Страница:
Как только мы остались одни, — если не считать его факельщика впереди, — я спросил, что нового.
— Вся Академия на ушах стоит; и никто не знает, чем дело кончится. Дионисий опять Платона зовет.
— Ну и что? Он и год назад звал, а Платон послал его подальше; или что там в таких случаях философы говорят. — Я на пиру, похоже, набрался сверх меры.
— Скорее всего, на этот раз ему придется ехать, — сказал Спевсипп, уже успевший протрезветь.
— Вот как? Так Диона возвращают?
В последнее время я часто о нем вспоминал. Он был вторым человеком после отца, кто научил меня чести. А может быть и судьбу мою определил.
— Нет, — коротко ответил Спевсипп.
— Но это ж было условие Платона. Значит он может никуда не ехать.
— Всё не так просто… — Видно было, что ему на самом деле не просто: его тянуло в разные стороны. — Начать хотя бы с того, что Дионисий вернулся к философии…
— Дорогой мой Спевсипп! До Сиракуз десять дней при хорошем ветре; а за это время он успеет повернуться другим боком!
— Нет, он уже целый год занимается. По-настоящему учится, ты знаешь… Постоянно пишет Платону, и даже вполне осмысленно. Потому Платон отвечает, и тоже в раздрае. А идея такова: Дионисий уже наполовину приручен, только его характер мешает довести дело до конца. И это дразнит Платона. Он полагает, что если коня можно было бы довести до ума, его можно будет выставить на скачку.
— Но если этот ваш конь так резвится в поводьях, так может ему лучше учиться без них?
— Так начинало казаться. Но это, по-моему, ты сказал, что он всегда хочет победный венок еще до начала забега?
— Неужто он начал называть себя академиком?
Я рассмеялся было, но Спевсипп даже не улыбнулся, так что пришлось мне умолкнуть. Я подумал, может у него спьяну настроение портится; такое бывает.
— Начал, — сказал он. — Но это еще мелочь. С ним случай особый, потому у него есть такая штука, какой ни у кого больше не бывает: письменный конспект устного учения Платона. — Он увидел мое удивление и терпеливо объяснил: — Платон верит, что должна быть искра; от души к душе, от разума к разуму. Если у тебя клеймо остыло, ты его снова в огонь суешь, верно? А ему пришлось послать Дионисию этот конспект, потому что приехать он не мог, а огонь его коптил. Но теперь там уже целый трактат получился… Так вместо того, чтобы тихо сидеть и изучать науки, позволяющие видеть умственным взором, он учиняет философский конкурс — и выдаёт себя за профессионала, прошедшего весь курс Академии.
— Платон, наверно, здорово разозлился. Но, надеюсь, не настолько, чтобы в Сиракузы сорваться. — Спевсипп промолчал. — А кто там около Дионисия крутится?
— В основном киренийцы, из школы Аристиппа. Они, как и он, благо с удовольствием отождествляют; только термины определяют понеряшливее. Впрочем, сам Аристипп тоже точностью формулировок не блещет. Он был гостем старого Дионисия вместе с Платоном; но, в отличие от Платона, хорошо на этом заработал.
— А сын заслуживает лучшей компании, что ли? Почему бы ему не оставить Платона в покое? Впрочем, я наверно сам знаю ответ: эти киренийцы — просто соперники, которых Дионисий выставляет напоказ, чтобы вызвать ревность Платона. Тут просто не знаешь, смеяться или плакать.
— Хотел бы я, чтобы всё кончилось смехом…
Луна спряталась. Где-то в темноте завыла собака… Вспомнилась холодная постель дома… Я прекрасно обошелся бы и без дурных новостей Спевсиппа, в чём бы они ни состояли, но — как все и всегда — спросил.
— Дионисий уже настроился достать Платона. — Сознался Спевсипп. — И раз просьбы не помогли, он — как всякий тиран — решил прибегнуть к силе. В последнем письме он приглашает Платона на переговоры по поводу сицилийской собственности Диона. Я полагаю, ты знаешь, что доход от его поместий каждый год присылали сюда. Если Платон поедет, всё может остаться как было. Если нет — нет. Иными словами, конфискация.
