Страница:
Возницын ждал: сейчас покличет его на помощь.
Так и вышло.
Золотой императорский вензель на лядунке потух – в дверях, заслоняя свет, стала Алена.
– Саша, погляди покормежную. Трофим просит отпустить. Как ты думаешь?
Возницын, нехотя, встал.
– Ежели недород и на месте нечем жить, почему не дать покормежной?
Он вышел в «ольховую» горницу и, не обращая внимания на старосту, который низко кланялся помещику, сел за стол. Взял четвертушку, коряво исписанную какими-то бледными чернилами.
– Тут неособенно прочтешь, – подумал он и сел разбирать написанное.
Написано было правильно.
Возницын глянул на обороте четвертушки:
– Где чернила? – не глядя на жену, спросил Возницын.
Алена засуетилась по горнице, торопливо достала с полки чернильницу и перо. Перо было плохо очинено – писали им ни весть когда.
Пока Возницын чинил перо, Алена Ивановна, стоя у стола, продолжала говорить старосте:
– А не убежит он вовсе куда-нибудь? Гляди, знаешь ли этого человека? За него нам приходится по осьми гривен в год платить. Утечет – с тебя доправлю! У нас вот так, у маменьки, еще при царе Петре, дали вольному человеку ссудную запись в десяти рублях. Обещал за тую ссуду жить вечно в холопстве, а потом – как в воду канул. Ищи его. Теперь ни десяти рублев, ни холопа!
«Дура-баба!» – подумал Возницын.
– Так то ж ссудная, кабальная запись, – сказал он, – а это – покормежное письмо. Никуда он не денется!
И стал подписывать бумагу.
В это время на дворе залаяли собаки.
Алена глянула в окно.
– К нам кто-то на тройке!
Возницын сунул старосте подписанное покормежное письмо и кинулся в темную палату приодеться – он ходил дома в рубашке с косым воротом и в башмаках на босу ногу.
Возницын был рад приезду неожиданного гостя. Ему надоело сидеть с этим бабьем – не c кем слова молвить: с женой не до разговоров, а Настасья Филатовна все норовит говорить иносказательно, чтобы задеть его. Рассказывает, как кто-то принудил жену постричься в монастырь, а сам потом женился второй раз.
Возницын одевался и слушал, кто приехал.
Приезжий на крыльце говорил уже с Аленой. Это был князь Масальский.
«Как его принесла сюда нелегкая. Ведь, он же в лейб-гвардии Семеновском полку, в Питербурхе!» – думал Возницын, натягивая старые лакированные с раструбами, кавалергардские сапоги.
– Ай да Масальский – опять что-либо выкинул! Ловкач! – усмехнулся Возницын.
Ссора, которая произошла у них пять лет назад по поводу Софьи, была давно улажена – Возницын сделал вид, что забыл. Масальский приехал на свадьбу, винился, что был в тот раз пьян. Возницын примирился с ним.
– Что с него взять: бахарь!
– А где же это наше благородие, господин капитан-лейтенант? – говорил князь Масальский, входя в «ольховую».
– Он – дома в затрапезном ходит, должно, суплеверст этот надевает, – сказала весело Алена Ивановна.
Возницын вышел в «ольховую».
– Вот и я! Ты это, князь, каким ветром? Что здесь делаешь? – здороваясь с товарищем, спросил Возницын.
– Ездил осматривать свои монастырские вотчины. Дай, думаю, мирян проведаю, како живут!
– Да нет, не шути, скажи в самом деле!
– А вот раньше попотчуй, поднеси винца, тогда расскажу!
– Афонька! – крикнул по-холостяцки Возницын, подходя к двери.
Алена вся залилась краской и вскочила с места.
– Да, ведь, я уже сказала! Сиди, без тебя подадут!
Она была задета тем, что муж будто не замечает ее присутствия, будто в доме нет хозяйки.
– Вот видишь – и получил! – улыбнулся Масалыский.
Алена, шагнула в сени, но в дверях столкнулась с Настасьей Филатовной: Шестакова, расставив руки, несла на подносе графин, чарки, грибы, свежесоленые огурчики, студень.
Все уселись за стол.
Алена сидела, красная от возмущения и не глядела на мужа – не могла ему простить обиды.
Возницын, не обращая на нее внимания, разливал по чаркам вино, улыбался.
– Ну так рассказывай, как ты попал сюда – поднял он чарку.
Масальский выпил, крякнул, потер рука об руку и, берясь закусывать сказал:
– По царицыну указу назначен в Москву.
– Куда?
– В Вознесенский девичь монастырь.
Алена даже отодвинулась от князя: уж не рехнулся ли человек?
– Кем? – спросил Возницын.
– Игуменом.
– Как игуменом? – переспросила Алена, и по ее лицу скользнула улыбка – так нелепо было это назначение.
– А очень просто – игуменом.
– А где же ваша сестрица, игуменья, мать Евстолия? – спросила Настасья Филатовна, надеясь, что поймала князя Масальского.
– Царица вызвала ее в Питербурх.
– Зачем?
– Долго рассказывать. Сестру оболгали. Признаться, она, легостно наказала какую-то келейницу розгами, а та донесла.
– Вот свет нынче каков. Вот оно как – и за дело не побей! – возмущалась Алена.
– Нет, тут что то не так, – смеясь, мотал головой Возницын. – Тебя назначить игуменом девичьего монастыря? Да это все равно что козла – в огород!
– Не веришь? Скажешь – лгу? – спросил Масальский. – Поедем сейчас со мной, сам увидишь.
Возницын с удовольствием ухватился за это предложение. Сидеть дома не хотелось.
– А что ж, охотно съезжу!
Алена Ивановна неодобрительно посмотрела на мужа: послезавтра уезжает в Питербурх и не может последние дни посидеть дома.
– Ну, а ты как? Когда в Питербурх? – спросил Масальский.
– Послезавтра. Торопят ехать. Произвели в капитан-лейтенанты, дали не в зачет полное месячное жалованье, а не доверяют нашему брату, бывшему кавалергарду. Не хотят, чтоб мы в Москве засиживались, – ответил Возницын.
– А зачем ты прошение Черкасского подписывал?
Возницын махнул рукой.
– Сдуру подписал. Я в это время стоял на карауле у гроба его величества, ты же помнишь. Пришел сам Ягужинский – сунул перо в руки – пиши! Ну так вся наша смена, тридцать шесть кавалергардов, и подписала. А ты где в это время шатался, что тебя не было в печальной зале?
– Я только что сменился и ушел к фрейлинам! – улыбался, победоносно оглядывая всех, Масальский.
