Долго сидеть на корточках, лишь опираясь о стену, было трудно. Он съезжал все ниже и ниже и наконец сел на пол, хотя ноги оставались еще в согнутом положении.
   Как, однако, приятно сидеть!
   «Э, все равно уж!»
   Он вытянул затекшие ноги.
   – Что, не вытерпели, все-таки сели? – раздался сбоку чей-то слабый голос.
   Возницын оторвался от своих невеселых мыслей и обернулся. На него смотрел сосед, человек в окровавленном подряснике.
   – Ежели не брезгуете, садитесь ко мне, – сказал он, освобождая место на своей полуистлевшей, вонючей рогоже.
   – Спасибо, – ответил Возницын, тронутый вниманием. – Все равно уж сижу! Устал, не хочется шевелиться…
   Он расстегнул кафтан – было жарко.
   – Наверно, сегодня взяли? – спросил сосед.
   – Только что, – ответил Возницын.
   – Я проснулся и гляжу: мается человек. Хочет сесть и не решается. В первый день все страшно, а потом привыкаешь! Говорится: и в аду обживешься! Вот я второй месяц немытый, нечесаный валяюсь, аки пес… – словоохотливо говорил человек в подряснике.
   Он приподнялся и сел.
   – Два месяца в железах сидел – в «монастырских четках», со стулом на шее – деревянный такой чурбан. Как шея уцелела, один всевышний ведает… Три раза допрашивали с пристрастием, да выходит верно сказано: кнут – не ангел, души не вынет… Видите, остался жив.
   – А за что это вас? – спросил Возницын.
   – А ни за что. Я сам из Серпухова, поп церкви Козмы и Дамиана. Пришел это я 19 генваря, в день тезоименитства императрицы, в гости к попу, отцу Вонифатию, он у Ильи-пророка служит. Вот сели мы за стол: я, он да евоный дьячок. Выпили мы один штоф, взялись за другой. И тут, ровно нечистый меня за язык дернул, вспомнил я, какой нонче день, да и говорю: «Выпьем, мол, за здоровье ее императорского величества!» А отец Вонифатий, веселый такой мужик, возьми да и брякни спьяна: «Радуйся, народ российский, принимайся за с…ки!» Смеется: «Часто, говорит, звонят, да недолго живут»! Выпили мы и разошлись с миром. Дьяк в тот раз ничего не сказал, а потом не поделили с попом руги, [44] он и накатал донос. Всех троих рабов божиих и замели…
   – А вы-то чем же виноваты? – спросил Возницын.
   – А я по поговорке: «И то-де твоя вина, что загорелося подле твоего двора» – мол, слышал поносные на ее императорское величество речи да не объявил… Вонифатия, обнажа сан [45], нещадно били кнутом и сослали в Соловецкий монастырь – не поноси другой раз императрицу! А меня помиловали: я, ведь, пил за ее императорского величества здоровье – били с сохранением чести, не снимая рубахи. А такая честь во сто крат хуже: рубашку не отодрать, раны больше гноятся и болят… Но все-таки отпустили. Я валяюсь здесь оттого, что как же мне в Серпухов итти, коли вчера встать на ноги не мог? Сегодня же, благодарение создателю, полегче. Переночую, а завтра, с божией помощью, пойду…
   – Скажите, почему здесь мужчины и женщины вместе? – спросил Возницын.
   – А кто ж их знает! Сажают всех. В Сыскном Приказе – там женщины особо сидят, а здесь женской бедности нет…
   – И что ж это вон – муж и жена? – указал Возницын на скованную по ногам пару.
   – Нет, вовсе чужие люди. Я тут за два-то месяца всех колодников доподлинно знаю. Обо всех вам расскажу.
   – А зачем же их вместе сковали? По одному делу сидят, что ли? – догадывался Возницын.
   – По разным. Он – поп-самостав, сам себя в иереи рукоположил, а она – одержимая, кликуша, в церкви кличет. Вот и сидят вместе. С ней случается это дело – как подступит бес, закатит она глаза, бьется на земле в пене. И он валится тут же – не уйти ему никуда… У нее муж здесь тоже сидит – дальше, в углу, – тот с чужой женой скован…
