие вложил.
 
 
 
Прими мою хвалу тебе, каббала -
Свеченье тайное, наука всех наук!
Шептал я заклинанье, и вставала
Толпа теней передо мной, как звук
Неясный, но томительный, что слышим
Мы иногда из светлых недр земли
Или с небес. Тихонько снизошли
И, словно в шарике, как будто в снежной сетке,
Передо мной возникли мои предки -
Все двести двадцать два раввина. Но
Их взгляды дальние, как будто луч на дно
Колодца темного, в сей мир не попадали.
Взывал я зря. Они молчали,
Как птички белоснежно-золотые.
Ах, Боже мой, они немые!
 
 
Им слишком хорошо. Они забыли
Искусство говорить, ведь в производстве звука
Есть напряжение, желанье, боль и мука.
 
 
Да, звук есть труд. И речь есть труд и боль.
Труд - яд вещей. Просыпавшись как соль,
Как едкий пот пролившись из тюрьмы,
Труд - тот туннель, где мы обречены
Кидать свой труп в изгибы медных труб,
Вращая меч, который ржав и туп.
А стал он туп, вгрызаясь в пустоту -
В ту пустоту, что вся полна утрат,
Где нас ни утра блеск, ни крошечный закат
Не в силах вызволить из торопливых пут.
Здесь каждый вертится - неловок, слаб и пуст -
Так пред слепым князьком усталый шут
Нелепо прыгает, пытаясь смех из уст
Вельможных выманить.
 
 
Здесь каждый падает и всякий тянет всех,
И утомление здесь самый тяжкий грех.
Без магии наш мир как островок
Угрюмый и безлиственный. Над ним
Нет звезд и солнца - только смрад и дым.
 
 
Я из каббалы выудил законы
Орудий, денег, сил, властей, труда.
Я вплел в них горечь сна и царственные стоны
Зернистых масс, не знающих стыда.
Я опьянил их будущим, как это
Пророки делали. Я показал им свет.
Но, уходя от них, я чувствовал, как где-то
Ворочается некто… Слово "нет"
Шестнадцать раз застряло на устах
(А в трепетной душе застряло слово "Ах",
Как зимний путник в блеющих стадах).
 
 
Огромен, тих, массивен и бескрыл,
Ко мне сквозь тьму какой-то тяжкий гость
Издалека как будто шел иль плыл…
Но я, как дитятко, не ведал страх и злость.
Я в круг вошел. И книгу приоткрыл.
И имя произнес, которое любил.
 
 
О рабби Лейб! В морщинках и лучах
Лицо твое качнулось надо мной,
Как водопад прозрачно-ледяной.
Открылся древний рот в сверкающих снегах
Огромной бороды. Я слышал запах роз -
Ты был внутри цветущ, как райский сад,
Я чувствовал биение стрекоз,
Я видел бабочек, свеченье летних глаз.
Погиб от розы ты, ты жертвой стал любви
К цветочным ароматам. И аскет
Не удержался, видя розы цвет,
И наклонил благочестивый нос
К душистым лепесткам коварных роз.
Ах, Женни, ты мне розочку сорви,
Но только ядовитой не дари!
Ведь я и.так умру, понюхавши чуть-чуть,
Успевши странный аромат вдохнуть.
 
 
И рабби Лейб погиб, а он ведь был святой.
От мира отрешился. А со мной
Что станется? Ведь я так трепетлив!
Чего уж там, совсем я не аскет.
Да, я люблю горячий солнца свет
И дальние прогулки в летний день -
Пешком идти, сменяя жар и тень,
Хотя я полон и чуть-чуть потлив.
Люблю потом над током быстрых вод
Присесть в траву. Со лба прозрачный пот
Платочком белоснежным отереть,
Плеваться сонно в реку и смотреть,
Как робкая слюна уносится волной -
Так наша жизнь, заброшенная в мир,
Уносится теченьем в мир иной.
 
