Возницын, наливая в чарки вино, сказал:
   – Помните, в четвертой книге Моисеева закона, в главе шестой говорится: «аще кто обречется на себя вина и сикера пива и меду не пить и мяса не ест, он свят будет». Как тут понимать слово «сикера»? Ведь, сикера – это ж топор, не правда ль? – обратился к Боруху Возницын.
   – Известно, топор, ваше благородие, – отозвался Афонька, стоявший поодаль в ожидании приказаний.
   Возницын чокнулся с Борухом, недовольно косясь на Афоньку.
   – За ваше здоровье!
   – Дай, боже, здоровья пану! – ответил Борух, кланяясь.
   Он выпил, утер ладонью рот и, поглаживая бороду, неторопливо ответил:
   – Сикера – топор, но тут, в этом месте, сикера означает другое: старое вино.
   – Вот как это? – шутя сказал Возницын, кивая на флягу.
   – Може и так, – чуть улыбнулся Борух. – А вы хорошо помните Писание. Из вас добрый бискуп вышел бы.
   – У меня, Борух Лейбович, борода больно жиденькая растет – я это после горячки увидел, как два месяца не брился. Был бы не то пастор, не то поп, – весело ответил Возницын.
   Он был сегодня в отменном настроении.
   – Что ж вы не закусываете? Возьмите кусочек курицы! – потчевал он гостя.
   – Дзенькую! Что не резано по нашим заповедям, того нам есть не позволено. Я вот хлебом закушу!
   Борух отломил корочку.
   – Знаете, ваше благородие, я в Смоленске у одного ихнего старозаконника на квартире стоял, у шорника Хаима, Борух Глебов ведает, – кивнул Афонька на Боруха. – Так у них для мяса – одна тарелка, а для молока – примерно для простокваши, аль творогу – другая! Смешно!
   – Ничего смешного тут нет: у каждого свой закон, – оборвал его Возницын.
   – Хотя оно, правда, и у индийцев, в Астрахани которые… – согласился Афонька и уже хотел, было, что-то рассказать, но Возницын строго оборвал:
   – Ступай, ступай! За тобой никому слова сказать нельзя!
   Афонька сконфуженно шмыгнул носом и вышел из горницы.
   Борух поглядел ему вслед и сказал, сдержанно улыбаясь:
   – В Талмуде говорится: «десять мер болтливости сошли на землю. Из них девять достались на долю женщины». Ваш денщик как раз имеет десятую!..
   – Это верно, – смеялся Возницын: – Малый – хороший: и честный, и не дурак, а вот поди ж – болтлив хуже бабы…
   Возницын взялся за флягу, собираясь налить по второй. Борух осторожно удержал его руку.
   – Нет, дзенькую, пане Возницын! Хватит. Мне сегодня в таможне придется краску английскую принимать. Что чужие купцы скажут: «Вот ливрант [40] обер-гоф-фактора Липмана – пьян, как Лот… Дзенькую! В другой раз выпью, а теперь – довольно!
   – Как хотите – воля ваша…
   Возницын поставил флягу на место.
   – Скажите, Борух Лейбович, я тут с одним стариком спорил насчет того, который нонче год?
   Борух нахмурил черные с проседью брови.
   – Какой год? 736, хвала богу!
   – Нет, какой от сотворения мира? Я говорил, что уже перевалило за семь тысяч с двумястами, а старик спорит: меньше.
   – По-нашему пяти с половиной и то еще нет. Почекайте!
   Борух поднял вверх голову и, прищурив глаза, зашевелил губами.
   – Сейчас 5496 год, как одна полушка! – сказал он и поднялся с лавки.
   – Куда же вы? Подождите, поговорим! – удерживал Возницын.
   – Нема часу! Надо итти!
   Он вынул из длиннополого кафтана серебряные часы.
   – В три пополудни надо быть в таможне. Дзенькую за угощение. Вот поедем в Смоленск, тогда потолкуем – дорога великая, всю Библию успеем разобрать…
   – Может статься, поедем вместе. Я тогда приду или Афоньку пришлю, – говорил Возницын, провожая до двери недокучливого гостя.