   – Зачем все-таки делается так? – допытывался Врзницын.
   Он с ужасом представлял, как они с Софьей сидят в разных углах одной колодницкой избы, скованные с какими-то чужими людьми.
   – Секретарь этот, Протопопов, лысая бестия, по своей прихоти так сковал. То ли для смеху, то ли чтоб выманить полтину какую: у бабы-кликуши отец – посадский. А вот тот, рядом с ними, кудлатый – монах-расстрига. Тому полторы тыщи поклонов дадено положить за то, что он икону «Отечество» – складень святых отец – в кабак ходил променивать. Я тут всех знаю, о ком хотите расскажу…
   В это время в избу вошел солдат с фонарем в руках. Он повесил фонарь на гвоздь у двери, а затем направился к бородатому мужику, привязанному цепью к стене.
   Возницын только теперь разглядел: рот у колодника был забит кляпом. Солдат отпустил подлиннее цепь, нагнулся, отвязал тесемку, вынул кляп.
   Мужик плевался, вытирая рот, кричал:
   – Бес, бес! Никонианец!
   – Будешь кричать – снова кляп воткну. Ложись, спи!
   – Это раскольник – сказал вполголоса Возницыну его сосед.
   Раскольник загремел цепью, улегся.
   – Ну, кто хочет выходить – выходи! А то сейчас замкну дверь! – сказал солдат, идучи к выходу.
   Со всех сторон, звеня кандалами, потянулись к двери мужчины и женщины. Возницын решил воспользоваться этим, чтобы хоть немного подышать свежим воздухом. Он вскочил и подошел к двери одним из первых.
   – Не напирай! – кричал солдат, тыча кулаком в колодников без разбору – кому в грудь, кому в лицо.
   – Забыли, что ль? По-двое выходи! Да не задерживайся там! Поживее ворочаться!
   Возницын не пытался лезть вперед, но солдат, задержав какого-то монаха, кивнул Возницыну:
   – Проходи, дядя, чего ждешь?
   Возницын вышел.
   Закружилась голова. Он хотел было пойти вместе с колодником, который шел по много раз исхоженной тропинке куда-то за избу, но сзади раздалось:
   – Вот он!
   Второй солдат, стоявший на карауле у двери, потянул Возницына за рукав.
   – Поди-ка сюда!
   Возницын обернулся. В нескольких шагах от колодницкой избы стоял Андрюша. Он кинулся Возницыну на шею.
   – Сашенька, родной!
   Возницын не знал, что и говорить другу.
   – Я все устроил. Завтра в эту пору тебе можно будет отсюда бежать, – шопотом сказал он, отводя Возницына в сторону.
   – Зачем мне убегать? Я ни в чем не виновен, – ответил Возницын.
   – Да что ты, Саша! Подумай, что тебя ждет! – сказал Андрюша, который и ожидал, что Саша не согласится на побег.
   – Ваше благородие, поскорее! Не ровен час – увидят, – торопил Андрюшу солдат. – Довольно, завтра поговорите еще!
   – Ну, подумай хорошенько! Я завтра приду в это же время. А теперь на, возьми епанчу! Да вот тебе пирог – ты, должно, голоден.
   Они обнялись.
   Возницын, вернувшись в избу, угостил соседа пирогом и стал раскладывать на полу принесенную Андрюшей епанчу.
   – Вы ешьте, – сказал сосед, видя, что Возницын хочет положить свой кусок пирога в карман кафтана. – Тут надо все съедать, ночью крысы спать не дадут: как почуют, что где-нибудь лежит корочка, прямо на голову человеку скачут. А хуже крыс – люди: те тоже из-под головы уволокут.
   Возницын наскоро съел пирог, положил в изголовье кафтан и лег, подогнув длинные ноги. Чтобы не слышать острожного смрада, он уткнул голову в кафтан. От кафтана пахло чем-то своим, домашним, чистым.

