сторожит свое сокровище и встает по ночам, чтобы убедиться, что его не похитили. Благодаря вот этой обостренной бдительности – в большей степени, конечно, чем в силу влечения, чем благодаря облегчающему распознавание сходству повадок, и почти в такой же степени, как личный опыт, эта единственно надежная опора, – гомосексуалист угадывает гомосексуалиста быстро и почти безошибочно. Он может обмануться лишь на мгновенье, но блеснувшая догадка возвращает его на путь истины. Потому-то и де Шарлю недолго находился в заблуждении. Мгновенье спустя его осенило, что Котар не одной с ним породы и что заигрыванье этого человека не опасно ни ему – его оно только способно было довести до белого каления, – ни Морелю, за которого он действительно сперва испугался. Словом, де Шарлю успокоился, но так как он все еще находился под впечатлением нечаянной встречи с двуполой Венерой, то время от времени слабо улыбался Вердюренам, даже не раскрывая рта, а только морща углы губ, и на мгновенье зажигал в глазах манящий огонек – точь-в-точь как его невестка, герцогиня Германтская, – это он-то, всегда очень следивший за тем, чтобы в нем чувствовался мужчина! «Вы часто охотитесь, маркиз?» – с презрительным видом спросила маркиза де Говожо г-жа Вердюрен. «Вам Ский рассказывал, как мы отличились?» – спросил Покровительницу Котар. «Я чаще всего охочусь в лесу Трусий Щебет», – ответил маркиз де Говожо. «Нет, я не рассказывал», – вмешался Ский. «А лес по праву носит свое название?» – обратился к маркизу с вопросом Бришо, украдкой взглянув на меня, – он обещал мне вести разговор об этимологиях, но зато просил ни словом не обмолвиться супругам Говожо о том, что он посмеивается над этимологическими открытиями комбрейского священника. «Простите, я не понял вашего вопроса», – сказал маркиз де Говожо. «Я вот что имел в виду: много ли там трусов, кроликов?» – пояснил Бришо. Котар между тем весь издергался оттого, что г-жа Вердюрен еще не знала, что они чуть было не пропустили поезд. «Ну что ж ты? – подзадорила мужа г-жа Котар. – Расскажи свою одиссею». – «Это в самом деле нечто из ряда вон выходящее, – снова начал рассказывать доктор. – Когда я увидел, что поезд подошел, я просто остолбенел. А во всем виноват был Ский. Уж у вас, дорогой мой, и сведения – откуда вы их только берете? А Бришо ждал нас на вокзале!» Профессор университета повел едва видевшими глазами, а на его тонких губах заиграла улыбка. «Я думал, – сказал он, – что раз вы задержались в Гренкуре, значит, встретили какую-нибудь шлюшку». – «Да перестаньте, ведь моя жена может услышать! – крикнул Котар. – Мой жена ревнив». – «Ох уж этот Бришо! – молвил Ский – нескромная шутка Бришо пробудила в нем его стереотипную веселость. – Он неисправим. – Между тем у Ского не было никаких оснований считать Бришо проказником. С целью подчеркнуть сказанную им банальность приличествующим случаю жестом, он сделал вид, что не может отказать себе в удовольствии ущипнуть Бришо за ногу. – Каким был этот молодец, таким и остался, – продолжал Ский и, не подумав о том, какой грустный и вместе с тем смешной смысл придает его словам почти полная слепота Бришо, добавил: – Вечно заглядывается на женщин». – «Вот что значит встретиться с ученым! – заговорил маркиз де Говожо. – Я пятнадцать лет охочусь в Трусьем лесу и никогда не задумывался над тем, откуда происходит его название». Маркиза де Говожо строго посмотрела на мужа; ей было неприятно, что он унижает себя перед Бришо. Еще больше злило ее, что при каждом ходячем выражении, которое употреблял Гого, Котар, знавший и силу, и слабость таких выражений, потому что изучил их досконально, доказывал маркизу, в конце концов расписывавшемуся в собственной глупости, что они лишены всякого смысла: «Почему – „глуп как пробка“? Или вы думаете, что нет на свете ничего глупее пробки? Вы говорите: „повторять по двадцать раз одно и то же“. Почему именно по двадцать? Почему – „спать как убитый“? Почему – „плут большой руки“, а не „большой ноги“? Почему – „налить шары“?» На защиту маркиза де Говожо выступал Бришо и объяснял происхождение каждого выражения. Между тем внимание маркизы де Говожо было поглощено главным образом изучением перемен, произведенных Вердюренами в Ла-Распельер, иные ее подмывало раскритиковать, а другие или, может быть, даже те, что она критиковала, произвести и в Фетерне. «Я никак не могу припомнить: что это за люстра – вон