Востренькие глазки Масальского как-то растерянно забегали.
   – Все недосуг, Сашенька! Ведь мы теперь в Ярковской гавани маемся, сам знаешь. Новая метла – капитан Мишуков – с ума сходит: велел для движения людей иметь в неделю четыре экзерциции – две от мушкетного артикулу, да две…
   – А знаешь, ведь мишуковская наставница, та черненькая, синеглазая, здесь, в Астрахани! – весело перебил приятеля Возницын. – Помнишь ее? Чудная девушка! Я с ней часто встречаюсь…
   Масальский рассеянно слушал Возницына, вертя из стороны в сторону своим вострым и длинным, как у дятла носом.
   – Надо ехать. Потом расскажешь! Вижу, вижу: души в ней не чаешь, – скривился он.
   – С Андрюшей-то видишься? – спросил Возницын.
   – Как же – рядом стоим! Он у меня с левого борту…
   – Кланяйся ему! А коли будете в Астрахани, непременно заходите – вином угощу! Я те расскажу…
   Масальский ушел. Возницын остался один.
   Человек с выпученными рачьими глазами слушал – теперь рассказывал констапель:
   – Сам видел: привезли к царю Петру на гукор «Принцесса Анна» беглеца-матроса. Царь безо всякого кригсрехта велел матроса повесить. Профос залез на фок-мачту, перекинул конец, повесили человека. Так повешенный – веришь ли – еще два раза перекрестился и поднял руку уже в третий раз, да не донес – уронил, а персты как сложил для крестного знамения, так и остались…
   Возницын не дослушал разговора – у стола, где недавно сидел Масальский, поднялся невероятный шум.
   Сквозь сизые облака табачного дыма Возницын увидел: у стола стоял на костылях человек. Он кричал широкоплечему купцу, сидевшему спиной к Возницыну:
   – Ты вор!
   Широкоплечий поднялся, ударил хромого в грудь и шмыгнул за дверь. Хромой, затарахтев костылями, упал навзничь.
   В кабаке закричали, загалдели на разных языках.
   Возницын сорвался с места и, разбрасывая столпившихся у дверей питухов, бросился вдогонку за широкоплечим обидчиком.
   Купец, не оглядываясь, быстро шел к русскому гостиному двору.
   Он уже подходил к крайнему амбару, когда длинноногий Возницын нагнал купца.
   – Эй, крупа, погоди! – крикнул Возницын.
   Купец обернулся.
   Перед Возницыным стоял высокий черноусый мужчина. Лицо его показалось до странности знакомым Возницыну. Возницын глядел и припоминал: где он видел эти дерзкие глаза?
   Купец сощурился и насмешливо процедил:
   – Зря, господин мичман, бежали…
   – Ты зачем бьешь калеку, стервец? – заикаясь от злости и быстрого бега, спросил Возницын.
   – Я думал вы только целоваться любите, а вы и драться горазды…
   – Ты ерунды не городи! Пойдем-ка! – рванул его за рукав Возницын.
   Купец побелел.
   Отдернув свою руку, он, раздувая ноздри, сказал:
   – Вы при мне два раза целовались – я вам не мешал. Я при вас разок ударил, – не суйтесь. Мы в расчете: когда вы убегали, я ж вас не нагонял…
   Смутная догадка мелькнула в голове Возницына:
   – Что такое? Что ты врешь? – кинулся он к купцу.
   Тот не двинулся с места.
   – Забыли? В Питербурхе целовали мою сестру, а здесь – наставницу капитана Мишукова. Только я вам не завидую: мою сестру до вас целовал ее муж, а наставницу – сам Мишуков! – зло улыбаясь сказал купец и быстро шмыгнул за угол.
   Одно мгновение Возницын стоял, ошеломленный.
   Теперь он ясно вспомнил: апрельский вечер, гречанка Зоя, моющая стол у Борютиных, а за ширмой на хозяйской половине этот грек с наглыми глазами.
   «Это было, да. Но говорить так о Софье! Подлец! Клеветник!»
   Вырвав из ножен шпагу, Возницын с искаженным от злобы лицом бросился вдогонку за греком.
   Он кинулся туда-сюда – грек словно сквозь землю провалился.