— Ах вот оно что! Так эта гнида за шантаж взялась… Ему бы стоило получше знать, с кем он дело имеет.
Спевсипп промолчал. А я думал от том, как замечательно живется Диону в Аттике; как он, по сути держит двор и в Дельфах, и на Делосе, и в Олимпии; как он превратился в маяк для всех, кто ценит справедливость. Конечно же, шпионы доносят об этом в Сиракузы; и можно себе представить, как бесится от зависти Дионисий. Удивительно здесь только одно: что он не додумался до такого шантажа раньше.
— Слушай, — сказал я наконец, — это же замечательно, что Дион всегда жил как философ. С тем что у него есть, он будет наверно не беднее нас с тобой. Его жена и сын — родня Архонта, так что им ничего не грозит; а ему конечно будет грустновато без путешествий, но всё что по-настоящему ценно он будет иметь в Академии: тут и Платон, и книги, и друзья… — В мерцающем свете факела я увидел, как он коротко глянул на меня, по-прежнему молча. — Ты не думай, что я слишком легко к этому отношусь. Конечно, человеку с положением непросто к такому привыкнуть, тем более сицилийцу. Но мы же знаем его, знаем его понятия о чести. Чем большим он пожертвует, тем больше будет его дар философии и дружбе. Дион может воспринимать всё это только так. Можешь мне поверить, он никогда не позволит Платону поехать.
Он по-прежнему молчал, и я начал тревожиться уж не обидел ли его ненароком; но спросить не успел.
— Ты ошибаешься, — сказал наконец Спевсипп. — Он на этом настаивает.
Я попросил его повторить. Когда видишь на небе две луны, глазам не веришь; думаешь, что выпил лишнего. Услышав во второй раз то же самое, спросил:
— Почему? Не понимаю я…
— Спроси какого-нибудь бога, из тех кто читает людские души.
— Но послушай, даже до изгнания Диона Платон в Сиракузах был на волосок от гибели. Люди Филиста его ненавидели; солдаты открыто грозили убийством. А потом его продержали там целую зиму, против воли; он болел; а он ведь помоложе был тогда. В результате потерял целый год работы, а в его возрасте год — это ж ужасно много… Как Дион может просить его ехать туда снова?
— Надо быть справедливыми, — сказал Спевсипп, пожалуй обращаясь к себе самому. — Тут не только в деньгах дело. Дион надеется, что Платону удастся его вернуть.
— Он сам это говорит?
— Конечно. Мне говорил.
— Но как он может надеяться? Это ж безумие! Дионисий уже тогда был готов поверить любому навету; безо всякой причины, кроме ревности. А теперь вся Греция славословит Великого Изгнанника, уже много лет; и каждое такое слово — удар для Дионисия, унижение для него. Его должно тошнить от одного имени Диона. Да они и не могут впустить его обратно: ведь он — герой всех демократов на Сицилии. Смотри, ведь Дионисий даже Платона не зовет насовсем, а за это он почти всё бы отдал. И Дион мечтает, что его позовут обратно?
— Человек всегда верит в то, чего очень хочет. Это в природе вещей.
— Это верно. Но как насчет природы философии?
Он резко остановился. Факельщик задержался на углу, оглянулся, — и бегом помчался к нам, убедиться что мы на ногах стоим. Спевсипп махнул ему, чтобы не беспокоился.
— Так ты всё время внимательно слушал, Нико, верно? А когда я пришел к тебе за поддержкой — бьёшь меня тем, что услышал от нас же, верно?
— Прости, Спевсипп. Что я знаю о философии? У меня в голове только одно застряло: Платон его друг.
— Да, у тебя своя логика, логика сердца. Мне надо было остерегаться её.
Мы оба умолкли; и шли в темноте вслед за качавшимся факелом; вскоре дошли до поворота к моему дому, и мальчик побежал вперед осветить дверь. А мы задержались. И думали, наверно, об одном и том же: надо было бы попрощаться на более веселой ноте, если бы вспомнили об этом вовремя. Потом я сказал:
— Вот в одном я уверен: только ради денег Дион этого делать не стал бы. Если бы ему захотелось, все роскошества Сиракуз ему бы на блюде принесли, только в ладоши хлопнуть. Ведь он по своему выбору от всего этого отказался. Ты посмотри, как он живёт.