Он выпил чарку водки, захрустел огурчиком и сказал:
– Помнишь, Саша, как ты мне говорил тогда: Анна Иоанновна льготы шляхетству даст, в службе лет посбавит! Ан нет: послужить, видно, нам еще!
– Тогда все так думали, – ответил Возницын.
– Ну, ступай одевайся! Мне пора ехать – к вечерне надо поспеть.
Возницын встал из-за стола и ушел в темную.
– Надевай кавалергардское – покрасуйся напоследок. В Питербурхе снова в бострок влезешь! – крикнул Масальский. – Ты у меня будешь в роде наместника. Монахини и так испужались, как увидели меня, а теперь – совсем беда. Чего доброго, на твой супервест, на Андрея первозванного, креститься будут!
Алена Ивановна сидела хмурая.
– А вы, приятельница моя, сестрица, похудели что-то. Вам бы надобно дородничать! – сказал Масальский, глядя на Алену Ивановну.
– Будешь тут дородной от такой жизни, – буркнула Алена, потупясь.
– Не сердись, Аленушка, я ночью вернусь. Надо же посмотреть, как князь в обители спасается, – сказал Возницын, выходя в «ольховую».
Он был в парадной кавалергардской форме – в кафтане зеленого сукна и поверх него в алом супервесте, с вышитой на нем серебряной звездой Андрея первозванного.
Алена не вытерпела – взглянула на мужа – и тотчас же отвернулась. Высокий, сероглазый, с небольшими русыми усиками – он был очень недурен.
И это еще больше укололо ее.
Возницын подошел, положил руку ей на плечо. Алена тряхнула плечом, желая сбросить с него крепкую мужнину руку, но все-таки посветлела.
– Послезавтра в дорогу ехать, дома посидел бы, а он… – начала она.
– К ночи я вам, Алена Ивановна, его отошлю – в монастыре на ночь не оставлю, – сказал Масальский, вставая. – А ежели и заночует у меня, я его в келью к Сукиной отправлю – ей без двух годов сто лет, – смеялся Масальский.
Звеня шпорами, они вышли из горницы.
– Вот так: дома сидит – либо в книгу нос воткнет, либо ходит туча-тучей. А чуть куда из дому ехать, – сразу и повеселел, – говорила Алена Ивановна Шестаковой и монахине Стукее, которая выползла из «дубовой» и, глотая слюну, с жадностью глядела на графин с остатками вина.
– В Москву с охотой ездит, – продолжала жаловаться Алена Ивановна.
– А нет ли там какой-либо зазнобушки? – спросила Настасья Филатовна. – Ты бы, матушка, разведала б!
– Нет я думаю…
– Ой-ли? А к тебе как он, а?
– Никак.
Алена встала и вышла из горницы.
– Связался с книгами, оттого баба и сохнет. Несладко ей. Вот даже чужой человек, князь Масальский, приметил: высохла, красы мало, – говорила монахиня.
– Дал бы бог дородность, а за красотой дело не станет! Она в девках какая ягода была! – сказала Настасья Филатовна.
Алена вошла в горницу. За ней бежала дворовая девушка.
– Убери, спрячь! – велела Алена Ивановна.
– Матушка-барыня, Алена Ивановна, что я скажу, – подошла к Алене монахиня, когда девушка ушла из горницы. – Послухай меня, знаю я одну травку… Вернется любовь…
Алена Ивановна сидела, глядя в окно. Молчала.
– А ты про какую травку говоришь, мать Стукея? – спросила Шестакова. – Про «царские очи»?
– И «царские очи» помогают, да все-таки они больше от того, когда человек обнищал очами. А вот есть травка – кукоос. Собой синяя, листочки на ней, что язычки – пестреньки, а корень на двое: один – мужичок, а другая – женочка. Мужичок – беленек, женочка – смугла. Когда муж жены не любит, дай ему женской испить в вине – станет любить…
– А где ж тая травка растет? – обернулась к Стукее Алена Ивановна.
– По березничку, матушка, по березничку! Я знаю. Ты мне только вина дай, я – настою!..
III
IV
Так и вышло.
Золотой императорский вензель на лядунке потух – в дверях, заслоняя свет, стала Алена.
– Саша, погляди покормежную. Трофим просит отпустить. Как ты думаешь?
Возницын, нехотя, встал.
– Ежели недород и на месте нечем жить, почему не дать покормежной?
Он вышел в «ольховую» горницу и, не обращая внимания на старосту, который низко кланялся помещику, сел за стол. Взял четвертушку, коряво исписанную какими-то бледными чернилами.
– Тут неособенно прочтешь, – подумал он и сел разбирать написанное.
«1733 года, августа в 15 день, Коломенского уезда, сельца Непейцила, Александра Артемьевича Возницына крестьянин Трофим Родионов бил челом господину своему, чтоб кормежную взять итти на волю кормиться черною работою, где ему пристойно по городам и по селам, по мирским деревням…»
Написано было правильно.
Возницын глянул на обороте четвертушки:
«…и старостам и соцким и десятским велено держать без всякого опасения, что он вышеписанный крестьянин человек добрый, не солдат, не матрос и не драгун и не беглый, подлинно Александра Артемьевича Возницына беспахотный крестьянин бобыль, отпущенный для скудости своей…»
– Где чернила? – не глядя на жену, спросил Возницын.
Алена засуетилась по горнице, торопливо достала с полки чернильницу и перо. Перо было плохо очинено – писали им ни весть когда.
Пока Возницын чинил перо, Алена Ивановна, стоя у стола, продолжала говорить старосте:
– А не убежит он вовсе куда-нибудь? Гляди, знаешь ли этого человека? За него нам приходится по осьми гривен в год платить. Утечет – с тебя доправлю! У нас вот так, у маменьки, еще при царе Петре, дали вольному человеку ссудную запись в десяти рублях. Обещал за тую ссуду жить вечно в холопстве, а потом – как в воду канул. Ищи его. Теперь ни десяти рублев, ни холопа!
«Дура-баба!» – подумал Возницын.
– Так то ж ссудная, кабальная запись, – сказал он, – а это – покормежное письмо. Никуда он не денется!
И стал подписывать бумагу.
В это время на дворе залаяли собаки.
Алена глянула в окно.
– К нам кто-то на тройке!
Возницын сунул старосте подписанное покормежное письмо и кинулся в темную палату приодеться – он ходил дома в рубашке с косым воротом и в башмаках на босу ногу.
Возницын был рад приезду неожиданного гостя. Ему надоело сидеть с этим бабьем – не c кем слова молвить: с женой не до разговоров, а Настасья Филатовна все норовит говорить иносказательно, чтобы задеть его. Рассказывает, как кто-то принудил жену постричься в монастырь, а сам потом женился второй раз.