III

   Афанасий Константинов никогда еще не видал своего молодого барина таким сердитым, как сегодня.
   Афанасий уже задремал на кошме в сенях, когда откуда-то из города прибежал Александр Артемьич.
   Он и всегда-то ходил быстро, а сегодня прямо вихрем промчался в горницу.
   Афанасий, позевывая со сна, высек огонь, засветил свечу.
   Александр Артемьич, не снимая ни треуголки ни шпаги, сидел у стола, подперев кулаком щеку.
   – Ужинать будете? – спросил Афанасий.
   – Не хочу! Ступай! – сердито отмахнулся Александр Артемьич.
   Афанасий пошел к себе.
   В сенях он лежал, почесываясь и раздумывая: «С чего бы это он?»
   – В карты или в зернь проигрался – не горазд любит играть.
   Ни разу за ним этого не водилось. Повздорил с кем-либо?
   Горяч – слов нет, да из-за спора разве сидел бы как на образе написанный!
   В это время Александр Артемьич встал. Звякнула ножнами брошенная на лавку шпага.
   «Раздевается».
   Потом послышались шаги: Возницын заходил из угла в угол.
   «Не спится человеку. Видно, не с добра!»
   В комнате снова затихло. Как ни лень было вставать, Афанасий все-таки поднялся и глянул в замочную скважину: Александр Артемьич сидел за столом и писал. Затем швырнул перо на стол, в клочья разорвал написанное и стремительно вскочил из-за стола.
   Афанасий шлепнулся на свою кошму.
   Возницын снова заметался по горнице.
   «За живое что-то задело. Должно быть, та пригожая мишуковская наставница, которая в воскресенье заходила сюда…
   Сказано, ведь: полюбить – что за перевозом сидеть… А отчего ж и не любить Александру Артемьичу? Парень в самом соку – двадцать пятый год. Ровесник Афанасию…»
   Афанасий улыбнулся своим мыслям, лег лицом к стене и не слушал больше, что делается в горнице.
   …Афанасий встал, как всегда, на заре.
   Над Волгой стоял туман. Где-то, должно быть в Безродной слободе, пели петухи.
   Сидор, кривой канцелярский сторож, шаркал метлой по двору.
   Караул у амбаров поеживался, в худых шинелишках.
   Афанасий осторожно глянул в горницу к Александру Артемьичу. Свеча догорела до самой бумажной обертки, значит сидел заполночь, недавно лег.
   Возницын лежал на кровати лицом вверх. Он спал в кафтане и башмаках. Только парик валялся на столе.
   Весь пол у стола был усеян бумажками, видно не раз и не два брался Александр Артемьич за перо.
   На столе стоял пустой кувшин из-под чихиря и кружка – это Афанасий заметил с неудовольствием.
   …Уже отзвонили во всех астраханских церквах, когда Возницын проснулся. Он сел на постели, протирая глаза. И сразу же почувствовал: что-то неприятное лежит на душе.
   А что?
   Он размышлял одно мгновение. Затем сразу нахлынуло всё.
   Возницын снова пережил эти тяжелые минуты.
   Вот он, выглядывая из-за церковной ограды, смотрит на низенькие окна дома, где живет капитан Мишуков. Он различает в окне тучную мишуковскую фигуру с бабьим лицом. И слышит звонкий софьин смех.
   Этот смех сразу выгоняет Возницына из засады у церкви Знаменья. Он бежит к себе в порт, не видя никого и ничего.
   Тысячи разных планов, решений, тысячи сомнений одолевают его.
   Отказаться от своей и ее любви? Вычеркнуть из памяти немногие встречи? Написать письмо? Но разве в письме передашь всю горечь любви?
   Заколоться шпагой? Или нет: лучше проткнуть клинком его, этот старый, толстый бурдюк!
   А вдруг проклятый грек соврал, оклеветал ее?
   Кто скажет, как поступить? Кто научит?
   Завтра придет она. Завтра будет все ясно. А сегодня постараться уснуть, чтобы поскорее прошла ночь – верный, знакомый с детства, способ: если ждешь завтрашнего дня, лечь спать – так быстрее летит время.
   Но сон нейдет.
   Забыться!
   Тогда из рундука, как в приступы жестокой лихоманки, он достал кувшин с чихирем.
   – Стервец Афонька: вылакал-таки половину!
   Но еще хватило и Возницыну.
   …После вчерашнего чихиря голова сейчас немного болела, но мысли были ясны, и сегодня все представлялось в менее мрачном свете.
   Прежняя ярость улеглась.
   Возницын вяло умылся, привел себя в порядок, потом нехотя пообедал, а после обеда, делая вид, что ничего не случилось, сел почитать. Он взял со стола первую попавшуюся книгу. Это был старый, прошедшего 720 года, календарь.
   Возницын раскрыл календарь и прочел:
 