та, которая совсем скособочилась? Моей старой Распельер не узнать, – проговорила она бесцеремонно-аристократическим тоном – так, как если бы имела в виду своего слугу, проговорила не с целью определить его возраст, а с целью после ввернуть, что, когда она родилась, он уже здесь служил. А так как ее речь была не лишена книжного оттенка, то она этим оттенком не преминула воспользоваться, добавив вполголоса: – Мне, однако же, думается, что если бы я жила в чужом доме, то нашла бы до известной степени неудобным все здесь переставлять». «Жаль, что вы не приехали с ними, – обратилась г-жа Вердюрен к де Шарлю и Морелю в надежде, что барон будет к ним „наезжать“ и подчинится правилу, согласно которому всем надлежало ехать в одном поезде. – Вы уверены, Шошот, что Трусий – от слова „трус“, „кролик“?» – спросила она, желая показать, что хозяйка открытого дома умеет принимать участие во всех разговорах сразу. «Расскажите же мне про этого скрипача, – попросила меня маркиза де Говожо, – он меня интересует; я обожаю музыку, и мне кажется, что я о нем слышала; просветите меня. – Она узнала, что Морель приехал сюда вместе с де Шарлю, и у нее возникло желание, зазвав к себе одного, постараться сблизиться и с другим. Но, чтобы я об этом не догадался, она прибавила: – Бришо тоже меня интересует». Маркиза де Говожо была широко образованна, но, подобно тому, как иные женщины, склонные к полноте, почти ничего не едят, целый день на ногах и тем не менее заметно толстеют, она – преимущественно когда жила в Фетерне – хотя и углублялась в изучение наиболее эзотерической философии и увлекалась самой сложной музыкой, а все-таки жертвовала своими увлечениями ради интриг, которые она вела, задавшись целью «порвать» с некоторыми друзьями ее молодости, выходцами из буржуазных семей, и завязать отношения в том обществе, которое она сперва принимала за общество знатной семьи ее мужа, но которое – в чем она убедилась позднее – находилось и над ним, и вдали от него. Лейбниц,[267] философ, для нее недостаточно современный, сказал, что путь от ума до сердца долог. Маркиза де Говожо, так же как и ее брат, была не в силах пройти этот путь. Она расставалась на время со Стюартом Миллем,[268] только для того, чтобы ознакомиться с Лашелье[269] и чем меньше верила она в реальность внешнего мира, тем упорнее старалась успеть до смертного часа завоевать себе в этом мире значительное положение. Она любила искусство реалистическое; по ее мнению, не существовало на свете такого предмета, который был бы слишком мелок, чтобы послужить натурой художнику или писателю. Картина или роман из светской жизни вызывали в ней тошноту; толстовский мужик, крестьянин Милле[270] являлись тем социальным пределом, за который она не позволяла выходить художнику. Но переступить предел своих личных отношений и возвыситься до знакомства с герцогинями – такова была цель ее стремлений, и та духовная жизнь, какою она жила, наслаждаясь великими произведениями искусства, не могла побороть врожденный и развивавшийся в ней пагубный снобизм. Вместе с тем этот снобизм в конце концов излечил ее от скупости и от ветрености, которые проявлялись у нее в юные годы, – так особые, не проходящие патологические явления, по-видимому, служат иммунитетом от других болезней. Слушая ее, я не мог не отдать должного изысканности ее выражений, хотя и не получал от них никакого удовольствия. Такие выражения в известную эпоху употребляют все лица, достигшие определенного интеллектуального уровня, так что любое из этих изысканных выражений, подобно круговому сектору, даст возможность разом описать всю окружность и установить, где проходит ее кривая линия.
   Вот почему женщины, которые их употребляют, мгновенно наводят на меня скуку, как нечто мне уже знакомое, но это не мешает другим считать их женщинами необыкновенными, и, сажая меня рядом с ними за стол, мне говорят о них как о существах очаровательных, несравненных. «Вам, должно быть, известно, сударыня, что названия многих лесов происходят от звуков, издаваемых животными или птицами, которые их населяют. Рядом с лесом Трусий Щебет находится лес Королевин Щекот». – «Мне неизвестно, кто и какую королеву щекотал. Во всяком случае, так говорить о королевах неприлично». – «Что, Шошот, съели? – вмешалась г-жа Вердюрен. – Ну, а доехали-то вы, в общем, благополучно?» – «За исключением того, что в поезде с нами ехали какие-то