— Я уверен, что он так жить и будет… Но для богатого человека скромная жизнь опасна: она позволяет ему щедрым быть. Разумеется, он никогда ни у кого ничего не просил в ответ; мысль о продажных лизоблюдах ему отвратительна… Но мир таков, каков он есть; и я боюсь, среди толпы вокруг него не все так уж бескорыстны… Деньги дают ему влиятельность, причем стыдиться ему совершенно нечего. И он к этому привык. А гордость его тебе известна.
Мы уже подошли к дому. Приличия ради, я предложил ему зайти; он сказал, что завтра должен рано начинать работу… И вот мы волынили возле входа, всё еще надеясь найти какие-то прощальные слова.
— Не могу забыть, — начал я, — как благородно он говорил о Платоне в тот первый год изгнания. Вы, конечно, еще в Сиракузах были… У Платона есть книга, которую я однажды читал, — да, честно, прочитал всю… Там ужин, вечеринка, а потом начинают славить любовь. Ты ее знаешь, верно?
— Конечно. «Пир» я читал не один раз. Вчера перечитывал.
— Я хотел сказать, что вот Платон живет на уровне…
— Ну да… Я тебя не понял. Я думал, ты знаешь для кого эта книга была написана.
Глаза наши встретились.
— Слушай! — воскликнул я. — Ну пройдет это у Диона! Ну, бывают такие настроения. У самых лучших актеров бывают дни, когда они ни на что не годны; и у хороших людей то же самое… Он же наверняка знает, что чувствует Платон; он придет в себя и никогда больше не помыслит об этом… По-моему, мы с тобой волнуемся из-за ничего…
Начинало светать. В ивняке запели птицы; те самые, что будили меня, когда в доме было тепло… В сером свете стало видно лицо Спевсиппа; скривилось, как у обезьяны, надкусившей незрелый инжир.
— Как видно, придется сказать тебе всё. Дион еще в прошлом году хотел, чтобы Платон принял приглашение Архонта. Платон отказался, — и отношения у них очень испортились. Теперь, когда пришел последний вызов, Дион зашел обговорить его, вышел в ярости, и с тех пор больше не появлялся. Платон писал ему, — я точно знаю, — он не ответил.
Облако над нами поймало лучи спрятанного солнца и загорелось розовым… На Верхнем Городе засверкали позолоченные орнаменты храмовых крыш… А перед домом стоял парнишка с факелом, дожидаясь разрешения погасить. Что-то зашевелилось у меня в памяти; и по позвоночнику прошла дрожь, словно холодным пальцем провели. Я заговорил было, но тут же смолк.
— Что? — спросил Спевсипп, отвлекаясь от своих мыслей.
— Нет, ничего, — ответил я. — Я забыл, что тебя не было в театре.
15
— Вся Академия на ушах стоит; и никто не знает, чем дело кончится. Дионисий опять Платона зовет.
— Ну и что? Он и год назад звал, а Платон послал его подальше; или что там в таких случаях философы говорят. — Я на пиру, похоже, набрался сверх меры.
— Скорее всего, на этот раз ему придется ехать, — сказал Спевсипп, уже успевший протрезветь.
— Вот как? Так Диона возвращают?
В последнее время я часто о нем вспоминал. Он был вторым человеком после отца, кто научил меня чести. А может быть и судьбу мою определил.
— Нет, — коротко ответил Спевсипп.
— Но это ж было условие Платона. Значит он может никуда не ехать.
— Всё не так просто… — Видно было, что ему на самом деле не просто: его тянуло в разные стороны. — Начать хотя бы с того, что Дионисий вернулся к философии…
— Дорогой мой Спевсипп! До Сиракуз десять дней при хорошем ветре; а за это время он успеет повернуться другим боком!
— Нет, он уже целый год занимается. По-настоящему учится, ты знаешь… Постоянно пишет Платону, и даже вполне осмысленно. Потому Платон отвечает, и тоже в раздрае. А идея такова: Дионисий уже наполовину приручен, только его характер мешает довести дело до конца. И это дразнит Платона. Он полагает, что если коня можно было бы довести до ума, его можно будет выставить на скачку.