   „Вся изменяются человеческая дела и забавы: по скорби приходит радость, по печали веселие. Того ради не надлежит в своем несчастии и противности отчаянну и малодушну быти. Ибо может скоро благополучия солнце, смутные злополучия облаки прогнати, и всю печаль на радость обратити.”
 
   Стало легко.
   Конечно же, не надо отчаиваться! Сейчас придет она и скажет, что все это – ложь и клевета. И будет так же хорошо и спокойно, как было сутки назад.
   Он встал и начал ходить по комнате, насвистывая.
   Но как Возницын ни старался заглушить в себе ревность, она все-таки выползала из каких-то щелей. Снова одолели мрачные мысли.
   Он грыз ногти и нетерпеливо поглядывала на окно.
   И когда из-за угла канцелярии показалось знакомое розовое платье, ему тяжело было смотреть – он сел на лавку.
   Но ухо жадно ловило софьины шаги. Вот они прошелестели мимо окна.
   Знакомый голосок что-то спросил у Афоньки.
   – Дома, пожалуйте!
   И краснорожий дурак услужливо раскрыл дверь горницы.
   Софья вошла, озираясь.
   Увидев Возницына, она подбежала к нему.
   – Что, Сашенька? Что случилось? – участливо спрашивала она, глядя на осунувшееся за одну ночь, похудевшее лицо, на ввалившиеся глаза.
   Он сидел, не пошевельнувшись и глядел куда-то мимо нее.
   – Да что такое с тобой? Заболел? Снова лихоманка пристала?
   Она поцеловала Возницына в щеку, прижалась к нему.
   Возницын отстранился от Софьи, глянул на нее недобрыми глазами.
   – Ты всех так целуешь?
   Ужасная догадка мелькнула в голове:
   «Узнал о „Периной тяготе“, о той ночи! Масальский, мерзавец, похвастался!»
   Вся кровь бросилась в лицо. Как-то пусто и холодно стало внутри.
   Сказать, признаться на чистоту?
   Она сидела, потупив голову.
   – Как меня, так и Мишукова целуешь?
   Сразу отлегло от сердца. Софья чуть не вскрикнула от радости.
   «Не то, не то! О „Периной тяготе“ ничего не знает. Просто ревнует к Мишукову, бедненький!»
   Правда, Захарий Данилович, в отсутствие капитанши, иногда пристает к Софье с любезностями, но никто никогда этого не видел. И она ни разу его не поцеловала.
   Софья смотрела прямо в глаза Возницыну своими большими синими глазами.
   – Глупенький мой, с чего ты это взял? Ведь я все время вожусь с Колей, а капитанша с Захария Даниловича глаз не спускает. И потом – целовать Мишукова? Он же – старая баба: щеки висят, лысина, толстый как боров. Его целовать? Да пропади он пропадом! Тьфу!
   Она говорила все это так горячо и так заразительно-весело смеялась, что все сомнения Возницына разлетелись в пух и прах. «Грек – мерзавец! Встречу – убью!» – подумал Возницын.
   – Ну, не дуйся понапрасну, Сашенька! – тянула его к себе Софья.
   …Сдерживая дыхание, Афанасий подглядывал в замочную скважину.
   «Вот после ненастья и ведро: уже целуются!» – скорее разочарованно, чем завистливо, подумал денщик, отходя от двери.