 
Люблю поесть, люблю субботний пир,
Еврейских блюд пленительную нежность.
Вкус шалета! Вкус рая, господа!
В нем все оттенки чувств, в нем нега и безбрежность.
Да, Генрих Гейне прав, что шалет - не еда,
А заповедь. Молитва, песнопенье.
А то мгновение припомните, когда
На пристальных губах рассыпется печенье -
Хотя бы кихелах, - и наш язык проворный
Все крошки сладкие затягивает в рот,
Который, вкусу нежному покорный,
Уж венчик сладостный жует!
 
 
Но и французской кухне я не враг:
Намеки устриц, склизкий смех улиток,
И красное вино, и элегантный свиток
Пространного и щедрого меню…
Я сыр на фрукты бережно меняю,
И в сторону десерта уж клоню,
И тучному салату изменяю
С пирожным - преждевременным, как лето,
Чьим дремлющим теплом весна уже согрета.
 
 
В былые годы я ходил к блудницам,
В зеркальных залах с ними танцевал,
Смотрел в глаза их сонным, жирным шпицам,
Изнеженные пальцы целовал.
На плечи подавал скабрезный мех -
Меня волнует грешной шиксы смех!
Еще люблю народное бурленье,
Неясный гул, толпу на площадях,
Внезапный гнев, неясное стремленье
И хруст стекла, истоптанного в прах.
Да, помню я Париж сорок восьмого -
Дышалось славно. В воздухе плелась
Мистическая ткань воинственно-слепого
Мерцания. Таинственная связь!
 
 
Но к делу! Рабби Лейб, где Голем твой?
Меня волнует этот образ древний -
Он с миссией моей имеет сходство,
Такой же гладкий, темный и простой,
Неясный, ложный, вечномолодой,
Обидчивый и полный превосходства.
Где он? - Рэб Лейб ко мне склонился
(От аромата роз кружилась голова),
И шепот медленный из уст его пролился -
Я различил отдельные слова:
"…Он умер… умер… бродит по Европе…
призрак…" Я упал.
И вдруг грядущее раскрылось предо мною.
Я видел, как я старцем ветхим стал:
Я в Лондоне живу с трясущейся главою.
 
 
Потом я тоже умер. Жизнь катилась вдаль.
А дух мой отошел в миры иные,
Где он, надеюсь, позабыл печаль,
Но я себя не видел уж. Простые
Ретивые ученики сидели за столами,
Фриц Ангельс хлопал мягкими крылами.
Табачный дым. Прозрачные, пустые
Пивные кружки.
 
 
Ах, бабочка-душа, куда, куда
Ты отлетишь - потом, когда все это
Окончится? Отсюда не видать.
Однако же я вправе пожелать
Тебе полет счастливый и беспечный
В прозрачном воздухе, в тот сад, цветущий, вечный,
Где будешь ты кружиться над цветком
И пить нектар нежнейшим хоботком.
То Сад Небесной Торы, там растет
Светясь, благоухая, Книга Книг,
И на ее страницы, хоть на миг,
Я опущусь.
 
 
А будущее мира все текло
И разворачивалось медленно и гулко,
Внимательному взору представая:
Ах, сколько заседаний и конгрессов!
Ах, прений сколько! Мутные графины
Наполненные желтою водою,
Согбенные лоснящиеся спины…
И, как стада животных к водопою,
Стекающихся сумрачных рабочих
Простые лица. Достоевских бесов
Загадочные склизкие улыбки -
Они резвились, бились, точно рыбки
В потоке сточных вод. Неряшливы, однако!
Ах, сколько разных гоев и евреев,
Что кашляли и сухо и двояко,
И, с лицами угрюмых брадобреев,
Склонялись над страницами моими.
 
 
О дети, дети! Вы Закон забыли,
Вы в микве даже в праздник не бывали
И оттого покрылись слоем пыли.
Вы маленькими козликами стали,
Изрядно смрадными, бодливыми, простыми -
Вы на копытцах звонких танцевали
И рожками о рожки ударяли,
Трясли главой, бородками густыми
Страницы книг прилежно подметали!
 