Возницын одевался и слушал, кто приехал.
Приезжий на крыльце говорил уже с Аленой. Это был князь Масальский.
«Как его принесла сюда нелегкая. Ведь, он же в лейб-гвардии Семеновском полку, в Питербурхе!» – думал Возницын, натягивая старые лакированные с раструбами, кавалергардские сапоги.
– Ай да Масальский – опять что-либо выкинул! Ловкач! – усмехнулся Возницын.
Ссора, которая произошла у них пять лет назад по поводу Софьи, была давно улажена – Возницын сделал вид, что забыл. Масальский приехал на свадьбу, винился, что был в тот раз пьян. Возницын примирился с ним.
– Что с него взять: бахарь!
– А где же это наше благородие, господин капитан-лейтенант? – говорил князь Масальский, входя в «ольховую».
– Он – дома в затрапезном ходит, должно, суплеверст этот надевает, – сказала весело Алена Ивановна.
Возницын вышел в «ольховую».
– Вот и я! Ты это, князь, каким ветром? Что здесь делаешь? – здороваясь с товарищем, спросил Возницын.
– Ездил осматривать свои монастырские вотчины. Дай, думаю, мирян проведаю, како живут!
– Да нет, не шути, скажи в самом деле!
– А вот раньше попотчуй, поднеси винца, тогда расскажу!
– Афонька! – крикнул по-холостяцки Возницын, подходя к двери.
Алена вся залилась краской и вскочила с места.
– Да, ведь, я уже сказала! Сиди, без тебя подадут!
Она была задета тем, что муж будто не замечает ее присутствия, будто в доме нет хозяйки.
– Вот видишь – и получил! – улыбнулся Масалыский.
Алена, шагнула в сени, но в дверях столкнулась с Настасьей Филатовной: Шестакова, расставив руки, несла на подносе графин, чарки, грибы, свежесоленые огурчики, студень.
Все уселись за стол.
Алена сидела, красная от возмущения и не глядела на мужа – не могла ему простить обиды.
Возницын, не обращая на нее внимания, разливал по чаркам вино, улыбался.
– Ну так рассказывай, как ты попал сюда – поднял он чарку.
Масальский выпил, крякнул, потер рука об руку и, берясь закусывать сказал:
– По царицыну указу назначен в Москву.
– Куда?
– В Вознесенский девичь монастырь.
Алена даже отодвинулась от князя: уж не рехнулся ли человек?
– Кем? – спросил Возницын.
– Игуменом.
– Как игуменом? – переспросила Алена, и по ее лицу скользнула улыбка – так нелепо было это назначение.
– А очень просто – игуменом.
– А где же ваша сестрица, игуменья, мать Евстолия? – спросила Настасья Филатовна, надеясь, что поймала князя Масальского.
– Царица вызвала ее в Питербурх.
– Зачем?
– Долго рассказывать. Сестру оболгали. Признаться, она, легостно наказала какую-то келейницу розгами, а та донесла.
– Вот свет нынче каков. Вот оно как – и за дело не побей! – возмущалась Алена.
– Нет, тут что то не так, – смеясь, мотал головой Возницын. – Тебя назначить игуменом девичьего монастыря? Да это все равно что козла – в огород!
– Не веришь? Скажешь – лгу? – спросил Масальский. – Поедем сейчас со мной, сам увидишь.
Возницын с удовольствием ухватился за это предложение. Сидеть дома не хотелось.
– А что ж, охотно съезжу!
Алена Ивановна неодобрительно посмотрела на мужа: послезавтра уезжает в Питербурх и не может последние дни посидеть дома.
– Ну, а ты как? Когда в Питербурх? – спросил Масальский.
– Послезавтра. Торопят ехать. Произвели в капитан-лейтенанты, дали не в зачет полное месячное жалованье, а не доверяют нашему брату, бывшему кавалергарду. Не хотят, чтоб мы в Москве засиживались, – ответил Возницын.
– А зачем ты прошение Черкасского подписывал?
Возницын махнул рукой.
– Сдуру подписал. Я в это время стоял на карауле у гроба его величества, ты же помнишь. Пришел сам Ягужинский – сунул перо в руки – пиши! Ну так вся наша смена, тридцать шесть кавалергардов, и подписала. А ты где в это время шатался, что тебя не было в печальной зале?
– Я только что сменился и ушел к фрейлинам! – улыбался, победоносно оглядывая всех, Масальский.
Он выпил чарку водки, захрустел огурчиком и сказал:
– Помнишь, Саша, как ты мне говорил тогда: Анна Иоанновна льготы шляхетству даст, в службе лет посбавит! Ан нет: послужить, видно, нам еще!
– Тогда все так думали, – ответил Возницын.
– Ну, ступай одевайся! Мне пора ехать – к вечерне надо поспеть.
Возницын встал из-за стола и ушел в темную.
– Надевай кавалергардское – покрасуйся напоследок. В Питербурхе снова в бострок влезешь! – крикнул Масальский. – Ты у меня будешь в роде наместника. Монахини и так испужались, как увидели меня, а теперь – совсем беда. Чего доброго, на твой супервест, на Андрея первозванного, креститься будут!
Алена Ивановна сидела хмурая.
– А вы, приятельница моя, сестрица, похудели что-то. Вам бы надобно дородничать! – сказал Масальский, глядя на Алену Ивановну.
– Будешь тут дородной от такой жизни, – буркнула Алена, потупясь.
– Не сердись, Аленушка, я ночью вернусь. Надо же посмотреть, как князь в обители спасается, – сказал Возницын, выходя в «ольховую».
Он был в парадной кавалергардской форме – в кафтане зеленого сукна и поверх него в алом супервесте, с вышитой на нем серебряной звездой Андрея первозванного.
Алена не вытерпела – взглянула на мужа – и тотчас же отвернулась. Высокий, сероглазый, с небольшими русыми усиками – он был очень недурен.
И это еще больше укололо ее.
Возницын подошел, положил руку ей на плечо. Алена тряхнула плечом, желая сбросить с него крепкую мужнину руку, но все-таки посветлела.
– Послезавтра в дорогу ехать, дома посидел бы, а он… – начала она.
– К ночи я вам, Алена Ивановна, его отошлю – в монастыре на ночь не оставлю, – сказал Масальский, вставая. – А ежели и заночует у меня, я его в келью к Сукиной отправлю – ей без двух годов сто лет, – смеялся Масальский.
Звеня шпорами, они вышли из горницы.