IV

   Прижавшись друг к другу, они стояли в темном провале Агарянских ворот, через которые в эти часы не проходил никто.
   Софье давно надо было возвращаться домой – уже совсем стемнело, но уйти не хватало сил.
   И как уходить, если предстояла разлука на долгие месяцы.
   Сегодня, нежданно-негадано, пришла из Адмиралтейств-Коллегий бумага: выслать в Санкт-Питербурх всех мичманов, находящихся в Астрахани с 722-го года.
   Завтра Возницын уезжал.
   Они стояли молча. Говорить было тяжело. Хотелось теснее прижаться друг к другу, чтобы каждую последнюю секунду чувствовать близость любимого человека.
   На Пречистенских воротах Кремля пробили часы.
   Уже не первый бой часов пропускала Софья, охотно соглашаясь с Возницыным, когда он просил:
   – Не уходи, успеешь!
   Но когда-нибудь надо же было решиться отвести от себя эти нежные, любящие руки!
   – Сашенька, мне надобно итти, – с сожалением сказала Софья: – Капитанша и так уже все время спрашивает: и чего ты засиживаешься у своей управительницы? Мы, ведь, скоро увидимся, а тогда…
   Она не досказала.
   Сколько раз за сегодняшний вечер они говорили об этом.
   Было решено: Возницын, приехав в Питербурх, постарается как-либо уйти из армии (при царице все-таки легче уволиться, чем было при покойном царе Петре), а Софья вернется из Астрахани, и они поженятся.
   В мечтах так легко и просто преодолевались все препятствия, так быстро освобождались: Возницын – от армии, Софья – от графа Шереметьева, крепостной которого она была.
   Софья в последний раз прижалась к Возницыну. Слезы сдавили горло. Она всхлипнула и, оттолкнув Возницына, бросилась прочь.
   Он стоял, с болью глядя, как все дальше и дальше удаляется Софья.
   Вот она мелькнула у белой «входской» церкви, обернулась, глянула на Агарянские ворота и скрылась.
   Возницын медленно пошел домой, перебирая в памяти весь сегодняшний день.
   Утром проснулся с радостной мыслью: сегодня увижу ее!
   Затем – обычные часы в канцелярии.
   Получили почту из Питербурха.
   Как потешались все над тем, что мичмана Ваську Злыдина, беспросветного пьяницу, Адмиралтейств-Коллегия за пьянство велела оштрафовать – посадить меж дураками и собаками на кобылу.
   А потом этот проклятый пакет с приказом собираться в Питербурх!
   – Ты что это, Возницын, не весел? – удивленно спрашивали его товарищи. – Аль уезжать не желаешь? Не надоели тебе еще астраханская жарища, комары да лихоманки?
   Весь день всё валилось из рук. Еле дождался вечера.
   Злило Возницына еще и то, что сегодня встретиться с Софьей у него, в порту, не придется: приехали из Ярковской гавани Андрюша Дашков и Масальский. Они живо собрались в путь-дорогу: оба радовались указу и горели желанием поскорее уехать из Астрахани.
   Софья встретила неприятное известие спокойно:
   – Только зиму прожить, а там я приеду к тебе. Князь Ментиков, дядя капитанши, обещал Мишукову, что он весной вернется в Питербурх.
   Возницын шел, вспоминая все это, и думал, что Софья еще так близко, за этими вот домишками, а кажется уж, бог весть, как далеко…
   И как-то не верилось, что еще полчаса тому назад он целовал эти пухлые губы, эти синие глаза…
   Сладкая грусть щемила сердце.
   Он нехотя шел домой. Ему не хотелось сейчас ни с кем говорить, а Возницын знал: у себя в горнице он застанет Андрюшу и Масальского.
   Они, поди, еще не спят! И снова станут трунить над ним, что Саша так же не хочет уезжать из Астрахани, как четыре года назад не хотел уезжать из Санкт-Питербурха.