 
Что вы могли понять в моих трудах?
Что вас ко мне так сильно привлекало?
Я знаю, что! Тянуло вас! Держало!
Вы оторвать не в силах были очи,
За чтением вы проводили ночи
И даже плакали. Загадочный магнит
В казалось бы сухом и скучном тексте
Был тщательно упрятан и сокрыт,
Как клад зарыт на пыльном, видном месте,
Как сладостный орех зарыт в безвкусном тесте.
Да, долго я его растил, гранил, лелеял,
Полировал, чеканил, уточнял,
Я ямку рыл и тайно зерна сеял.
И собственной мечтою поливал.
 
 
И наконец среди толпы невзрачной
Средь разговоров, навевавших скуку,
Средь длинных псов, свернувшихся под лавкой,
Средь публики крикливой, серой, мрачной,
Среди многоречивых, бородатых,
Среди простых, застенчивых убийц,
Средь террористов рослых, прыщеватых,
Среди увядших некрасивых лиц,
 
 
Мелькнуло вдруг загадочно-простое
Лицо ребенка. Странный, ясный взгляд
Глаз широко расставленных терялся
Вдали, он плыл вперед, назад,
Он в прошлое живое возвращался,
И безошибочно, уверенно, спокойно
Меня там находил - мое лицо.
За ним в петле висит убогий брат
На небесах - солярное кольцо.
А рядом с ним, вся в траурном уборе,
Рыдающая мать. Ее он делит горе,
Но далеко его спокойный взгляд!
Мы встретились глазами. Он кивнул.
Тужурку гимназиста застегнул.
И голос прозвучал негромко, ясно,
И звон металла отозвался в нем:
"Не плачь. Не плачь! Грядущее прекрасно,
Но мы к нему пойдем другим путем!"
 
 
(Как Петр у Пушкина, грядущее прекрасно,
Но лик его ужасен.
О, как ужасен!)
 
 
Другим путем! Всегда "другим путем"!
То есть моей загадочной тропинкой,
Что вьется берегом, минуя водоем,
Что камешком блеснет иль влажной спинкой
Стремительного юркого зверька, -
Вот пробежал беззвучно, скрылся в пуще,
Тропинка влажная хранит еще пока
След этих лапок - дальше гуще, гуще
Ложатся тени, буйная трава
Теснит дорожку натиском зеленым,
Дрожат соцветия, лиловые сперва,
Затем они краснеют. Углубленным
Внимательным зрачком заметь тех птиц,
Сидящих там, на ветках отдаленных,
Двух голубков, воркующих, влюбленных,
Дерущихся разряженных синиц,
И зимородка спесь! И воронов седых!
 
 
Тропиночка петляет и плетет
Затейливый узор во тьму лесную,
Над ней свершает бреющий полет
Большая стрекоза. И путника почуяв,
Вороны сонные взлетают тяжело,
Вздымая крыльями застывший влажный воздух.
Недавно дождь прошел. Мерцают как стекло
Слепые лужи, обещая отдых
И мирный сон - мы все так мало спали!
Проходим кладбищем, запущенным и диким,
Все заросло, надгробия упали,
Древесные кресты трухлявым прахом стали,
На преющей коре следы неясных сил,
И ягоды сладчайшей земляники
Мы здесь срываем с тающих могил.
 
 
А дальше все темней, темней, темней
И глуше. Глуше. Но - постой!
Засомневался ты? Да, вот он - "путь другой".
Да, здесь под слоем мха на животах камней
Трактаты врезаны. И в трещинках скрываясь,
Имен зачаточных тихонько зреет завязь
Средь плесени.
 
 
Да, это путь для одиноких душ,
Любителей отгадывать загадки
И вновь загадывать. Затейники так гадки,
Но мы просты, как блюдо спелых груш,
Как хлеб, намазанный приличным слоем масла,
Как свечка тонкая, что на ветру погасла,
Как только что построенный сарай,
Как прелая тропинка в дальний рай.
 