– Вот так: дома сидит – либо в книгу нос воткнет, либо ходит туча-тучей. А чуть куда из дому ехать, – сразу и повеселел, – говорила Алена Ивановна Шестаковой и монахине Стукее, которая выползла из «дубовой» и, глотая слюну, с жадностью глядела на графин с остатками вина.
– В Москву с охотой ездит, – продолжала жаловаться Алена Ивановна.
– А нет ли там какой-либо зазнобушки? – спросила Настасья Филатовна. – Ты бы, матушка, разведала б!
– Нет я думаю…
– Ой-ли? А к тебе как он, а?
– Никак.
Алена встала и вышла из горницы.
– Связался с книгами, оттого баба и сохнет. Несладко ей. Вот даже чужой человек, князь Масальский, приметил: высохла, красы мало, – говорила монахиня.
– Дал бы бог дородность, а за красотой дело не станет! Она в девках какая ягода была! – сказала Настасья Филатовна.
Алена вошла в горницу. За ней бежала дворовая девушка.
– Убери, спрячь! – велела Алена Ивановна.
– Матушка-барыня, Алена Ивановна, что я скажу, – подошла к Алене монахиня, когда девушка ушла из горницы. – Послухай меня, знаю я одну травку… Вернется любовь…
Алена Ивановна сидела, глядя в окно. Молчала.
– А ты про какую травку говоришь, мать Стукея? – спросила Шестакова. – Про «царские очи»?
– И «царские очи» помогают, да все-таки они больше от того, когда человек обнищал очами. А вот есть травка – кукоос. Собой синяя, листочки на ней, что язычки – пестреньки, а корень на двое: один – мужичок, а другая – женочка. Мужичок – беленек, женочка – смугла. Когда муж жены не любит, дай ему женской испить в вине – станет любить…
– А где ж тая травка растет? – обернулась к Стукее Алена Ивановна.
– По березничку, матушка, по березничку! Я знаю. Ты мне только вина дай, я – настою!..
III
Как и ожидал Возницын, поездка с князем Масальским выдалась занятная.
Благовестили к вечерне, когда они приехали в Вознесенский девичь монастырь. На благовест из всех келий спешили в храм монахини.
Возницыну не хотелось итти в церковь, но Масальский уговорил его:
– Пойдем. Вечерня, ведь, короткая, я знаю – не раз выстаивал с сестрой в Рождественском монастыре. Зато увидим всю мою обитель целиком: есть ли тут пригожие чернички, или нет!
Возницына мало это занимало, но, уж поехав с князем, приходилось делать то, что говорил Масальский.
Они пошли в церковь.
Церковь уже была полна монахинь – они стояли черными рядами.
В стороне, на коврике, перебирая пальцами раковинные четки, ждала высокая келарша мать Асклиада.
Служба не начиналась.
Как только князь Масальский и Возницын стали на ковер, келарша чуть наклонила голову в черном клобуке: протопоп глядел с правого клироса.
Вечерня началась.
Князь Масальский стоял, вытянув шею, – смотрел вперед на правый клирос, на котором виден был хор и миловидная маленькая головщица хора. Длинный нос Масальского точно принюхивался.
Масальский глазами показывал Возницыну на клирос и подмигивал: мол, замечай!
Возницын конфузился и не знал, как себя держать. Он стоял на вытяжку, опираясь о кавалергардский палаш – старался не звенеть своими позолоченными шпорами.
Обок их возвышалась прямая, строгая мать Асклиада. Она глядела только вперед – будто рядом с ней никого не было. Келарша усердно крестилась, перегибаясь пополам так, что серебряный крест раковинных четок касался коврика. Изредка, когда левый клирос пел менее стройно, чем правый, сердито сдвигала брови.
Пели с канонархом. [30]
Канонаршил чей-то высокий, сильный голос.
– Хороший голос – мы крылошанок позовем в келью, пусть нас потешат, споют! – не вытерпел, шепнул на ухо Возницыну востроносый игумен.
Когда наконец вечерня окончилась, Возницын повернулся, намереваясь уходить, но Масальский задержал его.
Монахини стали парами выходить из церкви. Келарша мать Асклиада ушла первой, поклонившись князю Масальскому. Игумен сделал полуоборот направо и стоял, точно принимал парад.
Выставив вперед стройную ногу, которую выше колен плотно обтягивали белые штиблеты с белыми пуговицами, он глядел на эти хмурые лица стариц и, время от времени, кланялся так, будто сзади кто-то дергал его за пудреную с черным бантом косичку.
Масальский нетерпеливо ворочал головой, ждал когда же проползет мимо него эта старушечья лавина.
Наконец подошли крылошанки.
Князь Масальский переступил с нога на ногу и откашлялся по-протодьяконски.
Лицо его повеселело.
– Ахтунг! [31] – чуть слышно сказал он, поворачивая голову к Возницыну и облизывая губы.
Крылошанки шли быстрее стариц. Они хоть и робко, но с любопытством быстро взглядывали на великолепного игумена и его рослого нарядного товарища, смиренно кланялись и исчезали в дверях.
Возницын заметил: на некоторых лицах была чуть сдерживаемая улыбка.
Возницын чувствовал себя неловко. Он смотрел на ковер, на золотой с черным шелком шарф Масальского, на тупые носки новых башмаков князя, прикидывая в уме – «а, ведь, Масальский оставил кавалергардские позолоченые шпоры – гусь-парень!» – и лишь изредка подымал глаза.
Когда в церкви остались только соборная да свечная старицы, Масальский пошел к выходу.
– Ну, сейчас – стомаха ради – закусим! – говорил он, идучи в келью.
В келье их встретила рябая, некрасивая келейница, которая прибирала игуменские покои. Увидев игумена, она вся зарделась, низко поклонилась и, как только Масальский и Возницын вошли в келью, шмыгнула поскорее за дверь.
– Ах ты, дьяволица стоеросовая, мать Асклиада! Видал, какую кралю мне подсунула? Звероподобный лик! Вот такой-то, действительно, только в обители хорониться надобно! Нет, шалишь, сестрица! Я себе келейницу подыщу помоложе и зраком получше! – говорил князь Масальский, отстегивая портупею и ставя шпагу в угол, где когда-то стоял посох игуменьи.
– Что, отче Александре, может, в трапезную пойдем? – спросил, шутя, Масальский.
– Что ты, что ты, уволь! – замахал руками Возницын.
– Не бойся – сам не пойду! – смеялся игумен. – Чего мы там – капусты да прогорклого конопляного масла не видали? Довольно на кораблях нанюхались! Нам сюда ужинать принесут.