VI

   Афонька сбыл на Неглинном все, что мог: свой кожух – дали целковый, кафтан смурый – дали тридцать алтын. К вырученным деньгам прибавил сбереженную им полтину, которую Александр Артемьич подарил когда-то ему на дорогу из Питербурха в Никольское, и тотчас же пустился в путь…
   Где на подводе, а где пешком, пробирался он по невысохшей еще, весенней дороге в Смоленск. Из боязни быть задержанным, он по пути не заглядывал ни в одну корчму и старательно обходил все города, которые попадались на дороге, – Гжатск, Вязьму, Дорогобуж. Добравшись до Смоленска, он точно также не пошел через город, а в обход его. И, в конце концов, благополучно доставился в Путятино.
   В Путятино Афонька пришел под вечер. Анна Евстафьевна и Софья были в огороде – смотрели, как девки рассаживали по грядам рассаду.
   – Ты это откуда? – удивилась Помаскина, глядя на загорелого, серого от пыли Афоньку.
   – Из Москвы, матушка-барыня, – сказал Афонька, снимая шапку.
   – С чем к нам пожаловал?
   Афонька молчал, мял в руках шапку.
   Помаскина увидела, что Афонька не хочет говорить при посторонних.
   – Пойдем, Софьюшка, послушаем его, – обратилась к Софье Помаскина, и они ушли в дом.
   – Ну, рассказывай! – сказала Помаскина, когда они вошли в горницу.
   – С барином плохо, – ответил Афонька.
   – Заболел? – с тревогой спросила Софья.
   – Нет, жив-здоров, да только его забрали в Тайную Канцелярию.
   Обе женщины были ошеломлены такой новостью. Первая опомнилась Помаскина. Она плотно прикрыла дверь и спросила вполголоса:
   – Когда и как?
   – А вот, матушка-барыня, как приехали Александра Артемьич, переночевали одну ночку в Никольском, а посля взяли меня да свои книги да платье да шкатун с узорочьем и поехали в наш московский дом. Переночевали тут ночь – ничего, слава те, господи, а с полудня налетели соколики – сержант такой косоглазый да два солдата – и забрали. Барин только успел шепнуть мне: бери шкатун да лети в Путятино, упреди… Вот я продал, что мог – кожух свой, кафтанишко и убег. А узорочья из шкатуна да перстни – все цело, при мне. Я сейчас достану.
   И он полез за пазуху.
   Софья поникла. Крупные слезы закапали на колени.
   – Не плачь, Софьюшка! – обняла ее Помаскина. – Слезами горю не поможешь. Бог даст, все будет хорошо! А чего ж говорили эти молодцы, когда брали барина? – обратилась к Афоньке Помаскина.
   – А ничего.
   – Что ж это могло быть?
   Помаскина в волнении заходила по горнице.
   – Это, матушка-барыня, я так думаю, сама Алена Ивановна чего-нибудь. Я слыхал, как они промеж себя спорили. Алена Ивановна грозилась: «Насидишься-де у меня в бедности!»
   – С нее станется! Не зря говорит пословица: с черным в лес не ходи, с рыжим дружбы не води, – ответила Помаскина.
   …Афонька сидел в приспешной избе, ужинал, когда Софья вместе с Анной Евстафьевной выезжала со двора. Помаскина решила отвезти Софью в свою деревню Заболотье, расположенную почти на самом польско-русском рубеже. Анна Евстафьевна уговорила Софью взять все перстни, алмазы и жемчуг, присланные Сашей, собрала ей платья и еды.
   – Тебе, Софьюшка, оставаться здесь небезопасно. Поезжай-ка ты за рубеж, в Дубровну. Поживи там, пока не кончится все дело. Через рубеж из Заболотья мы тебя провезем мимо форпоста и без пашпорта. Дубровна недалеко – сорок верст, завтра к ночи доберешься. Я с купцами буду подсылать тебе хлебца, мяса. А через день-другой сама же поеду в Москву, узнаю все досконально!
   Тяжело было Софье покидать дорогое ее сердцу Путятино, разлучаться с милой тетушкой, да ничего другого не оставалось делать.
 
