Лэди задумалась: что бы еще написать? Страшно хотелось поделиться приятной новостью о том, что не какой-либо лондонский комиссионер Гольден или негоцианты Шифнер и Вульф, а сам обер-камергер Бирон принял в их торговом деле участие. Но об этом, к сожалению, нельзя писать даже и через специального курьера.
   Лэди потянулась и зевнула. Самое интересное написано. Что прибавить еще?
   Конечно, можно был бы изобразить сцену, как она, лэди Рондо, принимала в своей гостиной еще одного еврея.
   Когда она оправилась от смущения и села, она увидела у двери второго гостя. Это был старый еврей в длиннополом черном кафтане и маленькой бархатной шапочке. Все лицо его – от самых глаз было покрыто черными, с сильной проседью, волосами.
   Он, молча, поклонился лэди Рондо.
   Липман, видя, что лэди смотрит удивленными глазами на незнакомца, поторопился сказать:
   – Это мой фактор, Борух Лейбов.
   Лэди чуть наклонила голову.
   – Садитесь, реб Борух, – просто сказал Липман.
   Борух Лейбов послушно опустился на краешек стула.
   «Об этом после как-либо напишу – о двух разных евреях, – подумала лэди. – Ведь, он-то, этот молчаливый старик, будет закупать для нас пеньку и лен. Довольно, надо спать. И так на восьми страницах получилось!»
   И она дописав последние строки приветствий, стала запечатывать конверт.

II

   Как Андрей Данилович ни удерживал своего бывшего ученика, Возницын заторопился дамой.
   Вечерело. Надо было возвращаться к себе, в Переведенские слободы: могла притти Софья – она, большею частью, приходила под вечер, когда графиня Шереметьева уезжала куда-либо из дому.
   Возницын сунул в карман шинели книжку, которую дал ему почитать Фарварсон, попрощался и вышел.
   Он спустился на Неву и пошел по льду напрямик к Адмиралтейству.
   Возницын шел и думал о том, что произошло сегодня. Сегодня он ходил на освидетельствование к лекарю Военной Коллегии Гердингу. Гердинг признал, что Возницын не способен к воинской службе.
   Возницын шел и улыбался.
   – Неужели взаправду удастся освободиться от этой проклятой, давно опостылевшей службы?
   От флота он кое-как уже освободился: его неделю тому назад «за незнанием морского искусства» вычеркнули из списков флота и отправили в Военную Коллегию для определения в армейские сухопутные полки.
   С первых же дней приезда в Санкт-Питербурх и вторичного зачисления Возницина во флот, Адмиралтейств-Коллегия все время старалась продвинуть капитан-лейтенанта Возницына по службе.
   Коллегия, видимо, действовала по предписанию императрицы, которая хотя и не очень доверяла бывшим кавалергардам, но все-таки помнила, что во время переговоров с верховниками кавалергарды стали на ее сторону.
   Возницын не оправдывал доверия Адмиралтейств-Коллегий – он нарочно вел себя так, точно, был не капитан-лейтенантом, а дека-юнгой, который без году неделю во флоте.
   Целый год, куда бы ни назначала его долготерпеливая Адмиралтейств-Коллегия, он настойчиво употребил на то, чтобы доказать, что он нисколько не сведом в морском искусстве.
   У сотоварищей его поведение вызывало общее недоумение. Враги посмеивались за глаза над ним и называли дураком, а друзья – предостерегали, говоря, что императрица может наконец разгневаться. Но Возницын упрямо гнул свою линию.
   И, в конце концов, он добился: с флотом было покончено навсегда. Оставалось как-либо уйти из армии.
   Возницын составил себе определенный план: он освобождается от военной службы, разводится с нелюбимой женой, выкупает у графа Шереметьева Софью и они женятся.
   Итак, думая о Софье, о своем плане, который понемногу начал уже выполняться, Возницын дошел до Переведенских слобод.
   Каждый раз, как Возницын возвращался откуда-нибудь домой – со службы или от милейшего старика, Андрея Даниловича Фарварсона, с кем он охотно беседовал и у кого попрежнему брал книги, – Возницын ждал, что в крохотном зеленоватом оконце его горницы он увидит черные косы и голубые глаза.
   И теперь, проходя под окнами маленького домика, где он жил, Возницын глянул в верхнюю, незамерзшую часть стекла. В горнице сидел один денщик Афонька – он растапливал печь.
   У калитки Возницын встретился с самим хозяином, столяром Парфеном, крепким, жилистым стариком, от которого всегда пахло смолкой.
   – Куда это так, на ночь глядя? – спросил он Парфена.
   – На работу, ваше благородие, – ответил Парфен, давая барину дорогу.
   Возницын остановился.
   – Разве и вечерам работаете?
   – Не токмо вечером, а до самой полуночи, батюшка-барин. Теперь к праздникам у нас самый сенокос!
   – Это к новому году?
   – Да кабы один новый год, а то и Крещенье, и восшествие на престол, а там – глядишь и день ангела, 28, а на второй день после Сретенья – тезоименитство, – раздельно выговорил обстоятельный Парфен. – Почитай, цельный месяц во дворце праздники да веселье, а нам, холопам, работа…
   – Что, красивый фейерверк нонче готовите?
   – Думаю, что неплохой. Одних досок больш двух тыщ от голландских пивоварен привезли. По копейке за штуку за доставку плочены – сами извольте подумать! А сколько другого материалу – страсть. Для огней что-то больш полутораста пудов говяжьего сала припасено!..
   – Придется сходить посмотреть, – сказал Возницын, идя к дому.
   Он прошел маленькие сени и вошел в небольшую, чистенькую горенку. Стол, кровать, несколько стульев – все хотя и незатейливой, но добротной работы самого хозяина Парфена. В углу полка с книгами.
   Возницын любил эту свою тихую, скромную горницу. А сейчас, в вечерних сумерках, при свете топившейся печки, она казалась еще более уютной.
   Он бросил шинель и шляпу подбежавшему Афоньке, а, сам взял книгу, принесенную от Фарварсона и сел к печке. Пока Афонька накрывал на стол, Возницын перечитывал эти, понравившиеся ему, стихи:
 