С ужином трапезные не заставили ждать – две келейницы внесли разную снедь. Сзади за ними шла небольшая, плотная, лет тридцати монашка – чашница, мать Гликерия. У нее были черные плутовские глаза и небольшие усики, точно у гардемарина.
Она ставила на круглый ясеневый стол посуду, вполголоса покрикивая на келейниц:
– Груня, давай сюда! Хлеба-то сколь принесла!
Когда весь стол был уставлен яствами, келейницы вышли, а мать Гликерия поклонилась Масальскому и Возницыну:
– Милости просим откушать!
– Саша, это – мать Гликерия, моя старая знакомая. Мы с ней еще у «Трубы» вино пили!
– Да господь с вами, князь! – хихикнула мать Гликерия. Масальский подошел к столу и в мгновение оценил все блюда – карасей в масле, паровую стерлядь, белужье горлышко в ухе, пироги долгие, пышки, кисели и сказал:
– Мать чашница, в навечерии – сама ведаешь – хорошо единую красоулю [32] вина выпить: стерлядь, ведь, естество водоплавающее. Сухоядение нам, гвардии, не по регламенту!
Мать Гликерия только улыбнулась, тряхнув тройным подбородком.
– Все за?годя припасено – еще вы за вечерней стояли, а я уж догадалась. На то и чашница! – сказала она и пошла во вторую игуменскую келью.
Мать Гликерия вернулась оттуда, неся объемистый кувшин.
– Не угодно ли испить нашего монастырского кваску!
Масальский перевернулся на каблуках и, щелкая шпорами, пропел басом:
– И не упивайтеся вином, в нем бо есть блуд!..
А мать Гликерия уже доставала из поставчика, оклеенного золоченой бумагой, достаканы и чарки.
Масальский потянул чашницу за руку:
– Садитесь, мати Гликерия, у нас за презуса, в середку!
– Да что вы, князь! – притворно отмахивалась мать Гликерия, а сама уже протискивалась за стол.
Трапеза началась.
Мать Гликерия усиленно подливала обоим офицерам, но не забывала и себя.
– А хорошо, ведь, у нас в обители поют! Не правда, Саша? – обратился к Возницыну Масальский.
– Хорошо.
– Этот диакон только плоховат: как козел недорезанный блеет! Сюда бы такого, чтоб… А ведь, знаешь, у меня голосина! Как бывало подам команду, – по всей Ярковской гавани слышно. «Матрозы, не шуми, слушай команды»! – заревел Масальский.
– Ой, оглушил! – закрывая уши руками и откидываясь к стене, сказала румяная от вина мать Гликерия.
Масальский наклонился к ее уху и еще пуще прежнего закричал:
– Матрозы на райне, слушай! Развязывай формарсель и сбрасывай на низ! Отдай нок-гордины и бак-гордины формарселя! Сбрасывай с марса фор марсзеил!..
– Помилосердствуй, вся обитель сбежится, подумают игумен изумился, стал дьявола кликать! – останавливала его мать Гликерия.
– А что, важно командую? А знаешь, Саша, я морскую команду на зубок помню, а сколько лет прошло с тех пор, как командовал! Мати Гликерия, как бы это нам позвать сюда головщицу и ту, которая канонаршила?
– Это крылошанку Анимаису?
– Вот, вот – Анимаису! Пусть бы здесь что-либо спели.
– Отчего же, я сейчас, – сказала мать Гликерия, вылезая из-за стола.
Она вышла в коридор и сказала рябой послушнице, которая в ожидании приказаний стояла у двери.
Не прошло и нескольких минут, как за дверью послышалось:
– Во имя отца…
– Ами-инь! – возгласил подвыпивший князь Масальский.
В келью, робея и выпирая друг друга вперед, вошли две крылошанки – миловидная головщица Аграфена и высокая светловолосая Анимаиса.
Они стали у порога, не смея войти дальше.
Масальский выскочил из-за стола и потащил их к лавке.
– Садитесь, поешьте!
– Премного благодарствуем, мы только что из трапезной – сказала головщика.
– Что вы ели – кашу да овсяный кисель! От этого и голоса не подашь. Съешьте-ка лучше стерлядочки! – потчевал Масальский.
Крылошанки отказывались.
– Ешьте – я ваш игумен! Я вам: велю. Ешьте! – настойчиво говорил Масальский.
– Ешьте, девки, не бойтесь! – едва сдерживая икоту, говорила захмелевшая мать Гликерия. – Да раньше выпейте по чарке, нате!
Общими усилиями крылошанок заставили выпить и поесть.
– Ну вот теперь спойте что-нибудь, – сказала чашница.
– Что петь, мать Гликерия, – спросила головщица, – стихири или, может быть, канон пасхальный?
– Какое там стихири! Пойте мирское!
Крылошанки испуганно переглянулись.
– Мирские песни нельзя петь: грешно, – сказала серьезно Анимаиса.
– Я тебе прощаю, понимаешь! Я – игумен. Я прощаю! Пойте! – кричал Масальский. – Пойте, а не то – муку сеять пошлю! – стукнул он кулаком по столу и востренькие глазки его сузились.
Крылошанки робко запели:
– Девки, жарь плясовую! – скомандовал он.
Анимаиса поперхнулась, а головщица, не смущаясь, завела:
– Эх, чорт, жалко – балалайки нет! – кричал он.
Возницын глядел с удовольствием – Масальский всегда хорошо плясал.
– Ну, что сидишь, Гликерия?! – крикнул Масальский, идя с каблука на носок.
Черноглазая чашница улыбалась, вопросительно поглядывая на Возницына. Ей, видимо, давно уже не сиделось на месте.
– Помогите игумену! – сказал Возницын.
– Э, бог простит! – махнула рукой Гликерия. – Девки, сыпь веселее!
И, выхватив из кармана платок, она павой поплыла вокруг игумена. Глаза ее стали молодыми и задорными. Она вот-вот приближалась к нему, лукаво поводя плечами, обжигала взглядом и ловко уходила в сторону.
А Масальский легко шел за ней вприсядку. Его косичка, оплетенная черной шелковой лентой, смешно дрыгала на спине в такт танца. Масальский щелкал пальцами по белым штиблетам, звенел шпорами, стучал каблуками.
Лампадки у образов беспомощно мигали, в поставчике, стоявшем в углу, дребезжала посуда.
Масальский, то и дело меняя коленца, без устали вертелся волчкам по келье. Мать Гликерия едва увертывалась от него. Пот катился с нее градом. Наконец она не выдержала: ускользнув от наседавшего на нее неутомимого игумена, она шмыгнула боком в открытую дверь второй игуменской кельи.
– Ох, не могу! Ох! – слышался ее голос.