 
Россию видел я в туманах и во мгле,
И в северных снегах, и с думой на челе
Высоком, словно туча. И она
Оттуда, издали, все улыбалась мне -
Довольно грустная и страшная страна.
Ее улыбка соткана из мглы,
Истерик, гула, ужаса. Опять
Она кивает! А вокруг главы
Какой-то круг. Кокошник или нимб?
Она похожа на огромный лимб,
Преддверье ада, темный рай теней -
Умом ее конечно не понять,
Да и не нужно размышлять о ней!
Она глядела в яркий, дивный сон,
И нежный лик мечтой был освещен,
Но гулок, тверд был тяжкий медный шаг.
И в сумрачных зрачках метался красный флаг!
И витязь юный, призрак молодой,
Точнее древний, древний, словно Нил,
Ее обнял тяжелою рукой,
К ней голову большую наклонил,
Поцеловал в нежнейшие уста
И тихо прошептал: "Забудь, забудь Христа!"
 
 
То был лишь временный, ночной, прозрачный сон,
И с утренней зарей дрожит и меркнет он,
Ведь день настал - и солнечен, и трезв -
По водам луч бежит, как меч, сверкая в них,
И я вернулся, вновь силен и резв,
Вернулся я, твой вечный, твой жених!"
 
 
И крестик тонкий, крестик золотой,
Цепочку расстегнув, снимает он с нее.
Он с шеи белой тяжкою рукой
Снял и отбросил в бурое жнивье.
 
 
И крестик тот упал меж колосков
На землю мягкую. И легкий ветерок
Над ним качал сухие стебельки.
А время шло. И стало холодней.
И улетели птицы. Иней тонкий
Серебряные нити на земле
Раскинул. Тихий, ломкий
Налет прозрачный комья мерзлой почвы
Стал покрывать. И крестик бы замерз,
Но мышка полевая вдруг пришла
И крестик в острых зубках унесла.
 
 
Как некогда Дюймовочка из сказки,
Прелестная, но крошечная детка,
Лишенная тепла, еды и ласки,
(На ней была из листика горжетка
Осеннего и ветхого весьма) -
Она на поле голом замерзала,
Но мышку полевую повстречала,
И та ее от гибели спасла
И в норке приютила. Так и крестик
Наш спасся от ужасной белой стужи
И скромно в норке поселился вместе
С мышами теплыми. Могло бы быть и хуже,
Но он был отогрет и до поры
Уснул в уюте спрятанной норы.
 
 
А между тем два воина сошлись.
И гул пошел землею той. Один
Был бледной дамы верный паладин
Весь бел как снег, в пыли минувших лет
Потоки слез из глаз его лились,
А на челе сверкало слово "нет".
Он слово "нет" поставил в свой девиз
И тем себя обрек на жизнь теней -
Так ветер входит в дыры ветхих риз,
Сметает хвои слой с уснувших пней.
 
 
Другой же был из красной глины слит:
Лицо почти без черт, коричневых ланит
Ни плач, ни смех не тронули ни раз.
И рот недвижен, замкнут навсегда,
Но в тягостных зрачках есть нега, есть экстаз,
И на высоком лбу зияет слово "Да"!
 
 
Его увидев, я захохотал.
Быть может, неуместен был тот смех,
Быть может, это был немножко грех.
Но я его в себе не удержал -
Я долго бился, долго трепетал
И хлопал ластами бессильно по бокам,
И в клетчатых штанах ногами стрекотал.
 
 
А он, мое дитя родное,
Безумное, убогое дитя,
Ударил дланью тяжкою, большою -
Противник рухнул, сумрачно кряхтя,
Чуть вздрогнул. Умер. Белые снежинки
Покрыли быстро строй его одежд,
Заполнили глубокие морщинки,
Исхоженные мелкие тропинки,
Следы неясные несбывшихся надежд
И ужаса.
 
 
И пляски синеголовых гигантов