* * *
 
   Борух сидел в своей комнате и ел курицу, а кривой Зундель, заложив назад руки, стоял в дверях, опираясь спиной о косяк. Эта поза была и почтительна и удобна: Зундель загораживал собой всю крохотную дверь так, что его дети не могли лезть в комнату к Боруху и глядеть ему в рот вечно голодными глазами.
   Зундель глотал слюну и говорил:
   – Ярославская юфть – дрянь, никуда не годна: пропускает воду як решето! Вот в Ревеле умеют робить юфть с ворванным салом!
   Его слова прервал старший сын Нохим, вбежавший со двора в хату:
   – Тателе, к нам идут солдаты!
   – К нам? Что ты врешь? – отец не успел прикрикнуть на него, как в хату ввалился капрал Зеленуха и двое солдат смоленского полка в лаптях и выцветших, измятых шляпах.
   – Борух дома? – спросил Зеленуха.
   – Я тут. Чего тебе треба? – спросил Борух, продолжая спокойно есть.
   Зундель отошел от двери, уступая дорогу. Капрал вошел к Боруху.
   – Хлеб да соль! Собирайся, пан, поедем в Москву! – мрачно сказал Зеленуха.
   – Зачем я поеду в Москву? Мне не надо никуды ехать, – ответил Борух, вытирая жирные пальцы о широкую бороду.
   – Вызывают в Камер-Коллегию, у тебя недоимка якая-то нашлась.
   – Ниякой недоимки у меня нема! Что ты мелешь? – пожимая плечами, возмутился Борух.
   – По доброй воле не хочешь ехать – силой заберем! Сказано – собирайся, значит собирайся! – возвысил голос капрал.
   – Я ливрант обер-гоф-фактора Липмана. Я буду жалиться императрице! – рассердился Борух, вставая.
   – Это не мое дело. Мне даден пакет – отвезти тебя в Москву и все! А там – як сам знаешь, – немного тише сказал Зеленуха.
   Борух стал собираться в дорогу. Он был спокоен: никаких расчетов с Камер-Коллегией у него не было.
   «Должно быть, еще за откупа что-нибудь», – предполагал он.
   Когда Борух под крепким караулом (на передней подводе сидели он и капрал, а на задней – двое солдат) проезжал через Смоленск, он сидел, потупив голову: было стыдно, что его везут как последнего колодника.
   Особенно не хотелось Боруху, чтобы его видели торговые ряды. Когда Боруха везли мимо них, отовсюду смотрели смоленские купцы. Возле одного из амбаров стоял с приятелем Семеном Паскиным Герасим Шила. Борух, увидев их, отвернулся.
   – А что, Семен, говорил я тебе: поедет ушастый чорт! – смеялся Герасим Шила, потирая руки от радости.

Пятая глава

   „Императрица Анна не имела блистательного разума, но имела сей здравый рассудок, который тщетной блистательности в разуме предпочтителен”.
М. Щербатов.


   „Императорские персоны искусно писать живописцам со всякою опасностию и с прилежным тщанием”.
(Указ Петра I).