Масальский так и вкатился присядкой следом за ней в темную келью.
Крылошанки, точно по уговору, порхнули за дверь.
Возницын улыбнулся – время было уходить и ему, но из кельи тотчас же выскочил потный игумен.
– А где ж они? Убежали? Я их!..
Он широко распахнул дверь и выбежал в длинный, полутемный монастырский коридор.
Благовестили к вечерне, когда они приехали в Вознесенский девичь монастырь. На благовест из всех келий спешили в храм монахини.
Возницыну не хотелось итти в церковь, но Масальский уговорил его:
– Пойдем. Вечерня, ведь, короткая, я знаю – не раз выстаивал с сестрой в Рождественском монастыре. Зато увидим всю мою обитель целиком: есть ли тут пригожие чернички, или нет!
Возницына мало это занимало, но, уж поехав с князем, приходилось делать то, что говорил Масальский.
Они пошли в церковь.
Церковь уже была полна монахинь – они стояли черными рядами.
В стороне, на коврике, перебирая пальцами раковинные четки, ждала высокая келарша мать Асклиада.
Служба не начиналась.
Как только князь Масальский и Возницын стали на ковер, келарша чуть наклонила голову в черном клобуке: протопоп глядел с правого клироса.
Вечерня началась.
Князь Масальский стоял, вытянув шею, – смотрел вперед на правый клирос, на котором виден был хор и миловидная маленькая головщица хора. Длинный нос Масальского точно принюхивался.
Масальский глазами показывал Возницыну на клирос и подмигивал: мол, замечай!
Возницын конфузился и не знал, как себя держать. Он стоял на вытяжку, опираясь о кавалергардский палаш – старался не звенеть своими позолоченными шпорами.
Обок их возвышалась прямая, строгая мать Асклиада. Она глядела только вперед – будто рядом с ней никого не было. Келарша усердно крестилась, перегибаясь пополам так, что серебряный крест раковинных четок касался коврика. Изредка, когда левый клирос пел менее стройно, чем правый, сердито сдвигала брови.
Пели с канонархом. [30]
Канонаршил чей-то высокий, сильный голос.
– Хороший голос – мы крылошанок позовем в келью, пусть нас потешат, споют! – не вытерпел, шепнул на ухо Возницыну востроносый игумен.
Когда наконец вечерня окончилась, Возницын повернулся, намереваясь уходить, но Масальский задержал его.
Монахини стали парами выходить из церкви. Келарша мать Асклиада ушла первой, поклонившись князю Масальскому. Игумен сделал полуоборот направо и стоял, точно принимал парад.
Выставив вперед стройную ногу, которую выше колен плотно обтягивали белые штиблеты с белыми пуговицами, он глядел на эти хмурые лица стариц и, время от времени, кланялся так, будто сзади кто-то дергал его за пудреную с черным бантом косичку.
Масальский нетерпеливо ворочал головой, ждал когда же проползет мимо него эта старушечья лавина.
Наконец подошли крылошанки.
Князь Масальский переступил с нога на ногу и откашлялся по-протодьяконски.
Лицо его повеселело.
– Ахтунг! [31] – чуть слышно сказал он, поворачивая голову к Возницыну и облизывая губы.
Крылошанки шли быстрее стариц. Они хоть и робко, но с любопытством быстро взглядывали на великолепного игумена и его рослого нарядного товарища, смиренно кланялись и исчезали в дверях.
Возницын заметил: на некоторых лицах была чуть сдерживаемая улыбка.
Возницын чувствовал себя неловко. Он смотрел на ковер, на золотой с черным шелком шарф Масальского, на тупые носки новых башмаков князя, прикидывая в уме – «а, ведь, Масальский оставил кавалергардские позолоченые шпоры – гусь-парень!» – и лишь изредка подымал глаза.
Когда в церкви остались только соборная да свечная старицы, Масальский пошел к выходу.
– Ну, сейчас – стомаха ради – закусим! – говорил он, идучи в келью.
В келье их встретила рябая, некрасивая келейница, которая прибирала игуменские покои. Увидев игумена, она вся зарделась, низко поклонилась и, как только Масальский и Возницын вошли в келью, шмыгнула поскорее за дверь.
– Ах ты, дьяволица стоеросовая, мать Асклиада! Видал, какую кралю мне подсунула? Звероподобный лик! Вот такой-то, действительно, только в обители хорониться надобно! Нет, шалишь, сестрица! Я себе келейницу подыщу помоложе и зраком получше! – говорил князь Масальский, отстегивая портупею и ставя шпагу в угол, где когда-то стоял посох игуменьи.
– Что, отче Александре, может, в трапезную пойдем? – спросил, шутя, Масальский.
– Что ты, что ты, уволь! – замахал руками Возницын.
– Не бойся – сам не пойду! – смеялся игумен. – Чего мы там – капусты да прогорклого конопляного масла не видали? Довольно на кораблях нанюхались! Нам сюда ужинать принесут.
С ужином трапезные не заставили ждать – две келейницы внесли разную снедь. Сзади за ними шла небольшая, плотная, лет тридцати монашка – чашница, мать Гликерия. У нее были черные плутовские глаза и небольшие усики, точно у гардемарина.
Она ставила на круглый ясеневый стол посуду, вполголоса покрикивая на келейниц:
– Груня, давай сюда! Хлеба-то сколь принесла!
Когда весь стол был уставлен яствами, келейницы вышли, а мать Гликерия поклонилась Масальскому и Возницыну:
– Милости просим откушать!
– Саша, это – мать Гликерия, моя старая знакомая. Мы с ней еще у «Трубы» вино пили!
– Да господь с вами, князь! – хихикнула мать Гликерия. Масальский подошел к столу и в мгновение оценил все блюда – карасей в масле, паровую стерлядь, белужье горлышко в ухе, пироги долгие, пышки, кисели и сказал:
– Мать чашница, в навечерии – сама ведаешь – хорошо единую красоулю [32] вина выпить: стерлядь, ведь, естество водоплавающее. Сухоядение нам, гвардии, не по регламенту!
Мать Гликерия только улыбнулась, тряхнув тройным подбородком.
– Все за?годя припасено – еще вы за вечерней стояли, а я уж догадалась. На то и чашница! – сказала она и пошла во вторую игуменскую келью.
Мать Гликерия вернулась оттуда, неся объемистый кувшин.
– Не угодно ли испить нашего монастырского кваску!
Масальский перевернулся на каблуках и, щелкая шпорами, пропел басом:
– И не упивайтеся вином, в нем бо есть блуд!..
А мать Гликерия уже доставала из поставчика, оклеенного золоченой бумагой, достаканы и чарки.