V

   В первое воскресенье после отъезда Возницына Софья, как всегда, отпросилась у капитанши навестить старуху-управительницу.
   Итти в город у Софьи не было желания, но приходилось хоть на первых порах продолжать старую уловку, чтобы не навлечь подозрения.
   Софья вышла из дому, не зная, куда направиться.
   Так тоскливо было ходить одной и знать, что у кирпичных городских ворот или из-за лачуг астраханских жителей не выглянет знакомая, высокая фигура.
   Она знала, что Возницын уже далеко, а все-таки невольно присматривалась ко всякому моряку – точно надеялась встретить Сашу.
   Софья пошла к индийскому двору посмотреть на персидские шелка.
   У каменных ларей, сделанных наподобие монастырских келий, подогнув под себя ноги, сидели на коврах красивые индийцы.
   В глубине ларей виднелись яркие шелка, пестрые кафтаны, шальвары, разноцветные кушаки, черкесские бурки.
   Спереди на лотке лежали стопки золота и серебра в самой разнообразной монете.
   Софье рассказали этот обычай индийских купцов раз в год выкладывать на лоток все наличные деньги, чтобы покупатели могли оценить состоятельность купца.
   Белозубые индийцы провожали Софью жадными глазами.
   У одного ларя Софья увидела любопытную сцену: грязный казаченок лет восьми держал ворону. Он тискал птицу, и ворона пронзительно кричала.
   По гостиному двору проходили русские, калмыки, персы, кабардинцы, армяне – никто не обращал внимания на отчаянные вороньи вопли. Только молодой высокий индиец, покраснев от злости, кричал:
   – Пусти, зачем тебе птица?
   Казаченок продолжал тискать бедную ворону и торговался с индийцем:
   – Дай алтын – пущу!
   Софья как раз поравнялась с казаченком. Она схватила его за шыворот.
   – Пускай ворону, не мучь!
   Казаченок, зло вытаращив глаза, вырвался, ругаясь.
   Софья хотела уже отпустить его, чтобы не слышать этой непристойной ругани, но индиец швырнул монету:
   – На алтын!
   Казаченок подбросил ворону вверх, а сам кинулся подымать деньги.
   Ворона, взмахнув крыльями, улетела к Спасскому монастырю.
   Индиец с благодарностью посмотрел на Софью.
   Выйдя из индийского двора, Софья не знала, куда себя девать.
   Она не раз говорила капитанше, что вотчинная старица живет в слободке за Кутумом, и потому решила посидеть на берегу Волги, чтобы хоть возвращаться с той стороны.
   Софья вышла к берегу и села на песок.
   Софья сидела, вспоминая, как совсем недавно, еще неделю тому назад, она с Возницыным гуляла здесь.
   Софье взгрустнулось.
   И надо же было Адмиралтейств-Коллегии вызвать мичманов в Питербурх! Пожили бы здесь хоть до весны, а там вместе бы поехали: капитан Мишуков клянется, что дальше весны не останется в Астрахани.
   С противоположного берега кто-то переезжал на лодке в город.
   Человек был в лодке один. Он сидел на веслах, и Софья видела только его малиновый кафтан и красную турецкую феску.
   Софья мельком взглянула на лодку и на красную феску и снова задумалась о своей жизни.
   За эти несколько недель, что она прожила в Астрахани, Софье все уже здесь надоело.
   Хотелось уехать отсюда куда-либо еще. Хотелось новых впечатлений. Хотелось – и сама не знала чего…
   Софья теребила конец шарфа.
   – Кали? гимэ?ра сас! Добрый день! – раздалось вдруг над самым ухом.
   Софья даже вздрогнула от неожиданности и оглянулась: в двух шагах от нее стоял, улыбаясь одними масляными глазами, черноусый управитель вотчинами, Галатьянов.
   Он был в фиолетовом атласном кафтане и красной турецкой феске.
   – Добрый день! – безразличным тоном ответила Софья.
   – Что вы здесь одна скучаете? – сказал Галатьянов, опускаясь рядом с ней на песок.
   Но не успел он сесть, как Софья вскочила на ноги.
   Теперь Галатьянов глядел на нее вверх и смеялся:
   – Вот уж это напрасно: вы сидели, я – стоял; я сел – вы встали. Посидите, поговорим!
   Софье почему-то был противен этот человек.
   – Нам не о чем говорить, – сказала она и, повернувшись, быстро пошла к воротам.
   Галатьянов, взбешенный, вскочил на ноги.
   – А с длинноногим мичманом находилось говорить о чем? Брезгуешь? Уходишь? Па?ни студиаба?лу [29]. Погоди! – кричал Галатьянов.
   Софья ускоряла шаги.