Стой кто хочет на скользкой придворной дороге,
будь сильным и любимым при царском чертоге.
Старайся иной всяко о высокой чести
ищи другой чтоб выше всех при царе сести…
 
 
Но мне в убогой жизни люб есть покой сладки,
дом простой и чин низкой, к тому же убор гладки…
 
   Эти строки словно были написаны им самим.
 
   Возницын лежал на постели после обеда, когда пришла Софья. Он кинулся к ней, помог раздеться, усадил у печки и сразу же стал выкладывать свою радостную новость.
   – Меня сегодня доктор Гердинг признал негодным к воинском службе. Сразу после нового года будет комиссия и все решится. Я уверен, что меня освободят вовсе. Вот-то будет хорошо, правда?
   – Хорошо, – как-то безучастно проронила Софья.
   – Что с тобой, Софьюшка? Ты чем-то огорчена? – обнял ее Возницын.
   Софья на секунду закрыла лицо руками, потом тряхнула головой, точно сбрасывая какую-то тяжесть.
   – Ничего! Эта проклятая старая дура сегодня ударила меня за то, что я нечаянно уколола ее булавкой. Примеривала на ней юбку, а она не стоит на одном месте, все хочет скорее к зеркалу бежать!..
   – Ударила? – вскочил Возницын.
   Бить ее, Софью, – это казалось Возницыну чудовищным. В ту минуту он совсем забыл, что кое-когда, в сердцах, давал Афоньке подзатыльник.
   – Я не вынесу, уеду! Убегу куда-нибудь, в Москву, – говорила Софья, печально, глядя на тлеющие угольки.
   Возницын, помрачнев, шагал из угла в угол. Все радостное настроение пропало.
   – Меня освободят. А не освободят по этим болезням, что написал Гердинг, я себе палец отрублю. Что угодно сделаю, но освожусь! – сказал он, ложась на кровать.
   С минуту оба молчали.
   Софья, опустив плечи, глядела в печь. Возницын лежал, подложив под затылок руки.
   Софья встала, подошла к постели, прижалась щекой к щеке Возницына:
   – Знаю, Сашенька, что и тебе не сладко. И чего ты связался со мной, с холопкой? Бросил бы лучше!
   – Замолчи! Как тебе не стыдно! – силился привстать Возницын, но Софья целовала его:
   – Хорошо, хорошо. Верю, что любишь, милый мой!..