V

   Борух сидел в приемной и ждал, когда вернется хозяин. Липман поехал раздобывать деньги – сегодня Боруху надо было уезжать за товарами в Смоленск, а оттуда в Брянск, Чернигов и Конотоп.
   Борух ждал Липмана уже больше часу. Сначала к нему пришел приказчик Липмана, толстый Авраам, страдавший одышкой. Авраам долго сидел, разговаривая с Борухом.
   Авраам рассказал все свои последние новости: что хозяину, реб Исааку, дали тысячу рублей на приезд в Россию иноземного врача и что реб Исаак недавно заступился за одного шкловского еврея, у которого русский поручик увез сына. Реб Исаак получил на руки указ возвратить сына его родителям.
   Затем служанка позвала Авраама по какому-то делу, и Борух остался в приемной один. Он ходил по штучному полу – дивился, как искусно, красиво сложены кусочки дерева. Осмотрел, ощупал великолепный камин. Подошел к картине, висевшей на стене. На картине изображалась совершенно нагая женщина, бесстыдно развалившаяся на постели. Борух смотрел, шевеля губами. Он уже собрался, было, плюнуть, но испугался – плюнуть было некуда: не на штучный пол или на ковер плевать же! Отошел, укоризненно кивая головой. Думал:
   «И зачем вешать на стену такую девку? Только наводит людей на нехорошие мысли. А, ведь, в Тулмуде не напрасно сказано: „Грешная мысль – хуже грешного поступка“. Не лучше ли было бы повесить сюда щит Давида. Ох, высокий человек реб Исаак, но, к сожалению, – апикейрес!» [41]
   Борух глянул в окно. Косоглазый Мендель топал на снегу – грелся у лошади. Хотя Борух квартировал тут же, на Адмиралтейском острову, но к Липману не пришел, а приехал – знал, что придется возвращаться с большими деньгами.
   Борух сел на стул, в уголок у порога, и задумался о своих делах.
   «Как ни вертелся Шила, а все-таки пришлось ему всю пеньку уступить по четыре девяносто за берковец. Будет другой раз знать, как подсовывать гнилую!..
   Надо заехать к капитану Возницыну. Может, он поедет в Смоленск. Хорошо было бы ехать с ним: он будет вооружен, безопаснее везти деньги…» – думал Борух, сложив руки на животе.
   …Борух проснулся от громкого голоса хозяина – Липман вернулся с деньгами. Авраам, пыхтя, еле втащил за ним в комнату огромный мешок с деньгами.
   – Ну, реб Борух, можете ехать – раздобыл деньги. Уж чуть, было, не поехал к игумену Александро-Невского монастыря. Но монахи, прохвосты, дерут девять процентов. Взял у генерала Ушакова из полковой казны Семеновского полка, так будет дешевле. Считать не надо – сосчитано при мне! Поезжайте с богом!
   Борух торопливо вышел из комнаты позвать Менделя, чтобы он вынес мешок с деньгами.
 
* * *
 
   Возницын не помнил себя от радости: наконец, сбылось долгожданное: Военная Коллегия освободила его вовсе от воинской службы. Должно быть, майор, приходивший посмотреть Возницына в домашней обстановке, дал благоприятный отзыв. Немало, разумеется, помогла и сестрица Матрена Артемьевна.
   Как бы там ни было, но медицинская канцелярия записала:
 
   «как гипохондрической, так и чахотной болезни в нем не явилось, однако по рассуждении Военной Коллегии за несовершенным в уме состоянии ныне в воинскую службу употреблять не можно…»
 