непонятные личности. Однако позвольте мне возразить маркизу де Говожо; с происхождением названий надо быть осторожнее: в старину здесь было селение Коровий Хвост, а с течением времени оно превратилось в Королевин Хвост. Но писать его все-таки надо Коровин». «А ведь это, должно быть, объеденье», – указывая на рыбу, сказал г-же Вердюрен маркиз де Говожо. Он считал, что такого рода похвалами он расплачивается за ужин и отдает долг вежливости. «Приглашать их не стоит, – часто говорил он жене о своих знакомых. – Они были счастливы видеть нас у себя. Они меня же еще и благодарили». «Должен вам сказать, что я много лет почти ежедневно прохожу мимо Коровьего Хвоста, но коров там не больше, чем где бы то ни было. Маркиза де Говожо вызывала сюда священника из того прихода, где у нее богатые поместья, – мне кажется, что у вас с ним одинаковый склад ума. Он написал целый труд». – «Как же! Я прочел его не отрываясь», – фальшивым тоном проговорил Бришо. Этим восклицанием он косвенно польстил честолюбию маркиза де Говожо, и тот закатился долгим смехом. «Ну так вот, автор этой – как бы ее назвать? – географии, что ли, этого словника, пускается в рассуждения по поводу названия одного местечка, которое, в сущности, принадлежало нам, а называется оно Ужиный мост. Разумеется, по сравнению с этим кладезем учености, я – круглый невежда, но священник был на Ужином мосту всего один раз, а я – тысячу раз, и пусть меня черт возьмет, если я там видел хоть одну из этих противных змей, именно противных, хотя наш славный Лафонтен их восхваляет». (Из двух басен, которые он знал, одна носит название «Человек и Уж».) – «Вы не могли видеть там ужей, а потому и не видели, – сказал Бришо. – Но конечно, автор, о котором вы говорите, знает свой предмет в совершенстве, его труд представляет собой большую ценность». – «Огромную! – подхватила маркиза де Говожо. – Его книга – это, без преувеличений, настоящий труд бенедиктинца». – «По всей вероятности, он просматривал старинные ведомости (я имею в виду бенефиции и списки приходов в каждой епархии), и это дало ему возможность установить имена светских покровителей и жертвователей на монастыри и церкви. Но ведь есть же и другие источники. Один из моих самых ученых друзей ими пользовался. И он обнаружил, что там это место называется не Ужиный, а Лягушиный мост. Тогда ученый обратился к еще более древним, латинским источникам, и что же оказалось? Мост, где, по уверению вашего друга, полно ужей, в стародавние времена именовался просто Pons cui aperit – то есть Закрытый мост, через который пропускали только за изрядную мзду». – «Вот вы сказали: Лягушиный. Л я в обществе таких ученых люден сам себе кажусь лягушкой перед ареопагом (он имел в виду еще одну басню, которая была ему известна)», – сказал Гого; он часто с раскатистым смехом прибегал к этой шутке, благодаря которой, как ему казалось, он очень кстати по скромности выдает себя за человека необразованного и в то же время выставляет напоказ свою начитанность. Котар, блокированный молчанием де Шарлю и старавшийся прорваться где-нибудь еще, повернулся ко мне и задал один из тех вопросов, которые, если он попадал в точку и, так сказать, видел тело больных насквозь, поражали их и благодаря которым он получал возможность вносить поправки в теории и расширять свой кругозор. «У вас бывают приступы удушья; так вот, когда вы оказываетесь на довольно высоком месте, вроде того, где мы находимся с вами сейчас, вы не замечаете, что вам становится трудно дышать?» – спросил он с уверенностью, что все придут в восторг или же что он пополнит запас своих знаний. Услышав вопрос доктора, маркиз де Говожо улыбнулся. «Я вам не могу передать, как я рад, что у вас бывают удушья!» – крикнул он мне через весь стол. Он не хотел этим сказать, что это доставило ему удовольствие, хотя он действительно его получил. Дело в том, что этот очень хороший человек, услышав о чужом несчастье, всегда испытывал приятное чувство и корчился от смеха, но вслед за тем радость сменялась в его добром сердце состраданием. Его слова имели другой смысл, и это подтвердилось его пояснением. «Рад, – сказал он, – потому что и у моей сестры тоже бывают приступы удушья». В сущности, это его заинтересовало так же, как если бы он узнал от меня, что человек, часто бывающий у него в доме, дружен со мной. «Мир тесен» – такова была его мысль, которую я читал на его улыбающемся лице, когда Котар заговорил со мной об удушьях. И после этого ужина удушья стали играть у нас с ним роль общего знакомого, о котором маркиз де Говожо всегда расспрашивал меня только для того, чтобы рассказать о нем сестре.