III

   Андрюша Дашков, забыв свой возраст и чин, бежал по лестнице, как юнга, шагая сразу через три ступеньки.
   Радоваться было от чего – Адмиралтейств Коллегия только что постановила отпустить лейтенанта Андрея Дашкова на год, до предбудущего 736 года, в свой дом, «поелику допускают конъюнктуры».
   Андрюша сегодня утром приехал с корабля в Санкт-Питербурх, в котором так долго не был: в плавании и в походе к осажденному русскими войсками Гданску – незаметно прошел целый год.
   Теперь до отъезда в распоряжении Дашкова оставалось несколько часов – подводы отправлялись в Москву после полудня. Вещей у него было немного – один мешок, в котором лежало бельишко, старый бострок, новые железа для ловли лисиц да фунтов двадцать пороху, которого Андрюша раздобыл по-приятельски у констапеля. [35] (Покупать порох было хлопотно – продавали из Артиллерии, смотря по человеку и состоянию по четвертушке фунта.) Мешок Андрюша заблаговременно оставил в удобном месте, чтобы с ним поменьше таскаться – в Адмиралтейской караульной, у знакомого дежурного лейтенанта. Словом, сейчас Андрюша мог смело итти проведывать дорогого зятя, Сашу Возницына.
   В последний раз Андрюша видел Возницына осенью 733 года, когда он только что приехал из Москвы после службы в кавалергардах. Саша был весел и доволен, что снова попал во флот, и они тогда, помнится, изрядно выпили.
   Жил Возницын на старой квартире, в доме у вдовы-сестры, Матрены Артемьевны Синявиной.
   Выйдя из Адмиралтейства, Андрюша так и пошел напрямки по лугу.
   Когда-то здесь шумел морской рынок, у петровского кружала толпились в прогоревших кожаных фартуках адмиралтейские кузнецы, осыпанные опилками плотники и пел песни какой-либо подгулявший финн, пропивая проданный воз сена.
   А теперь на площади – ни кабака, ни рыночных шалашей. Ровное, покрытое снегом, белое поле.
   Кикины палаты – перестроены, мазанки, где помещались младшие не-гардемаринские классы Морской Академии, и цейхгауз – снесены. Все это вобрал в себя зимний императрицын дворец.
   По лугу ко дворцу шла проезжая, выглаженная санная дорога и в разных направлениях колесили пешеходные тропы.
   Был морозный, солнечный день. Пощипывало за уши.
   Андрюша шел, с удовольствием ощущая под ногами прочную землю, – ему надоели эти неверные балтийские хляби.
   Он с нежностью глядел на чистый снег – его не занимал дворец, у которого стояло несколько богато-убранных саней. Вон к Большой Перспективной дороге бежали собачьи следы и у кучи полузанесенного снегом кирпича, оставшегося от кружала, четко обозначалась на снегу мелкая цепочка мышиных следов.
   «Вот в такое утро на зайчишек пойти!» – думал он.
   Андрюша прошел луг и свернул к Мье.
   В доме покойного адмирала Ивана Акимовича Синявина его встретила сама хозяйка, высокая, сероглазая Матрена Артемьевна.
   – Саша дома? – спросил Дашков, здороваясь с ней.
   – Входите, Андрей Иванович, – пригласила его в комнату хозяйка.
   Андрюша потопал еще по рогоже, чтобы получше оббить с башмаков снег, и вошел в комнату.
   Голубая изразцовая печь, две-три ландкарты на стене, овальное венецианское зеркало, посреди комнаты – широкий дубовый стол, стулья с кожаными сиденьями.
   Все чисто, опрятно.
   – Саша у меня не живет, – сказала Матрена Артемьевна, садясь.
   – А где же он?
   – Не знаю. Как в прошедшее рождество съехал куда-то, так с тех пор и глаз не кажет. Братец называется…
   – А не сказал, куда съехал?
   – Нет. Где-то здесь, на Адмиралтейском острову, а где – не знаю. И как он устроился, – ведь, всюду солдат полно.
   – А почему Саша от вас уехал? – наморщил лоб Андрюша.
   – Да кто ж его разберет: он, ведь, всегда по-своему, все не как люди… Мы – свои, можно прямо сказать. Сами подумайте, этакая удача человеку: тридцати пяти лет нет еще, а уже капитан-лейтенант.
   – Кто служил в кавалергардах, тех императрица жалует, – несколько обиженным тоном вставил Дашков.
   – Мало того, что произвели – на корабль в помощники к капитану Армитажу назначили. Это не лишь бы куда, а на саму «Наталию». Человек ни разу пороха не нюхал, в море всего однажды был – мой покойный Иван Акимович силком его вытащил – и такая честь! Ну, плавал не плавал – не в этом дело, а обласкан царской милостью, дают человеку ход – надо бы итти дальше, служить, добиваться… А он, прости господи, дурак этот, от всего отказался! Совсем рехнулся, ровно изумленный какой!
   У всегда невозмутимой, выдержанной Матрены Артемьевны от негодования даже порозовели щеки.
   Андрюша сидел, барабаня пальцами по столу. Сдержанно улыбался.
   «Саша – такой же, как и раньше был», – думал он.
   – Каждому, Матрена Артемьевна, несладко служить – лучше в вотчине быть, – сказал Андрюша в защиту своего друга.
   Матрена Артемьевна искоса поглядела на свата.
   «Ты тоже, видать, хорош. Тюфяк! Увалень!» – подумала она.
   – А вы где ж сейчас? – спросила Матрена Артемьевна.
   – Я был в походе – к Гданску ходили. Теперь Адмиралтейств-Коллегия отпустила на год в дом.
   – Вот и хорошо. Жаль только, что святки уже проходят. К Васильеву дню, я чай, не поспеете домой?
   – Как поедем – может, и поспею. Зато к Крещенью наверняка попаду…
   Андрюша поднялся.
   – Кланяйтесь маменьке и Аленушке. Я ее совсем махонькой помню. Как она там, бедная, одна с хозяйством справляется! – говорила Матрена Артемьевна, провожая свата до двери.
 