   Возницын прямо из Коллегии, не заходя к себе домой, забежал к Боруху сговориться насчет отъезда. Борух квартировал за манежем в мазанке у конюшенного служителя.
   Возницыну открыла дверь какая-то женщина.
   – Здесь живет Борух Лейбов? – спросил он, входя в маленькие темные сени.
   – Здесь, – ответила женщина.
   – Он – дома?
   – Нет, ушел куда-то. Он сегодня уезжает в Смоленск. Обождите, Борух должен скоро вернуться!
   – Мне некогда ждать. Скажите ему, пусть он завернет по пути в Переведенскую слободу. Я поеду с ними вместе в Смоленск. Скажите – приходил Возницын!
   – Я вас знаю, – ответила женщина, все время не спускавшая с него глаз.
   Возницын только теперь впервые посмотрел на женщину. Это была гречанка Зоя, та давнишняя Зоя… Она располнела, расдобрела – и постарела. Но еще и до сих пор Зоя была хороша.
   – Узнали? – улыбнулась она.
   – Узнал. Вы не изменились, – слукавил Возницын: – Пополнели только. – И, смущенный, повернулся к двери.
   – Так вы скажете Боруху?
   – Скажу, скажу, будьте спокойны!
   Возницын козырнул и ушел, оглядываясь на дом. В окне мелькнули красивые глаза – гречанка смотрела ему вслед.
   Стало как-то грустно. Юношеские воспоминания нахлынули на Возницына. Но это – не надолго: впереди его ждала такая радость!
   Он быстро шел домой. Предстояло многое сделать до отъезда: написать в Синод прошение о разводе с Аленой, купить подарки Софье и тетушке Анне Евстафьевне и собраться навсегда из Питербурха.
   – Ну, Афоня, поздравь, брат: освободили меня вовсе! – весело сказал Возницын, входя к себе в горницу.
   Афонька просиял.
   – Вот, слава те, господи! Наконец дождались! Что ж, в Никольское едем?
   – Ты поедешь – один. А я сегодня еду с Борухом в Смоленск!
   – А что ж барыне сказать? Куда поехал?
   – Что хочешь, то и скажи, – ответил беззаботно Возницын.
   У Афоньки настроение сразу упало.
   – Скажу – поехал за рубеж, в Польшу, лечиться…
   – Валяй! А пока – вот тебе тридцать рублев, ступай, купи голову сахару да сукна доброго аршин пятнадцать. Только не покупай смирных цветов, а купи яркого. Негоже ехать в Путятино с пустыми-то руками!..
   И, отправив денщика за покупками, Возницын сел писать прошение о разводе.

VI

   Несмотря на то, что литургию служил епископ смоленский Гедеон, народу в соборе было немного.
   За последние годы, когда в Смоленской губернии перестал родить хлеб, нечего было делать попам: умирали, как попало – на поле, среди дороги, без покаяния и панихиды; дети родились – мерли без креста, а о свадьбе – никто и не думал.
   И соборному старосте Герасиму Шиле стало нечего делать за свечным ящиком: никто не покупал свеч.
   Шила стоял и думал о своих делах и от скуки поглядывал, кто входит в собор. Вот вошли нищие – закрестились, закланялись, а одно лишь у них на уме – погреться возле теплой печки. Пришли копиисты из Губернской Канцелярии – что делать в воскресный день?
   Снова скрипнула дверь. Вошел какой-то мужик в сермяге.
   Шила узнал его – это Михалка Печкуров, работавший у Боруха. Герасим Шила тихо сошел со своего деревянного помоста и, подойдя к Печкурову, тронул мужика за грубый, стоявший колом, рукав сермяги.
   Печкуров так и не донес руки до лба – он только думал перекреститься – оглянулся. Шила кивнул головой: мол, пойдем! И пошел за колонну. Печкуров, грохоча железными подковами сапог, старался на носках итти вслед за Шилой.
   – Коли вы приехали с хозяином? – спросил Шила, когда они схоронились за колонну.
   – Учо?ра.
   – Что ж теперь Борух думает куплять?
   – Воск, смолу, лен.
   – Так, так, – соображал Шила. – Один приехал или с сыном?
   – Вульф остался в Питербурхе. Приехал с каким-то военным капитаном.
   – А он зачем?
   – Не ведаю. Куды-то с ним ладятся ехать.
   – Может, кони скупливать? Тольки ужо куплять некого: у кого еще не подохли от голоду, того давно сам хозяин зарезал и съел.
   – Не ведаю…
   – А об чем же они говорят?
   – А говорят о святом, о Библии. На станции – в Торопце как сидели, – все читали. А когда-нибудь говорят не по-нашему…
   – Что капитан не русский? Немец?
   – Не, русский! Как за стол садился, видел сам – перекрестился.
   – Приходи ко мне сегодня вечером, горелки ради праздника выпьем, потолкуем, – сказал Герасим Шила, отходя прочь от Печкурова.
   «Зачем ему этот капитан? – думал он, стоя за свечным ящиком. – Кони скупливать? Борух и сам век на этом прожил, знает. И якие сейчас кони в Смоленску? Да и не выгодно возиться со шкурами: дешевле полтинника не купишь, а провоз станет пятак, да выделка… Сказать – ради караула? Один офицер без солдат – слабый караул. Нет, тут что-то другое!.. Но ушастый чорт не повез бы попусту капитана из Питербурха!..»
   …Когда после обедни Герасим Шила возвращался домой, он на углу у Благовещенья столкнулся нос к носу с Борухом Лейбовым.
   Борух шел с каким-то высоким, русым человеком в суконной зеленого цвета епанче на рысьем меху и круглой шапке с россомашьей опушкой.
   – В Дубровне, в тую середу кирма?ш. [42] Мы купим вам, пане Возницын, – говорил Борух, не видя или делая вид, что не видит Шилы. Они прошли, а Шила стоял, глядя им вслед, и думал:
   – Офицер. Православный. А вместо того, каб в церковь на обедню сходить, гешефты с нехристем водит!.. Неспроста это!..