Пятая глава

I

   Соборный протопоп Никита вышел из алтаря, держа в руках какую-то бумагу.
   Герасим Шила, считавший у свечного ящика денежки и полушки, вырученные за обеднею, приостановился: не иначе будет читать царицын указ. Может, что-либо о подушных деньгах или снова про штраф с неисповедывающихся.
   Протопоп стоял, отдуваясь – ожидал, пока народ подойдет поближе к амвону. Потом возгласил, читая точно акафист, нараспев:
 
   «Понеже известно ея императорскому величеству учинилось, что многие рекруты не хотя быть в службе ея величества сами себя злодейски портят, и отсекают у рук и ног пальцы, и растравливают раны, и протчия различные вымышленно приключают себе болезни, и сие все не от иного чего чинится, как от того, что не имеют страха божия, и не знают как тяжкой грех есть преступление, а наипаче что лишит себя добровольно некоторых чувств или членов…»
 
   Герасим Шила не стал дальше слушать – ведь холопов он не имел, в рекруты ему ставить было некого. Он принялся снова считать выручку.
   – Эх, опять воровская деньга! – подумал он, разглядывая монету. – И как это я не приметил, кто ее мне сунул? – досадовал он.
   Пересчитав деньги, Шила запер их в сундук, привесил замок и стал за свечным ящиком, ожидая, когда протопоп окончит чтение царицына указа.
   А протопоп все еще гудел:
 
   «ежели кто с сего числа из людей или крестьян назначен будет в рекруты, и отбывая службы до отдачи, или по отдаче до определения в полк палец или иной какой член умышленно отсечет, или какою раною себя уязвит, и о том доказано будет подлинно; и таких злодеев в тех же местах, где они такое зло учинят, из десяти одного с жеребья повесить, а протчих бив кнутом, и вырезав ноздри сослать в вечную работу».
 
   – Ну вот ладно, кончает! Можно итти домой, – подумал Шила и взялся за шапку.
   Но протопоп, окончив, один указ, стал читать второй.
   Герасим Шила уже подошел к двери, когда протопоп прочел:
 
   «О высылке жидов из России. Апреля 26 дня, 1727 года».
 
   Шила встрепенулся – это ему было интересно. Он повернул назад и мелкими, частыми шажками подошел к толпе, сгрудившейся у амвона.
 
   «Сего апреля 20 дня ея императорское величество указала, жидов как мужеска, так и женска полу, которые обретаются на Украине и в других Российских городах, тех всех выслать вон из России за рубеж немедленно и впредь их ни под какими образы в Россию не впускать, и того предостерегать во всех местах накрепко. А при отпуске их смотреть накрепко, чтоб они из России за рубеж червонных золотых и никаких российских серебреных монет и ефимков отнюд не вывезли; а буде у них червонные и ефимки, или какая российская монета явится, и за оные дать им медными деньгами».
 