I

   Она грузно повернулась на постели – только заскрипела, ходуном заходила тонкая, сделанная на французский манер, кровать. Отбросила одеяло. Села, растирая ладонью больную ногу – скрюченные в узлы, набухшие синие вены. Нога была точно у драгуна – толстая, потная.
   Сколько неприятностей доставляли эти ноги смолоду, еще как жила на горестном положении в Митаве: хоть каждый день их мой, все равно потеют, проклятые! Как на первых порах старалась она, чтобы Иоганн не услышал их запаха!
   «Митава»… – подумала она.
   Вспомнилось – зимою семьсот осьмнадцатого года в Анненгофе впервые увидела его: пришел с бумагами вместо заболевшего Бестужева-Рюмина, надоедливого и скучного, приятный, прелюбезный Иоганн Бирон.
   Как это давно было!
   Анна Иоанновна спустила ноги на ковер.
   Она, почесываясь, еще стояла в одной кружевной сорочке – раздумывала, какой шлафрок надеть: голубой или светлозеленый, когда тихонько скрипнула дверь. Кланяясь до земли, в опочивальню вошел истопник Милютин. Он один имел право свободно входить в опочивальню к императрице.
   – Что, Алексей, холодно нынче? – спросила она, и не думая стыдиться своей наготы: истопник, ведь, холоп!
   – Свежо, ваше императорское величество! С моря подул холодный ветер. Должно, лед сорвет, – ответил истопник, целуя голую императрицыну ногу: до руки не допускался – грязен!
   Анна Иоанновна дрыгнула ногой – щекотно.
   – Топить будешь? – спросила она.
   – Надобно, ваше величество, – сказал истопник и загремел вьюшками.
   Анна Иоанновна накинула голубой турецкий шлафрок, повязала голову красным шелковым платком и позвонила. Вошла любимица Анны Иоанновны, веселая говорливая тезка, Аннушка Юшкова.
   Она когда-то бегала босиком по дворцовой кухне с вехоткой в руках, мыла посуду и без умолку тараторила. За всю черную кухонную прислугу огрызалась, отшучивалась с захожими лакеями или гайдуками, говорила подружкам разные скоромные речи.
   Анна Иоанновна однажды услышала из окна, как Юшкова складно рассказывала про попа и попадью, и взяла Юшкову к себе наверх, в покои.
   – Здравствуйте, ваше императорское величество! – Юшкова припала к руке. – Как спали-почивали, матушка?
   – Куку! – ответила любимым присловьем императрица. – Давай скорее умыться! А кофий готов?
   – Готов!
   Анна Иоанновна пошла умываться.
   Не любила она этой процедуры – мылась наскоро, ровно архиерей среди собора: плеснуть на пальцы, вымыть глаза – и готово! Да к чему мыть-тереть лицо? Только лишние морщины нагонишь!
   За кофеем сидела охотно. Пила обычно одна – герцог и герцогиня Бироны, без которых Анна Иоанновна не садилась за стол, в эту пору еще почивали. Сон у них у обоих был утренний. Пила кофе и слушала городские и дворцовые сплетни, которые рассказывала Юшкова: кто с кем поссорился, чья жена наставляет рога своему мужу, кто по ком вздыхает.
   – Гайдук Карп Макаров повадился к прачке Аксинье. Вчера иду с галдарси, а он тут, под лестницей, ее тискает…
   – А которая это Аксинья – ты ее мне покажи!
   – Да вы ее, матушка, знаете! Лупоглазая такая…
   – Молодая?
   – Еще не старая – годов сорок пять, – ответила хитрая Юшкова, памятуя, что при императрице, которой было давно уже за сорок, надо остерегаться со старостью.
   – А уж до чего фрейлина Менгден скучает по своем молодом Минихе, что уехадчи! Видать, невтерпеж бедной девке. Время-то весна на дворе. Лед на Неве не сегодня-завтра тронется…
   – Хорошо, что вспомнила! Пойду напишу Семену Андреичу про Соймонова. Надо женить парня – извелся тоже…
   Анна Иоанновна встала и направилась к себе в кабинет. На столе лежала почта – пакеты из Москвы. Анна Иоанновна взяла один. Сломала печать, развернула:
 
   «Ведомость о присланных из Казанской губернии для определения в службу в Остзейские полки в солдаты и для ссылок в Рогервик в работу, Башкирцах и Татарах.
   Отправлено из Казани февраля от 22 с капитаном Шураковым Башкирцев же и Татар 418 человек. Капитан Шураков явился с ними в Военной Конторе марта 31 числа и объявил, что из того числа померло в Казани 33 человека, будучи в пути – 238 да с прибытием его в Москву февраля с 5 по 28 померло 61.
   За тем осталось 86 человек…»
 
   – Эка беда, хватит их! Меньше нехристей будет! – швырнула она бумагу и не захотела смотреть остальные пакеты. Села писать Салтыкову.
   Сейчас писала сама редко – все больше Эйхлер пишет. Отвыкла, даже рука дрожит. А сколько, бывало, бумаги измарывала, в Митаве сидя! Кому ни писала, чтобы только вспомнили, прислали лишний рубль!
   «Надо прежде его поздравить. Прислал, ведь, письмо на праздники».
 