Четвертая глава

I

   Когда вдали показались старые смоленские стены, у Алены тревожно забилось сердце. Здесь наконец она узнает, куда ж запропастился ее муженек, Александр Артемьевич.
   Афонька, вернувшийся из Питербурха в Никольское один, без барина, удивил и напугал Алену. Краснорожий дурак сказал, что барина Александра Артемьевича по болезни вовсе отпустили из службы и что он через Смоленск уехал за рубеж, в Польшу, лечиться.
   Алена никак не могла понять, чем болен Саша. Кажется, после горячки, когда она уезжала к маменьке в Лужки, он был вполне здоров. Алена допытывалась о болезни барина у Афоньки, но Афонька нес такой вздор, что из его речей нельзя было ничего понять.
   Волей-неволей пришлось поверить этому шалопаю.
   Прошла весна, прошло лето, а муж все не возвращался – ни больной, ни здоровый.
   Тогда Алене пришла в голову мысль: а не умер ли Саша?
   По совету маменьки и Настасьи Филатовны она вновь взяла к ответу денщика. На этот раз барыня не заставляла Афоньку клясться, а сразу отправила бедного денщика на конюшню. Афоньку били батогами, но и после батогов он твердил все то же: жив-здоров, поехал лечиться от внутренней болезни, а от какой – про то он, слуга, не сведом. И только одно выведали у Афоньки: Александра Артемьевича повез купец-жидовин, Борух Глебов.
   Прошла осень, проходила зима. Алена жила так – ни вдова ни мужнина жена.
   На «Пестрой» неделе [43] произошло невероятное, ошеломляющее событие: в Никольское приехал из Москвы, из Вотчинной Коллегии, подьячий, который объявил Алене, что все вотчины капитан-лейтенанта Александра Артемьевича Возницына за его безумством отданы под опеку его сестре Матрене Артемьевне Синявиной.
   Алена всполошилась. Оказывается, с мужем было и впрямь неладно. Снова в Никольском собрался домашний совет – маменька Ирина Леонтьевна, Настасья Филатовна и все приживалки. Решено было, как Алена ни боялась дороги (она дальше Москвы никуда не езживала), немедля ехать ей в Смоленск. Не ведает ли чего об отъезде Александра Артемьевича за рубеж тетка Помаскина?
   – Ты, Аленушка, в Смоленске про этого купца Боруха Глебова спроси – он, ведь, из-за рубежа! Давно говорила я: связался с нехристем, это до добра не доведет! – твердила Настасья Филатовна.
   Алена отслужила молебен, взяла с собой дворового человека Фому, первого силача в Никольском, да девку Верку и пустилась в страшный путь. Боялась всего: и незнакомой дороги, и воровских людей.
   Но бог милостив – доехали благополучно. В Смоленск приехали к вечеру – красное солнце опускалось за лес. До Путятина оставалось, по словам маменьки, еще верст семьдесят. Приходилось ночевать в Смоленске.
   Алена с тоской глядела на невзрачные, закопченные избенки, на непривычные колпаки и другого покроя свитки и сермяги. Вот баба несет на коромысле ведро – и коромысло-то не такое, как в Москве!
   Алене стало как-то не по себе: куда заехала одна!
   Алена не захотела въезжать в самый город. Она выбрала тут же, на правом берегу, избу побольше и почище с виду – в ней даже были красные окна с крохотными стеклами – и послала Фому спросить, нельзя ли капитанше Возницыной переночевать.
   Во дворе забрехал цепной пес, потом засветился в окне огонек – и вот сам Фома гостеприимно распахнул скрипучие ворота.
 