   Андрюша Дашков потуже подпоясал полушубок, надвинул на уши старую отцовскую бобровую шапку и сел в сани.
   Бумага Адмиралтейств-Коллегии об отпуске была спрятана в надежном месте, за семью одежками, за пазухой; мешок с двадцатью фунтами пороху и новым капканом для лисиц (главная андрюшина поклажа) и кое-какими харчами был уложен на самое дно саней; заряженная фузея (от волков и воровских людей) лежала тут же, рядом – словом, можно было отправляться в путь. Тронулись.
   Мгновение – и позади остался весь город: Березовый и Васильевский острова, Адмиралтейство, нескладный императрицын зимний дворец, дома на Луговой – всё. Вперед – на Большой Перспективной дороге открывалась ровная линия, выстроенных во фрунт, низеньких, чахлых берез. Кое-где маячили бедные мазанки конюшенных и прочих служителей, да справа, у самого Зеленого моста через Мью, виднелся шпиц деревянного Гостиного двора.
   У Зеленого, узкого моста немного задержались: с моста спускалась бесконечная вереница подвод с какими-то мешками. Продрогшие ямщики, довольные, что наконец доставились на место, весело понукали лошаденок.
   Андрюша от скуки глядел на дощатый Гостиный двор, на грязную Мью. На льду, против мясных и рыбных рядов грызлись, неподелив добычи, голодные псы.
   Когда Андрюша въезжал на мост, мимо них, по направлению к Переведенским слободам, быстро прошел какой-то высокий человек в треуголке и военной шинели. Его фигура показалась Андрюше знакомой. Обгоняя военного, Дашков обернулся. Это был Возницын.
   – Саша! – окликнул он. – Стой, стой, погоди! – закричал он ямщикам, выскакивая из саней.
   Подводы остановились. Возницын узнал друга.
   – Андрюша!
   Они обнялись.
   – А я тебя, арципуп ты этакий, целый день по всему городу разыскивал, никак не мог найти! – говорил обрадованный встрече Дашков: – Ты где живешь? Почему от сестры сбежал?
   – От нее – сбежишь. Запилила меня своими наставлениями, – ответил Возницын, умолчав о том, что съехал он не по одному этому поводу, а потому, что живя у сестры, нельзя было бы принимать у себя Софью. – Сейчас живу здесь, неподалеку, – кивнул он на Переведенские слободы. – У столяра Парфена, у которого когда-то гардемарином живал ты.
   – Экая досада! Ведь, чуяла моя душа – хотел заглянуть к Парфену – и не зашел!
   – А ты, Андрюша, куда это пустился? Неужели домой? – удивился Возницын.
   – Домой! – весело ответил Дашков. – Отпустили, брат, на целый год! Что у тебя слышно? Маешься? Тянешь лямку?
   Возницын улыбнулся.
   – Не очень-то тяну. Моя судьба решается после нового года. Наконец отослали в Военную Коллегию ко определению в сухопутную службу!
   – А с флотом как?
   – Отслужил. Выключили совсем из флота!
   – Как это?
   – Да очень просто. Я ведь, и в самом деле ничего не знаю. Никогда на судах не езживал, а тут – изволь, царская милость: вторым капитаном на «Наталию». Вот как вытянулись мы первый раз из гавани, я и показал свое уменье, – рассмеялся Возницын.
   – Как это случилось?
   – Ветер был малый. Начал я поворачивать «Наталию» на бак-борт галс от берега и за маловетрием против ветра не поворотились. Тогда я стал поворачивать по ветру, а как повернул – угодил носом на мель. Так меня и долой с корабля.
   – А разве к другому делу не приставляли?
   – Всего было: я и в комиссии по учету партикулярной верфи состоял и асессором по делу потери пакетбота «Меркуриус» был…
   – Это что наш из второй роты Шепелев на пути в Любек у острова Сескара на мель посадил? Об этом твоем назначении я слышал.
   – Ну вот. И везде от меня пользы – как с козла молока! Мне так Адмиралтейств-Коллегия и написала: «в знании морского искусства действительным быть не признавается…»
   В Андрюше, как ему самому ни опостылела служба, все-таки возмутился зейман:
   – Такая аттестация – прямо обида!
   – Да чорт с ней с аттестацией! Лишь бы от службы подальше. Мусин-Пушкин Петр, помнишь, такой мордатый, да Гришка Волчков не такие еще штуки откалывали, чтобы только уйти! Их вместе со мной выключили из списков флота за то, что «находятся в шумстве и содержанием в службе быть неудобны».
   – Напрасно тебя отпустили, Сашенька, – не сдавался Дашкой: – Хуже твоего службы понимают и служат. Флот нынче такой, – махнул он рукой, оглядываясь, не слышит ли кто-нибудь.
   – Это верно. Да чего ради служить целый век? Надоело! От флота освободился, теперь буду во что бы то ни стало стараться уйти из армии.
   – Доброе дело, Сашенька!
   – А что, Матрена меня сильно ругает? – спросил Возницын.
   – Сильно, – улыбнулся Дашков: – В уме, говорит, повредился, ровно изумленный стал!
   Возницын улыбнулся.
   – Дура! Ну, не буду тебя морозить и задерживать. Темнеет уже: поезжайте с богом! – сказал Возницын, целуя друга.
   – Что Аленке сказать? – спросил Андрюша напоследок.
   – Скажи, пусть почаще припасы шлет да и денег не мешало бы! Она мужиков там не шевелит – ты их подгони!
   – Ладно!
   Андрюша еще раз кивнул ему на прощанье и сел в сани. Застоявшиеся лошади охотно тронули с места по укатанной легкой дороге.
   На передней подводе залился колокольчик. Чахлые березки мелькали по сторонам.