   Я отвечал на вопросы его жены о Мореле, а сам думал о разговоре, который у меня был с матерью во второй половине дня. Она не отсоветовала мне ехать к Вердюренам, коль скоро это может меня развлечь, но все-таки напомнила, что их общество не пришлось бы по душе моему дедушке, который непременно воскликнул бы: «Берегись!» – и прибавила: «Послушай: председатель Турей и его жена сказали мне, что завтракали с госпожой Бонтан. Меня они ни о чем не спрашивали. Но, насколько я поняла, твоя женитьба на Альбертине – это мечта ее тетки. По-моему, ты им всем очень симпатичен – это главное. Но и роскошь, которой, как им представляется, ты можешь ее окружить, кое-какие связи, которые, насколько им известно, у нас есть, – все это тоже, мне думается, играет здесь не последнюю роль. Я бы не стала с тобою об этом говорить – я-то этому значения не придаю, – но я не поручусь, что они с тобой не заговорят, и сочла за благо на всякий случай предупредить тебя». – «Но какого мнения о ней ты?» – спросил я. «Да ведь не мне на ней жениться. Конечно, ты мог бы выбрать себе невесту во сто раз лучше. Но я думаю, что бабушка была бы против того, чтобы на тебя влияли. Пока я не могу сказать, какого я мнения об Альбертине, – у меня еще не составилось о ней никакого мнения. Я тебе отвечу словами госпожи де Севинье: „У нее есть хорошие черты, – по крайней мере, мне так кажется. Но пока что я буду ее хвалить, отмечая, каких недостатков у нее нет. Она – не такая, выговор у нее не реннский.[271] А со временем я, быть может, скажу: вот какая она“. И если ты будешь с ней счастлив, я всегда буду к ней хорошо относиться». Но именно оттого, что моя мать предоставляла решать мою участь мне самому, я заколебался – вот так я заколебался, когда отец позволил мне пойти на «Федру», а еще сильнее – когда он позволил мне стать писателем: я тогда вдруг почувствовал, что беру на себя слишком большую ответственность, мне стало страшно при мысли, что я причиню ему горе, я приуныл так, как унывают люди, когда им уже не надо следовать ежедневным предписаниям, за которыми им не видно будущее, когда они должны дать себе отчет, что вот теперь для них начинается настоящая жизнь, та жизнь, какой живут взрослые, та единственная жизнь, какой каждый из нас волен жить по-своему.
   Быть может, чтобы увериться, в самом ли деле я люблю Альбертину, самое лучшее было бы немного подождать, начать смотреть на нее как бы из прошлого. Чтобы развлечь ее, я мог бы привезти ее к Вердюренам, но эта мысль напомнила мне, что я приехал сегодня сюда, чтобы узнать, живет ли у Вердюренов или собирается к ним баронесса Пютбю. Во всяком случае, баронесса с нами не ужинала. «Кстати, насчет вашего друга Сен-Лу, – обратилась ко мне маркиза де Говожо, воспользовавшись выражением, которое яснее указывало на то, что у нее одна мысль вытекает из другой, чем это можно было заключить на основании ее слов: так, если она говорила со мной о музыке, это означало, что думает она сейчас о Германтах, – как вам известно, все сейчас говорят о том, что он женится на племяннице принцессы Германтской. Должна вам сказать, что мне на все эти светские толки наплевать». Ради Робера я не решился дурно отозваться об этой оригинальничавшей девице, недалекой и с дурным характером. Нет почти ни одной новости, которая не заставила бы нас пожалеть о том, как мы, узнав ее, вслух высказали свое к ней отношение. Я ответил маркизе де Говожо – и это была сущая правда, – что я об этом ничего не знаю и что, по-моему, невеста еще совсем молоденькая девушка. «Вот почему, может быть, это еще официально не объявлено, но разговоров об этом много». «Считаю своим долгом предупредить вас, – сухо сказала г-жа Вердюрен маркизе до Говожо (до нее донеслось, что маркиза говорит со мной о Мореле, а когда маркиза, понизив голос, перевела разговор на сватовство Сен-Лу, она подумала, что та все еще говорит о нем): – Мы здесь не легенькой музычкой развлекаемся. Вы знаете, верные посетители моих сред – мои детки, как я их называю, – в искусстве ужас до чего передовые, – изобразив на своем лице горделивый страх, продолжала она. – Время от времени я им говорю: „Голубчики мои! Вы идете быстрее вашей