— Но если этот ваш конь так резвится в поводьях, так может ему лучше учиться без них?
— Так начинало казаться. Но это, по-моему, ты сказал, что он всегда хочет победный венок еще до начала забега?
— Неужто он начал называть себя академиком?
Я рассмеялся было, но Спевсипп даже не улыбнулся, так что пришлось мне умолкнуть. Я подумал, может у него спьяну настроение портится; такое бывает.
— Начал, — сказал он. — Но это еще мелочь. С ним случай особый, потому у него есть такая штука, какой ни у кого больше не бывает: письменный конспект устного учения Платона. — Он увидел мое удивление и терпеливо объяснил: — Платон верит, что должна быть искра; от души к душе, от разума к разуму. Если у тебя клеймо остыло, ты его снова в огонь суешь, верно? А ему пришлось послать Дионисию этот конспект, потому что приехать он не мог, а огонь его коптил. Но теперь там уже целый трактат получился… Так вместо того, чтобы тихо сидеть и изучать науки, позволяющие видеть умственным взором, он учиняет философский конкурс — и выдаёт себя за профессионала, прошедшего весь курс Академии.
— Платон, наверно, здорово разозлился. Но, надеюсь, не настолько, чтобы в Сиракузы сорваться. — Спевсипп промолчал. — А кто там около Дионисия крутится?
— В основном киренийцы, из школы Аристиппа. Они, как и он, благо с удовольствием отождествляют; только термины определяют понеряшливее. Впрочем, сам Аристипп тоже точностью формулировок не блещет. Он был гостем старого Дионисия вместе с Платоном; но, в отличие от Платона, хорошо на этом заработал.
— А сын заслуживает лучшей компании, что ли? Почему бы ему не оставить Платона в покое? Впрочем, я наверно сам знаю ответ: эти киренийцы — просто соперники, которых Дионисий выставляет напоказ, чтобы вызвать ревность Платона. Тут просто не знаешь, смеяться или плакать.
— Хотел бы я, чтобы всё кончилось смехом…
Луна спряталась. Где-то в темноте завыла собака… Вспомнилась холодная постель дома… Я прекрасно обошелся бы и без дурных новостей Спевсиппа, в чём бы они ни состояли, но — как все и всегда — спросил.
— Дионисий уже настроился достать Платона. — Сознался Спевсипп. — И раз просьбы не помогли, он — как всякий тиран — решил прибегнуть к силе. В последнем письме он приглашает Платона на переговоры по поводу сицилийской собственности Диона. Я полагаю, ты знаешь, что доход от его поместий каждый год присылали сюда. Если Платон поедет, всё может остаться как было. Если нет — нет. Иными словами, конфискация.
— Ах вот оно что! Так эта гнида за шантаж взялась… Ему бы стоило получше знать, с кем он дело имеет.
Спевсипп промолчал. А я думал от том, как замечательно живется Диону в Аттике; как он, по сути держит двор и в Дельфах, и на Делосе, и в Олимпии; как он превратился в маяк для всех, кто ценит справедливость. Конечно же, шпионы доносят об этом в Сиракузы; и можно себе представить, как бесится от зависти Дионисий. Удивительно здесь только одно: что он не додумался до такого шантажа раньше.
— Слушай, — сказал я наконец, — это же замечательно, что Дион всегда жил как философ. С тем что у него есть, он будет наверно не беднее нас с тобой. Его жена и сын — родня Архонта, так что им ничего не грозит; а ему конечно будет грустновато без путешествий, но всё что по-настоящему ценно он будет иметь в Академии: тут и Платон, и книги, и друзья… — В мерцающем свете факела я увидел, как он коротко глянул на меня, по-прежнему молча. — Ты не думай, что я слишком легко к этому отношусь. Конечно, человеку с положением непросто к такому привыкнуть, тем более сицилийцу. Но мы же знаем его, знаем его понятия о чести. Чем большим он пожертвует, тем больше будет его дар философии и дружбе. Дион может воспринимать всё это только так. Можешь мне поверить, он никогда не позволит Платону поехать.
Он по-прежнему молчал, и я начал тревожиться уж не обидел ли его ненароком; но спросить не успел.