IV

   В низенькой комнатке, где помещались «верховые» девушки графини Шереметьевой, шла спешная работа: готовили новые наряды для шестидесятилетней графини, отправлявшейся с мужем на новогодний бал во дворец.
   Сидя по-портновски с ногами на двух составленных рядам кроватях, четверо девушек заканчивали шить розовую объяринную самару. Пятая девушка светила, держа в руках сальную свечу.
   Шить было неудобно – быстро оплывающая свеча мигала и чадила, от долгой работы ныла спина, затекали ноги и, кроме того, за дверью по коридору беспрестанно бегали с людской половины в барские покои. Это придавало еще большую лихорадочность работе. Казалось: не успеть во-время.
   А с графиней шутки плохи: отошлет на конюшню. Уж и так два раза заглядывала в душную от людского тепла и чадную от свечи горницу сама барская барыня, Акулина Панкратьевна.
   – Поспешите, девоньки! Как бы не прогневалась графиня! Всем тогда достанется на орехи!
   Волей-неволей пальцы двигались быстрее.
   Работали молча, не разговаривая.
   Софья шила вместе с другими.
   Приехав год назад из Москвы к Шереметьевым, она не нашла у графини для себя подходящей работы. Дети у Шереметьевых давно выросли и жили отдельно. Учить Софье в большом графском доме было некого.
   Но графиня не хотела уступать Софью никому из своих родственников. Она не очень благоволила к наукам, но зато оценила в Софье то, что девушка была за рубежом. Софья стала у графини, выросшей и до последнего времени жившей по старым, дедовским обычаям, справочником по всем делам: уборам, обхождению. Софья отвечала за графинины наряды. Софья сама вырезывала из шелковой материи мушки, чернила графине зубы, смотрела, хорошо ли завит парик.
   Зато графиня ни разу еще не наказывала Софью, как других «верховых» девушек и только однажды, когда Софья, примеривая на графине новую робу, уколола графиню булавкой, та ударила Софью по щеке.
   Но у шереметьевской дворни оплеуха почиталась сущим пустяком – графиня за пересоленный суп или недостаточно бело вымытую сорочку – наказывала плетьми.
   Софья шила, с тревогой прислушиваясь к голосам, доносившимся из коридора, стараясь по ним угадать, что делается на графской половине.
   Вот, стуча каблуками, промчался лакей. Еще издалека он кричал кому-то: «вода горячая готова?»
   Значит, граф будет бриться.
   – Степан, погоди, пойдем вместе – ты будешь открывать двери, у меня руки заняты! – просит девичий голос.
   Софья знает – это Параша несет графине воду. Графиня не очень-то любит умываться – все больше налегает на сурьму и румяна, но сегодня, пожалуй, вымоет и за ушами.
   Значит, скорее, скорее… Торопись, игла! Времени в обрез!
   Наконец последний стежок. Софья откусывает нитку и с облегчением откидывается назад: готово.
   Но отдыхать некогда. Она слезает с кровати, бережно – при помощи девушек-швеек собирает самару, перекидывает ее через руку и выходит из комнаты. Впреди нее идет порожнем – только с нитками и иголками – одна швея, на всякий случай, чтобы в этой суматохе в тесном и полутемном коридоре не наскочил кто-либо и не облил бы самару грязной мыльной водой или не закапал бы сальной свечкой.