   …Герасим Шила, возвращаясь домой, очень удивился увидев на своем дворе незнакомый возок, сани и каких-то мужиков, хлопотавших у конюшни.
   – Откуда это гости ко мне? – спросил он, подходя к мужикам.
   – Здравствуйте, батюшка! – поклонился кучер. – Мы из Москвы. Хозяюшка ваша, пошли ей бог здоровья, пустила нас с барыней переночевать.
   Ответ понравился Шиле.
   – А вы чьи?
   – Капитанши Алены Ивановны Возницыной дворовые люди. Везем капитаншу-барыню, – отвечал Фома.
   – Куда едете? В Польшу?
   – A кто ее ведает! Куда барыня скажет, туда и поедем! Покуда приехали в Смоленск, а там увидим, – сказал кучер.
   – Ну, добре! Вороты крепко заперли?
   – Заперли, батюшко.
   Герасим Шила пошел к дому, стараясь вспомнить, где он слышал фамилию капитана Возницына.
 
* * *
 
   – Да спи ты! Чего ворочаешься? – недовольно буркнула спросонок Агата, жена Герасима Шилы.
   Шиле не спалось. Он думал об этой некрасивой, худой и рыжей капитанше Возницыной, у которой муж уехал за рубеж. Она хотела разыскать Боруха Лейбова – по ее словам, Борух помогал мужу уехать в Польшу и потому должен был знать о нем.
   При упоминании о Борухе Шила насторожился: а нет ли тут чего-нибудь такого, за что можно было бы ухватиться и насолить этому ушастому чорту?
   Он сказал капитанше, что Борух, действительно, часто бывает за рубежом – у него недалеко отсюда, в Дубровне, живет семья. Шила вспомнил, как прошлой зимой он встретил Боруха с каким-то высоким, русым офицером. По описанию капитанши выходило, что это ее муж, Возницын.
   На том разошлись спать.
   Теперь Шила лежал и думал:
   – Капитанша, видать, злая. Вот бы ее натравить на Боруха! Только как?
   И вдруг он вспомнил встречу с курносым парнем в корчме у Малаховских ворот. Курносый парень хвастался своим барином, капитаном Возницыным, что он, вместе с Борухом, читает Библию. Вспомнил Шила, что об этом же говорил и Михалка Печкуров, служивший у Боруха.
   Герасима Шилу даже в пот кинуло от радости: как-будто что-то получается.
   – В этакое дело самому, конечно, лезть не следует: доносчику – первый кнут. А вот рудую капитаншу можно на это подбить.
   С такими приятными мыслями Шила заснул.
 