   Шила внимательно прослушал до конца указ и пошел из собора раздумывая:
   «Ишь, хитроумный чорт! Недаром месяц тому назад сам оставил откупа. Чуяла его душа! Поташом да льном занялся. Ну да постой, голубчик, сейчас всего довольно будет – с драгунами за рубеж доставят!» – радовался Шила, вспоминая о своем старом враге, откупщике Борухе Лейбове, который все еще занимался в Смоленске торговыми делами.
 
* * *
 
   – Герасим, за что это выгоняют из Смоленска рудого Зунделя? – спросила у Герасима Шилы его жена, когда Шила вернулся из собора домой.
   Шила удивленно сдвинул и без того сходившиеся у переносья седые брови. Хотя он сейчас только и думал о последнем указе царицы и на нем уже строил свои торговые планы, но то, что сказала жена, показалось в первую минуту непонятным в даже нелепым.
   – Зунделя? Которого это? – переспросил Шила, соображая: а чем же торгует этот Зундель, почему Шила его не помнит?
   – Что ты, забыл рудого Зунделя? – удивилась жена. – Шапошника, что на Торжище живет?
   – А-а! – протянул Герасим Шила, вспомнив высокого, худощавого еврея, у которого всегда почему-то была повязана красным платком одна щека.
   И все-таки Шила еще не понимал: при чем тут шапошник Зундель?
   – И коваля Шлему отправили, – продолжала рассказывать жена.
   «Ах, да ведь Зундель тоже еврей!» – сообразил наконец Шила.
   – Царица приказала выслать из России всех жидов, – сказал Шила, – Ты ведаешь, – оживился он: – Борух ушастый поедет вон, до дьябла! И все деньги его – и золото и серебро – отберут. Ей-богу! В соборе сегодня указ читали. Не будет больше перебивать нам дорогу! Мы и сами потрафим скупать лен и пеньку и отправлять в Ригу!
   Герасим Шила расхаживал по хате, потирая руки от радости.
   – Что Боруха вышлют – это добре, – улыбалась жена. – А вот шапошника – шкода: шестеро ребят мал-мала меньше, – говорила она, накрывая на стол.
   – А когда Зундель поедет? Тебе кто говорил? – спросил Герасим Шила, садясь к столу.
   – Не ведаю. Коваля Шлему недавно уже солдат повез. Мимо нас ехали. Не можно было глядеть – женка слезами заливается, дети плачуть…
   Шила, не дослушав жены, сорвался с места.
   – Куда ж ты, Герасим? – удивленно окликнула жена: – Обедать будем!
   Но Шила, схватив шапку, кинулся из хаты.
   В такую минуту было не до обеда. Шиле хотелось не пропустить, своими глазами увидеть, как этот проклятый Борух будет навсегда уезжать из Смоленска.
   Когда в прошлом году у Шилы отняли откупа и вновь передали Боруху, как он, ушастый чорт, злорадствовал!
   «Вот теперь же и я посмеюсь над тобой!» – с удовольствием думал Шила.
   Шила жалел только, что Борух жил в Смоленске один: оставив откупа и занявшись скупкой льна и пеньки, Борух отправил свою семью за рубеж, в Дубровну.
   – Эх, кабы все они были в Смоленске! Вот-то крику было бы!
   Он торопился в город, к Сенной площади, где жил Борух. Если солдат губернской канцелярии повез на форпост Шлёму, значит сегодня будут отправлены за рубеж все смоленские евреи.
   За днепровским мостом, у Торжища, Шила увидел толпу.
   Возле дома, в котором жил шапошник, стояла телега. Она была до верху набита разным домашним скарбом. Засаленная, в разноцветных потеках перина, подсвечники, ломаный табурет, медный таз, узлы с каким-то тряпьем – все было свалено как попало на воз. А сверху всего копошилась куча рыжеволосых ребятишек. Слышались бабьи причитания – низенькая еврейка, жена шапошника, плакала навзрыд.
   Тощий, с повязанной щекой, шапошник Зундель вел со двора на веревке козу. Коза, точно понимая все безвыходное положение хозяев, жалобно блеяла. У ворот двора стоял Зеленуха, капрал смоленского полка.