   …Графиня осталась довольна обновкой. Софья была отпущена к себе.
   Когда она выходила из комнаты, шестидесятилетняя модница продолжала разглядывать себя в зеркало.
   Софья шла, думая, что через несколько минут она сможет пойти к Саше Возницыну.
   Когда их светлость уедут, в доме настанет тишина. Набегавшиеся за день, заработавшиеся слуги лягут отдыхать, пока во дворце будут сидеть за ужином. Потом, с первым выстрелом крепостной пушки, «верховые» девушки и еще кое-кто из челяди выбегут на часок к реке посмотреть на иллюминацию и фейерверк.
   Софья еще днем отпросилась у барской барыни, которая ведала всем, пока из Москвы не приедет управляющий, уйти в город сразу же после отъезда господ. Ей опостылела тесная, пропахшая потом и кислятиной, крохотная комнатушка, где вповалку спали шесть «верховых» девушек. Хотела побыть наедине с Сашей, а потом, вместе с ним, сходить посмотреть на фейерверк. Она шла по темному, пустому залу.
   В большом, недавно построенном графском доме, было несколько парадных комнат и два просторных зала с лепными потолками, грузными каминами размером в добрую деревенскую избенку, с венецианскими зеркалами, штофными обоями, люстрами, штучным полом. Эти комнаты отапливались только в случае приемов и балов, а в остальное время здесь стоял ужасный холод. Их светлость не любили этих хором и жили по-дедовскому обычаю в маленьких, тесных комнатках.
   Софья, поеживаясь от холода, проходила гулкий зал. Поскрипывал пол, от шагов качалась, звеня хрустальными подвесками, люстра, голубели замороженные окна.
   Было слегка жутковато от полутьмы и пустоты зала. Она уже подходила к двери в коридор, когда из-за портьеры отделилась фигурка и схватила Софью в объятия.
   Запахло духами и нюхательным табаком.
   Софья не испугалась – она сразу сообразила: это – граф.
   Вот уже с Пасхи, когда граф христосовался со всеми «верховыми» девушками, он стал замечать Софью. Он подстерегал ее в укромных уголках и украдкой (старик очень боялся жены!) обнимал ее.
   Софье было смешно это ухаживанье шестидесятилетнего старика, не опасного во всех отношениях, за исключением одного: и граф легко мог по любому поводу (вернее, безо всякого повода) отправить ее на конюшню. Софье было забавно дурачить старика и все-таки ей немного льстило его внимание.
   Опасалась она лишь одного: как бы их не застали и не донесли графине. Тогда вся шутка кончится для Софьи плачевно: не миновать плетей и ссылки в подмосковную или какую-нибудь вологодскую деревню.
   – Чернавочка моя дорогая, – шептал влюбленный граф, прижимаясь к ней и царапая ее золотым шитьем своего великолепного голубого атласного кафтана.
   – Ваша светлость, я пропахну вашими духами, – слабо отстранялась Софья.
   – Голубушка, погоди! Один поцелуй! – просил старик, дрожа как двадцатилетний юнец.
   – Идут! Идут! – зашептала Софья и легко, только чтобы не опрокинуть тщедушного старика, оттолкнула его и шмыгнула в дверь.