Масальский потянул чашницу за руку:
– Садитесь, мати Гликерия, у нас за презуса, в середку!
– Да что вы, князь! – притворно отмахивалась мать Гликерия, а сама уже протискивалась за стол.
Трапеза началась.
Мать Гликерия усиленно подливала обоим офицерам, но не забывала и себя.
– А хорошо, ведь, у нас в обители поют! Не правда, Саша? – обратился к Возницыну Масальский.
– Хорошо.
– Этот диакон только плоховат: как козел недорезанный блеет! Сюда бы такого, чтоб… А ведь, знаешь, у меня голосина! Как бывало подам команду, – по всей Ярковской гавани слышно. «Матрозы, не шуми, слушай команды»! – заревел Масальский.
– Ой, оглушил! – закрывая уши руками и откидываясь к стене, сказала румяная от вина мать Гликерия.
Масальский наклонился к ее уху и еще пуще прежнего закричал:
– Матрозы на райне, слушай! Развязывай формарсель и сбрасывай на низ! Отдай нок-гордины и бак-гордины формарселя! Сбрасывай с марса фор марсзеил!..
– Помилосердствуй, вся обитель сбежится, подумают игумен изумился, стал дьявола кликать! – останавливала его мать Гликерия.
– А что, важно командую? А знаешь, Саша, я морскую команду на зубок помню, а сколько лет прошло с тех пор, как командовал! Мати Гликерия, как бы это нам позвать сюда головщицу и ту, которая канонаршила?
– Это крылошанку Анимаису?
– Вот, вот – Анимаису! Пусть бы здесь что-либо спели.
– Отчего же, я сейчас, – сказала мать Гликерия, вылезая из-за стола.
Она вышла в коридор и сказала рябой послушнице, которая в ожидании приказаний стояла у двери.
Не прошло и нескольких минут, как за дверью послышалось:
– Во имя отца…
– Ами-инь! – возгласил подвыпивший князь Масальский.
В келью, робея и выпирая друг друга вперед, вошли две крылошанки – миловидная головщица Аграфена и высокая светловолосая Анимаиса.
Они стали у порога, не смея войти дальше.
Масальский выскочил из-за стола и потащил их к лавке.
– Садитесь, поешьте!
– Премного благодарствуем, мы только что из трапезной – сказала головщика.
– Что вы ели – кашу да овсяный кисель! От этого и голоса не подашь. Съешьте-ка лучше стерлядочки! – потчевал Масальский.
Крылошанки отказывались.
– Ешьте – я ваш игумен! Я вам: велю. Ешьте! – настойчиво говорил Масальский.
– Ешьте, девки, не бойтесь! – едва сдерживая икоту, говорила захмелевшая мать Гликерия. – Да раньше выпейте по чарке, нате!
Общими усилиями крылошанок заставили выпить и поесть.
– Ну вот теперь спойте что-нибудь, – сказала чашница.
– Что петь, мать Гликерия, – спросила головщица, – стихири или, может быть, канон пасхальный?
– Какое там стихири! Пойте мирское!
Крылошанки испуганно переглянулись.
– Мирские песни нельзя петь: грешно, – сказала серьезно Анимаиса.
– Я тебе прощаю, понимаешь! Я – игумен. Я прощаю! Пойте! – кричал Масальский. – Пойте, а не то – муку сеять пошлю! – стукнул он кулаком по столу и востренькие глазки его сузились.
Крылошанки робко запели:
Масальский сидел, уронив голову на руки, слушал. Потом вдруг выскочил из-за стола так, что попадали чарки, достаканы.
„Я вечор молода во пиру была,
Ни у батюшки, ни у матушки,
Я была в гостях у мила дружка,
У мила дружка, у сердешнова...”
– Девки, жарь плясовую! – скомандовал он.
Анимаиса поперхнулась, а головщица, не смущаясь, завела:
Князь Масальский пошел по келье, звеня шпорами.
– Ах, барыня, барыня…
– Эх, чорт, жалко – балалайки нет! – кричал он.
Возницын глядел с удовольствием – Масальский всегда хорошо плясал.
– Ну, что сидишь, Гликерия?! – крикнул Масальский, идя с каблука на носок.
Черноглазая чашница улыбалась, вопросительно поглядывая на Возницына. Ей, видимо, давно уже не сиделось на месте.
– Помогите игумену! – сказал Возницын.
– Э, бог простит! – махнула рукой Гликерия. – Девки, сыпь веселее!
И, выхватив из кармана платок, она павой поплыла вокруг игумена. Глаза ее стали молодыми и задорными. Она вот-вот приближалась к нему, лукаво поводя плечами, обжигала взглядом и ловко уходила в сторону.
А Масальский легко шел за ней вприсядку. Его косичка, оплетенная черной шелковой лентой, смешно дрыгала на спине в такт танца. Масальский щелкал пальцами по белым штиблетам, звенел шпорами, стучал каблуками.
Лампадки у образов беспомощно мигали, в поставчике, стоявшем в углу, дребезжала посуда.
Масальский, то и дело меняя коленца, без устали вертелся волчкам по келье. Мать Гликерия едва увертывалась от него. Пот катился с нее градом. Наконец она не выдержала: ускользнув от наседавшего на нее неутомимого игумена, она шмыгнула боком в открытую дверь второй игуменской кельи.
– Ох, не могу! Ох! – слышался ее голос.
Масальский так и вкатился присядкой следом за ней в темную келью.
Крылошанки, точно по уговору, порхнули за дверь.
Возницын улыбнулся – время было уходить и ему, но из кельи тотчас же выскочил потный игумен.
– А где ж они? Убежали? Я их!..
Он широко распахнул дверь и выбежал в длинный, полутемный монастырский коридор.
IV
У Софьи целый день ушел на хлопоты – она ходила на Арбат за своими вещами, оставленными у Мишуковых, затем пошла разыскивать дом Шереметьевых, который она смутно помнила с детства.
Надо было подумать о там, как жить дальше – долго оставаться в Вознесенском монастыре Софье не хотелось, тем более при таком игумене.
Осторожно, не называя себя, Софья разузнала у графской челяди, что граф и графиня в прошлом, 732 году, выехали вслед за двором в Питербурх.
Софья вернулась в Вознесенский монастырь вечером. Когда она пришла в трапезную, судомойки, гремя оловянными чашками, собирали со столов грязную посуду.
Софья пристроилась на краю стола, быстро поужинала и пошла к себе в келью.
Войдя в полутемный монастырский коридор, она услышала пение. Два молодых женских голоса стройно пели: «Я вечор молода во пиру была…» Пение доносилось с того конца коридора, где жила игуменья.