   «Семен Андреевич.
   Письмо ваше с поздравлением прошедшего праздника воскресения христова мы получили, и при сем поздравляю вас с наступающим праздником моей коронации и пребываю в милости.
11 апреля 1738 г. Анна».
 
   Потом взялась за другое – о Соймонове:
 
   «Семен Андреевич.
   Сыщите воеводскую жену Кологривую и, призвав к себе, объявите, чтоб она отдала дочь свою за Дмитрия Соймонова, которой при дворе нашем служит гоф-фурьером, понеже он человек доброй, и мы его нашею милостию не оставим; однакож объявите ей о том не с принуждением, но как возможно резонами склонять.
Анна».
 
   Анна Иоанновна задумалась. Что-то еще надо было написать, а что – вылетело из головы.
   В это время где-то в дальних покоях сразмаху сильно хлопнули дверью – даже зазвенела хрустальными подвесками люстра. Это, значит, проснулись мальчики – Петруша и Карлуша. Баловники, императрицыны любимцы.
   «Ах, да – о доме!» – вспомнила.
 
   «Семен Андреевич.
   По получении сего доведайтесь у жены Алексея Петровича Апраксина, желает ли она продать двор свой, который здесь имеет на реке Фонтанке; и ежели продает, то спросить вам о подлинной цене и нам репортовать немедленно. Однако приговори ей, чтоб она оной дом продала, понеже отец ее здесь с князем Куракиным почти договорился, чтоб ему продать. И пребываю неотменна в милости.
Анна».
   Сложила все и позвонила. Вошел лакей.
   – В Москву! Отослать немедля!
   – Слушаю-с, ваше величество!
   – Герцог уже вставши? – спросила Анна Иоанновна.
   – Точно так, изволил встать.
   – Меня никто не ждет?
   – Ждут, ваше императорское величество. Господин тайный кабинет-секретарь с бумагами.
   – Пусть входит!
   В кабинет вошел секретарь императорского кабинета Иван Черкасов.
   Остерман вот уже несколько месяцев страдал «судорогами в глазах». Злые языки говорили, что граф переменил болезнь – раньше все бывало жаловался на подагру – и что хитрый немец не явится во дворец до тех пор, пока Миних не заключит с турками мира. С болезнью Остермана кабинет не очень докучал императрице делами.
   Черкасов подал для прочтения несколько докладов по разным пустяковым делам. Анна Иоанновна, не читая, написала на них обычное «опробуэца Анна» и глянула на секретаря:
   – Все?
   – Все, ваше императорское величество, – ответил, кланяясь, Черкасов и попятился задом к двери.
   Заболела спина. Анна Иоанновна с отвращением бросила перо: «Ни черта эти архиатеры не ведают! Даром только деньги получают! Ни Санхец, ни Листрениус! Давали красный порошок доктора Шталя, божились, что как рукой снимет, – а какая от него польза? Может, правду говорит Аннушка Юшкова: лучше попробовать толченый изумруд пить в воде?»
   – Ваше императорское величество, генерал Ушаков! – доложил лакей.
   Анна Иоанновна выпрямилась. Позвала:
   – Андрей Иванович!
   – Я здесь, ваше императорское величество! – ответил из-за двери бас с хрипотцой.
   В кабинет вошел высокий, несмотря на свои шестьдесят восемь лет, еще очень бодрый человек.
   – Здравия желаем, ваше величество! – целуя императрицыну руку, сказал Ушаков.
   – Вот вы желаете здравия, а я все болею: поясница ломит, в ногу стреляет! – с досадой сказала Анна Иоанновна. – Ничего не поделаешь – старость! Куку!
   – Ваше величество, какая ж это старость? Вам еще до старости далеко! – растянул свой и без того широкий рот Ушаков. – Я вдвое вас старше, а и то не почитаю себя стариком.
   Анна Иоанновна немного повеселела.
   – Значит, еще поживем?
   – Поживем, ваше величество! – тряхнул париком Ушаков.
   – Ну, с чем, граф?
   – Объявилось одно дельце в Москве. Отставной капитан-поручик Александр Артемьев сын Возницын оставил православную веру, перешел в иудейский закон.
   – Господи, твоя воля! Как же это он так? – повернулась в кресле Анна Иоанновна. – Погоди, Андрей Иванович, который же это Возницын? – наморщила она лоб.
   – Был кавалергардом…
   «Хорошо сделала, что расформировала их; хоть и просили тогда на царство, а ненадежное, все-таки, шляхетство это! Все им не так: сами лезут государством править. А теперь прародительская вера негожа», – думала она.
   – Ну, что ж дальше? – спросила Анна Иоанновна.
   – После расформирования кавалергардов определился во флот. Назначен на «Наталию»…
   – Помню, помню, – перебила Анна Иоанновна. – Его сестра замужем была за покойным Иваном Синявиным. Тогда еще за этого Возницына Наум Синявин просил…
   – И вот Возницын от великой милости вашей отказался…
   – Подлец! – стукнула кулаком по столу Анна Иоанновна.
   – Его из службы выключили, как изумленного…
   – Изумленный? Мы его приведем в умиление! А, что, Андрей Иванович, совратили его или сам он? – спросила Анна Иоанновна.
   – Совратил смоленский откупщик, жид Борух Глебов.
   При упоминании о Смоленске кровь бросилась в лицо Анне Иоанновне. Сразу вспомнился бывший губернатор Черкасский, который тогда, пять лет назад, подсылал письма с шляхтичем смоленским Федором Милашевичем гольштинскому герцогу за рубеж.
   – А что ж он, я чай, взят под караул, аль еще нет? – строго посмотрела на Ушакова императрица.
   – Давно сидит в Москве, в Синодальной Канцелярии.
   – Куку! – насмешливо отозвалась императрица. – Да попам покажи грош – они любого вора отпустят с миром! Возьми-ка ты, граф, все дело к себе! Этого богоотступника немедля привезть суда! И надо им разыскать накрепко!
 