   …Под утро началась метель. Снег крутило, мело с крыш, заметало дорогу.
   Алена выглянула на двор – свету божьего не видно. Ехать дальше нечего было и думать.
   Вчерашний разговор с хозяином привел ее к мысли, что, пожалуй, в Путятино ехать и незачем: беспутный муж, конечно, укатил за рубеж с этим ушастым Борухом. К тому же Алена не любила Помаскиной.
   – Сегодня, пани, я вас никуды не пущу! Вон что на дворе деется, – сказал Герасим Шила, входя к Алене.
   Алене и самой не хотелось вылезать из теплой хаты. Она согласилась с тем, что надо обождать, пока стихнет метель.
   За день, который Алена просидела у Герасима Шилы, она узнала, какой скверный человек Борух Глебов, узнала, что царица Екатерина I выгнала евреев из России, а эта, теперешняя, позволила им приезжать и торговать, потому что евреи в Курляндии когда-то выручали ее деньгами.
   – Кто знается с таким человеком, як Борух, худо кончит, – говорил Шило. – Боюсь: ти вернется ваш муж православным? Возившись с нехристями, нетрудно и самому ожидоветь. Глядите, чтоб никто из дворовых не проведал об этом, – наклонившись к Алене, шептал Герасим Шила. – Польстится кто-нибудь на царскую милость за правый донос – донесет в Тайную Канцелярию, будете и вы, панечка, отвечать, что ведали да утаили!
   Алена крепко задумалась над этими словами.
   К вечеру метель утихла. И все-таки Алене не хотелось ехать в Путятино. Она решила для успокоения совести послать туда одного Фому, а самой дожидаться в Смоленске.