— Ты ошибаешься, — сказал наконец Спевсипп. — Он на этом настаивает.
Я попросил его повторить. Когда видишь на небе две луны, глазам не веришь; думаешь, что выпил лишнего. Услышав во второй раз то же самое, спросил:
— Почему? Не понимаю я…
— Спроси какого-нибудь бога, из тех кто читает людские души.
— Но послушай, даже до изгнания Диона Платон в Сиракузах был на волосок от гибели. Люди Филиста его ненавидели; солдаты открыто грозили убийством. А потом его продержали там целую зиму, против воли; он болел; а он ведь помоложе был тогда. В результате потерял целый год работы, а в его возрасте год — это ж ужасно много… Как Дион может просить его ехать туда снова?
— Надо быть справедливыми, — сказал Спевсипп, пожалуй обращаясь к себе самому. — Тут не только в деньгах дело. Дион надеется, что Платону удастся его вернуть.
— Он сам это говорит?
— Конечно. Мне говорил.
— Но как он может надеяться? Это ж безумие! Дионисий уже тогда был готов поверить любому навету; безо всякой причины, кроме ревности. А теперь вся Греция славословит Великого Изгнанника, уже много лет; и каждое такое слово — удар для Дионисия, унижение для него. Его должно тошнить от одного имени Диона. Да они и не могут впустить его обратно: ведь он — герой всех демократов на Сицилии. Смотри, ведь Дионисий даже Платона не зовет насовсем, а за это он почти всё бы отдал. И Дион мечтает, что его позовут обратно?
— Человек всегда верит в то, чего очень хочет. Это в природе вещей.
— Это верно. Но как насчет природы философии?
Он резко остановился. Факельщик задержался на углу, оглянулся, — и бегом помчался к нам, убедиться что мы на ногах стоим. Спевсипп махнул ему, чтобы не беспокоился.
— Так ты всё время внимательно слушал, Нико, верно? А когда я пришел к тебе за поддержкой — бьёшь меня тем, что услышал от нас же, верно?
— Прости, Спевсипп. Что я знаю о философии? У меня в голове только одно застряло: Платон его друг.
— Да, у тебя своя логика, логика сердца. Мне надо было остерегаться её.
Мы оба умолкли; и шли в темноте вслед за качавшимся факелом; вскоре дошли до поворота к моему дому, и мальчик побежал вперед осветить дверь. А мы задержались. И думали, наверно, об одном и том же: надо было бы попрощаться на более веселой ноте, если бы вспомнили об этом вовремя. Потом я сказал:
— Вот в одном я уверен: только ради денег Дион этого делать не стал бы. Если бы ему захотелось, все роскошества Сиракуз ему бы на блюде принесли, только в ладоши хлопнуть. Ведь он по своему выбору от всего этого отказался. Ты посмотри, как он живёт.
— Я уверен, что он так жить и будет… Но для богатого человека скромная жизнь опасна: она позволяет ему щедрым быть. Разумеется, он никогда ни у кого ничего не просил в ответ; мысль о продажных лизоблюдах ему отвратительна… Но мир таков, каков он есть; и я боюсь, среди толпы вокруг него не все так уж бескорыстны… Деньги дают ему влиятельность, причем стыдиться ему совершенно нечего. И он к этому привык. А гордость его тебе известна.
Мы уже подошли к дому. Приличия ради, я предложил ему зайти; он сказал, что завтра должен рано начинать работу… И вот мы волынили возле входа, всё еще надеясь найти какие-то прощальные слова.
— Не могу забыть, — начал я, — как благородно он говорил о Платоне в тот первый год изгнания. Вы, конечно, еще в Сиракузах были… У Платона есть книга, которую я однажды читал, — да, честно, прочитал всю… Там ужин, вечеринка, а потом начинают славить любовь. Ты ее знаешь, верно?
— Конечно. «Пир» я читал не один раз. Вчера перечитывал.
— Я хотел сказать, что вот Платон живет на уровне…
— Ну да… Я тебя не понял. Я думал, ты знаешь для кого эта книга была написана.
Глаза наши встретились.