* * *
 
   Герцогиня Бирон встала и вышла из комнаты.
   Лэди Рондо, не подымая глаз от вышивки, видела, как четыре фрейлины, сидевшие за пяльцами, сразу разогнулись и с облегчением вздохнули. Но продолжали сидеть тихо: в соседней комнате спала императрица, которая после обеда всегда ложилась отдохнуть.
   Прошло несколько минут. Наконец из-за двери донесся вкусный, широкий зевок, кто-то сочно сплюнул и вслед за этим низкий, грубый голос (лэди Рондо узнала императрицу), стараясь говорить возможно мягче, сказал:
   – Вставай, милый!
   Сидевшие поближе к лэди Рондо две сестры Салтыковы – Сашенька и Машенька, пухленькие, голубоглазые девушки (лэди Рондо знала их давно – сестры хорошо пели), переглянулись между собою. Младшая, краснощекая, смешливая Машенька не выдержала – улыбнулась. Но Сашенька строго глянула на нее, и обе нагнулись над пяльцами.
   Сзади скрипнула дверь. В комнату на цыпочках вошел розовощекий, гладко выбритый обер-гоф-фактор Липман. Он был в лимонного цвета штофном кафтане. Липман подсел к лэди Рондо – они уже видались сегодня – и тихо сказал ей по-английски:
   – Только что узнал: нашего бедного старика Боруха привезут сюда. Императрица приказала. Может быть, все к лучшему. Может быть, здесь удастся сделать больше, чем в Москве с этими попами!
   Лэди Рондо боязливо оглянулась, не подслушивает ли их кто-нибудь.
   – Не беспокойтесь, при дворе никто не понимает по-английски, – сказал Липман.
   В это время дверь распахнулась. В дверях стояла в голубом турецком шлафроке, повязанная по-бабьи красным шелкозым платком, сама императрица. За ней виднелись супруги Бирон – маленькая, рябая герцогиня с непомерно-большой грудью и ее супруг – высокий, надменный Иоганн Бирон. Он со скучающим видом глядел вокруг.