II

   В Путятине только-что отужинали…
   Обычно после ужина не занимались ничем. Софья, шелками вышивавшая для тетушки салфетку, складывала работу до завтра, а сама Анна Евстафьевна оставляла в покое свои мотки шерсти, разматывать которые она заставляла бездельничавшего отставного капитана Сашу Возницына.
   Тетушка приказывала ключнице принесть орехов, сырого гороху, брюквы, моченых яблок, и все втроем (Помаскина, Софья и Возницын), пододвинув скамейку к жарко накопленной печке, садились поговорить.
   Где-то в углу трещал сверчок, в трубе завывал ветер. Было тепло и уютно. Приятно было сидеть, грызть орехи и слушать рассказы. Рассказывали все: тетушка – про самодуров соседей-помещиков, Софья – про поездку с Мишуковыми за рубеж, а Возницын – о житье-бытье астраханских татар или персов, в Астрахани он за четыре года хорошо познакомился с ними.
   В беседе незаметно коротали остаток долгого зимнего вечера. Наконец, тетушка все чаще и чаще крестила зевающий рот, свеча уже догорала до самого шандала, и Анна Евстафьевна говорила:
   – Ну, детки, пора спать!
   И первая подымалась с уютного теплого местечка.
   Возницын в Путятине отдыхал душой. Он никуда не отлучался из сельца – ему так хорошо было с Софьей и тетушкой! Он совсем забыл о том, что где-то есть вотчина, крестьяне, подушные подати и постылая жена. Возвращаться в Никольское он пока не думал, да и не было нужды. Возницын хотел выждать, чтобы приехать, к тому моменту, когда духовная дикастерия разберет его дело о разводе с Аленой. Он полагал, что к будущей весне дело решится. И преспокойно сидел у гостеприимной, милой тетушки Помаскиной.
   Сегодня рассказывала Софья. Она вспоминала о Кенигсберге.
   – Постой, Софьюшка, кто-то стучит! – перебила ее Анна Евстафьевна.
   Все прислушались. В сенях раздавались голоса.
   – Кто бы это там? – вскочил Возницын.
   – Нет, ты не ходи, я сама, – сказала тетушка, легко подымаясь с места.
   По голосу тетушки, здоровавшейся с приезжим, легко было догадаться – приехал кто-то знакомый, свой.
   – Раздевайся и приходи ко мне! Поговорим! Лошадь без тебя уберут. Палашка, а ты принеси ко мне в столовую горницу ему поужинать! – отдавала приказания Анна Евстафьевна.
   Затем она быстро вошла к Возницыну и Софье, ожидавшим ее, и сказала вполголоса:
   – Сидите тихо! Приехал из Никольского, – и ушла, унося с собой огарок свечи.
   Возницын притянул к себе Софью, и они сидели в темноте, прижавшись друг к другу. Слушали.
   Тетушка говорила с мужиком, раздевавшимся на поварне.
   Дверь из горницы в сени была открыта – сонная Палашка, почесываясь и зевая, ходила из поварни в столовую горницу, приносила ужин. Вот шлепнула на стол краюху хлеба – нож стукнул черенками, поставила деревянную солонку. Затем принесла чашку щей – брякнула об стол ложкой. Кот Васька, услышавший звон посуды, спрыгнул с печки, замурлыкал. Палашка сердито прикрикнула на него:
   – Брысь ты, окаянный!
   Послышались шаги: тетушка шла с мужиком. «Какого дурака Алена прислала?» – думал Возницын.
   – Ступай, Палашка! Постели ему на печке, – сказала тетушка. – Ну, Фома, садись, ешь да рассказывай!
   – Спасибо, матушка-барыня! – отвечал мужик и на секунду умолк, видимо крестился на образа.
   Возницын узнал его по голосу – это был глуповатый, но самый сильный во всем Никольском мужик.
   Раздалось вкусное чавканье: проголодавшийся и промерзший Фома быстро ел.
   Возницын и Софья сидели, не шевелясь.
   – Так что ж, ты один приехал в Смоленск?
   – Не, сама барыня приехадчи, – отвечал Фома.
   Возницына взорвало:
   – Не вытерпела – прилетела! – гневно зашептал он, но Софья прикрыла ему рот рукой:
   – Ти-и-ше!
   – Зачем же вы пожаловали? – спокойно спрашивала тетушка.
   – Барина Лександра Артемьича ищем. Афонька сказывал – уехал за польский рубеж лечиться, а когда и скоро ль вернется – от Афоньки не дознались. Барыня его уж и на конюшне стегать пробовала.
   – Вот стерва! – зашипел Возницын.
   Ему стало жаль ни в чем не повинного Афоньку.
   – А почему ж она сама не приехала в Путятино?
   – Хотели приехать, да вчерашней вьюги испужались. Я и то чуть было не заблудился тут у вас…
   – Тебя, стало быть, в проведы прислала, не слыхать ли где про твоего барина? – спросила Помаскина.
   – Ага, – ответил Фома, выхлебывая дочиста чашку щей.
   – Ну, так вот, теперь ступай, ложись спать! А завтра я с тобой чуть свет поеду в Смоленск. Сама все расскажу барыне. Ты наелся?
   – Много благодарны, барыня-матушка!
   – Ступай, я те покажу, где ляжешь. Да не разговаривай там а ложись и спи: завтра подыму чем свет!
   Фома и тетушка ушли. Через некоторое время Анна Евстафьевна вернулась к Софье и Возницыну. Она плотно прикрыла дверь, поставила свечу на стол и сказала, улыбаясь:
   – Каково? Счастье, что вчера метель поднялась!
   Возницын вскочил с места:
   – Все равно, я бы ее отсюда выкинул!
   – Ну, не петушись, Саша! Дело-то пустяковое. Сиди спокойно! Завтра я еще до света поеду с этим болваном в Смоленск и скажу Алене, что ты уехал в Польшу лечиться, обещал, мол, весной вернуться в Никольское. Вот и все.
   – Чтоб только дворня не сказала ему, что Саша здесь! – вставила Софья.
   – Не бойся. Сейчас он уже храпит – намерзся, устал за сутки, по такой дороге едучи. А завтра я раньше его встану и не отпущу от себя ни на шаг. Ступайте, детки, спите спокойно!
 
* * *
 
   – Что же ты, Аленушка, до места не доехала – почитай у самой нашей околицы остановилась? – с шутливой укоризной сказала Анна Евстафьевна, входя в хату Герасима Шилы.
   – Как же ехать было, пани Помаскина: этакая завируха поднялась! Я не пустил! – ответил за Алену Герасим Шила.
   – Ну, рассказывай, как живешь, как матушка? – спрашивала Помаскина, садясь на лавку.
   Алена не любила Помаскиной – не могла смотреть ей в глаза. Говорила, глядя куда-то в сторону.
   – Ничего, живем! Вот приехала Сашу сыскать: пропал из Питербурха неведомо куда.