– Вот до чего дошло: у самой игуменской кельи чернички мирские песни распевают, – подумала Софья, проходя к себе.
Спать Софье еще не хотелось. Она намеревалась побеседовать со своей веселой сожительницей, сестрой Капитолиной, которая занимала вторую, смежную келью.
Но в келье Капитолины было тихо. Софья приоткрыла дверь и при слабом свете лампадки увидела – толстая Капитолина спала.
Софья закрыла дверь и зажгла свечу – она решила немного привести в порядок свои вещи, принесенные от Мишуковых.
Софья укладывала вещи и думала о том, что ждет ее впереди.
Что сулит ей жизнь у Шереметьевых?
Хотя Софья была крепостной крестьянкой, но до сих пор так счастливо получалось, что она не чувствовала всей тяготы своего положения.
Сначала Софья жила в монастыре под опекой матери Серафимы, потом – в доме у капитана Мишукова.
Капитанша была строгой, требовательной госпожой, но к Софье, наставнице своего баловня Коленьки, она относилась снисходительнее, чем к остальным слугам. Особенно она дорожила Софьей за рубежом, потому что сама не знала языков, Софья же говорила по-польски и по-еврейски, а к отъезду в Россию свободно объяснялась и по-немецки. И, в общем, у Мишуковых Софье жилось сносно.
Но как придется жить у графини? Шереметьевские дворовые не хвалили своей барыни. Приходилось ожидать всего.
Графиня может не посмотреть на то, что Софья обучалась в монастыре, что служила наставницей, а сделает ее сенной девушкой – быть на побегушках. Или выдаст за какого-либо старого пьяницу, купора, с которым не о чем и слова молвить и который станет еженедельно таскать жену за волосы.
А, может, графиня просто отправит Софью куда-либо в подмосковную деревню обыкновенной задворной крестьянкой.
Это – после всех наук, после рубежа!
Вспомнился рубеж.
Софье живо представились тесные улички Вильны, вечерние колокола костелов и коленопреклоненные молящиеся у Острой Брамы. Здесь всегда у одной из них, нетерпеливо позванивая шпорами, поджидал ее уланский подхорунжий. Здесь он клялся, что убьет себя, если Софья не полюбит его.
Вспомнился далекий прусский Кенигсберг – Длинная Кнейпгофская улица с узкими и высокими – в пять этажей – старыми домами, с красными кирхами, улетающими ввысь остроконечными башенками и шпилями, вспомнился Габербергский форштадт, где в доме купца Меера Рыхтора, они жили.
Вспомнилось, как во время ежегодной ярмарки, под Петров день, она с черноглазым сыном хозяина, Исааком, бродила среди многотысячной, шумной, веселой толпы, смотрела на площади комедиантов, и как Исаак тогда же купил в подарок Софье немецкое зеркальце в серебряной оправе, а вечером у зеленого подъемного моста через Прегель умолял Софью выйти замуж и плакал, точно ребенок.
Надо было подумать о там, как жить дальше – долго оставаться в Вознесенском монастыре Софье не хотелось, тем более при таком игумене.
Осторожно, не называя себя, Софья разузнала у графской челяди, что граф и графиня в прошлом, 732 году, выехали вслед за двором в Питербурх.
Софья вернулась в Вознесенский монастырь вечером. Когда она пришла в трапезную, судомойки, гремя оловянными чашками, собирали со столов грязную посуду.
Софья пристроилась на краю стола, быстро поужинала и пошла к себе в келью.
Войдя в полутемный монастырский коридор, она услышала пение. Два молодых женских голоса стройно пели: «Я вечор молода во пиру была…» Пение доносилось с того конца коридора, где жила игуменья.
– Вот до чего дошло: у самой игуменской кельи чернички мирские песни распевают, – подумала Софья, проходя к себе.
Спать Софье еще не хотелось. Она намеревалась побеседовать со своей веселой сожительницей, сестрой Капитолиной, которая занимала вторую, смежную келью.
Но в келье Капитолины было тихо. Софья приоткрыла дверь и при слабом свете лампадки увидела – толстая Капитолина спала.
Софья закрыла дверь и зажгла свечу – она решила немного привести в порядок свои вещи, принесенные от Мишуковых.
Софья укладывала вещи и думала о том, что ждет ее впереди.
Что сулит ей жизнь у Шереметьевых?
Хотя Софья была крепостной крестьянкой, но до сих пор так счастливо получалось, что она не чувствовала всей тяготы своего положения.
Сначала Софья жила в монастыре под опекой матери Серафимы, потом – в доме у капитана Мишукова.
Капитанша была строгой, требовательной госпожой, но к Софье, наставнице своего баловня Коленьки, она относилась снисходительнее, чем к остальным слугам. Особенно она дорожила Софьей за рубежом, потому что сама не знала языков, Софья же говорила по-польски и по-еврейски, а к отъезду в Россию свободно объяснялась и по-немецки. И, в общем, у Мишуковых Софье жилось сносно.
Но как придется жить у графини? Шереметьевские дворовые не хвалили своей барыни. Приходилось ожидать всего.
Графиня может не посмотреть на то, что Софья обучалась в монастыре, что служила наставницей, а сделает ее сенной девушкой – быть на побегушках. Или выдаст за какого-либо старого пьяницу, купора, с которым не о чем и слова молвить и который станет еженедельно таскать жену за волосы.
А, может, графиня просто отправит Софью куда-либо в подмосковную деревню обыкновенной задворной крестьянкой.
Это – после всех наук, после рубежа!
Вспомнился рубеж.
Софье живо представились тесные улички Вильны, вечерние колокола костелов и коленопреклоненные молящиеся у Острой Брамы. Здесь всегда у одной из них, нетерпеливо позванивая шпорами, поджидал ее уланский подхорунжий. Здесь он клялся, что убьет себя, если Софья не полюбит его.
Вспомнился далекий прусский Кенигсберг – Длинная Кнейпгофская улица с узкими и высокими – в пять этажей – старыми домами, с красными кирхами, улетающими ввысь остроконечными башенками и шпилями, вспомнился Габербергский форштадт, где в доме купца Меера Рыхтора, они жили.
Вспомнилось, как во время ежегодной ярмарки, под Петров день, она с черноглазым сыном хозяина, Исааком, бродила среди многотысячной, шумной, веселой толпы, смотрела на площади комедиантов, и как Исаак тогда же купил в подарок Софье немецкое зеркальце в серебряной оправе, а вечером у зеленого подъемного моста через Прегель умолял Софью выйти замуж и плакал, точно ребенок.