Покровительницы, а ведь ее никогда не пугали никакие дерзания“. Год прошел, а они уж вон где; недалек тот час, когда они охладеют к Вагнеру и к д'Энди». – «Но идти все вперед и вперед – это же чудесно, нельзя останавливаться на полдороге», – заметила маркиза де Говожо, шаря глазами по всем уголкам столовой и пытаясь установить, что из вещей оставлено здесь свекровью, а что привезено г-жой Вердюрен, с тем чтобы уличить ее в отсутствии вкуса. Это не мешало ей продолжать со мной разговор на тему, особенно ее интересовавшую, то есть о де Шарлю. Она находила, что его забота о скрипаче трогательна. «У него умные глаза». -«И необыкновенно живые для человека более или менее пожилого», – подхватил я. «Пожилого? Но он не выглядит пожилым. Посмотрите: волос у него не седой. (Года три-четыре назад один из безвестных установителей мод в литературе начал говорить „волос“, а за ним, многозначительно улыбаясь, и дамы одного полета с маркизой де Говожо. Теперь всё еще говорят „волос“, но скоро единственное число набьет оскомину и снова восторжествует множественное.) Меня потому так интересует де Шарлю, – добавила она, – что в нем чувствуется одаренность. Скажу вам по чистой совести: образованность большой цены для меня не имеет. То, что дает ученье, не вызывает во мне интереса». Эти слова маркизы де Говожо выражали ее точку зрения, хотя все ее взгляды были как раз заимствованные и благоприобретенные. Сейчас ей необходимо было вспомнить, что знание – ничто, по сравнению с оригинальностью оно – сущая безделица. Как и все прочее, маркиза де Говожо выучила, что учиться не следует ничему. «Вот отчего, – сказала она мне, – хотя Бришо по-своему любопытен, – ведь я же не чураюсь строго проверенных, увлекательных знаний – интересует он меня все-таки гораздо меньше». А Бришо был занят сейчас одним: услыхав, что заговорили о музыке, он задрожал от страха при мысли о том, как бы это не напомнило г-же Вердюрен о кончине Дешамбра. Он думал, что бы такое сказать, лишь бы уберечь ее от мрачных дум. Маркиз де Говожо, задав ему вопрос, дал ему для этого повод: «Так, значит, названия всех лесов происходят от звуков, издаваемых животными и птицами?» – «Почти всех, – ответил Бришо, довольный тем, что ему представился случай блеснуть своими знаниями перед столькими профанами, одного из которых – в чем я его уверил – он, по крайней мере, безусловно должен был заинтересовать. – А если взять фамилии людей, то в скольких из них, как в каменном угле – остатков папоротника, сохранилось названий деревьев! Фамилия одного из наших сенаторов – Сос де Фресине,[272] что означает, если не ошибаюсь, местность, где растут ивы и ясени, salix et fraxinetum; его племянник де Сельв[273] объединяет в своем имени еще больше деревьев: ведь его фамилия – де Сельв, silva[274]». Саньет с радостью наблюдал за тем, как оживлялся разговор. Он имел возможность, поскольку все время говорил Бришо, хранить молчание, избавлявшее его от издевательских шуточек Вердюренов. Радость при мысли, что он укрыт, размягчила его душу, и он умилился, услышав, что Вердюрен, невзирая на то, что ужин был торжественный, приказал дворецкому поставить графин с водой перед г-ном Саньетом, который ничего другого не пил. (Полководцы, посылающие на смерть особенно много солдат, требуют, чтобы их накормили досыта.) Наконец г-жа Вердюрен один раз даже улыбнулась Саньету. Нет, право, это хорошие люди. Они больше не будут его донимать. Но в эту минуту ужин был прерван одним из гостей, которого я забыл назвать, знаменитым норвежским философом, говорившим по-французски очень хорошо, но очень медленно по двум причинам: во-первых, он изучил французский язык недавно, а делать ошибки стеснялся (по все-таки время от времени допускал), вот почему он за каждым словом обращался к своего рода внутреннему словарю, а во-вторых, будучи метафизиком, он, когда говорил, все еще обдумывал то, что хотел сказать, а это замедлило бы речь и француза. Вообще же это был прелестный человек, хотя казалось, что он такой же, как все, впрочем, была у него и одна отличительная особенность. Этот человек, так медленно говоривший (он делал паузу после каждого слова), проявлял головокружительную быстроту, когда, второпях попрощавшись, устремлялся к выходу. Если вы с этой его особенностью сталкивались впервые, у вас возникало предположение, что у него болит живот или что он испытывает еще более насущную потребность.