— Слушай! — воскликнул я. — Ну пройдет это у Диона! Ну, бывают такие настроения. У самых лучших актеров бывают дни, когда они ни на что не годны; и у хороших людей то же самое… Он же наверняка знает, что чувствует Платон; он придет в себя и никогда больше не помыслит об этом… По-моему, мы с тобой волнуемся из-за ничего…
Начинало светать. В ивняке запели птицы; те самые, что будили меня, когда в доме было тепло… В сером свете стало видно лицо Спевсиппа; скривилось, как у обезьяны, надкусившей незрелый инжир.
— Как видно, придется сказать тебе всё. Дион еще в прошлом году хотел, чтобы Платон принял приглашение Архонта. Платон отказался, — и отношения у них очень испортились. Теперь, когда пришел последний вызов, Дион зашел обговорить его, вышел в ярости, и с тех пор больше не появлялся. Платон писал ему, — я точно знаю, — он не ответил.
Облако над нами поймало лучи спрятанного солнца и загорелось розовым… На Верхнем Городе засверкали позолоченные орнаменты храмовых крыш… А перед домом стоял парнишка с факелом, дожидаясь разрешения погасить. Что-то зашевелилось у меня в памяти; и по позвоночнику прошла дрожь, словно холодным пальцем провели. Я заговорил было, но тут же смолк.
— Что? — спросил Спевсипп, отвлекаясь от своих мыслей.
— Нет, ничего, — ответил я. — Я забыл, что тебя не было в театре.
15
В начале лета Феттал вернулся с гастролей. Я ждал этого больше с болью, чем с надеждой. Ведь у молодых дни длинные, прошлое вытесняется быстро… Но он — словно зимородок вернулся — тотчас прилетел к своему суку у воды.
Он высыпал передо мной всю добычу своего похода: театры и города, триумфы и проблемы, — и кучу синяков и шишек (вести себя он умел, но слишком авантюрного склада парень). Полночи рассказывал, какие пьесы они играли, как Мирон их ставил, и как он сам поставил бы их лучше… Он был как раз в том возрасте, когда человек должен выплескивать свои мысли, иначе взорвется; а со мной можно было говорить всё. Когда он в полночь выскочил из кровати, чтобы показать мне, как он вышел бы на сцену, если бы Мирон ему позволил, — я увидел через открытую дверь, что маска веселится, глядя на нас с доброй улыбкой.
Мы повсюду ходили вместе; на радость тем, кто желал нам добра, и к великому огорчению злопыхателей, которые кормятся чужими бедами и много успели наболтать после его отъезда.
Однажды, когда мы сидели с друзьями в лавке благовоний, я выскользнул к Сизифу-ювелиру заказать кольцо для него в подарок к нашей годовщине; сардоникс с гравировкой, Эрос на дельфине. Пока Сизиф делал эскизы, я болтался возле его мастерской; и тут услышал, как один купец спросил, верно ли, что в гавани появился корабль из Сиракуз. Кто-то ответил, да, но корабль не торговый. Архонт прислал государственную триеру за Платоном-философом.
До сих пор я был слишком захвачен собственным счастьем. Но эта новость так меня потрясла, что я бросил все свои утренние дела, забрал Феттала из лавки и сказал ему, что должен идти в Академию. Хотя он ничего не знал о Платоне, кроме того что я ему рассказывал, но тоже разволновался.
— Да, конечно иди, — говорит. — Я с тобой прогуляюсь. Что ж они так обращаются с бедным стариком! Он, наверно, никого и слушать не станет кроме Диона (как ты знаешь, я его не очень люблю) и прочих своих друзей-философов. Но, быть может, хоть заметит твой приход. Мы перед ним в долгу за отличный вечер…
Это он вспомнил ужин на двоих у нас дома, когда мы вместе «Пир» читали. Я сказал, что у Платона сейчас и без меня хлопот хватает, так что его тревожить я не собираюсь, а только хочу новости узнать.
— А знаешь, Нико, я хотел бы когда-нибудь поговорить с ним о театре. Сомневаюсь я, что все его понятия на самом деле так глупы, как ты думаешь. Теперь пьесы на богов больше не сворачивают. Половина нынешних авторов вообще в них не верит; а остальные думают, как и мы с тобой, что уж если они и есть где-нибудь, — или повсюду, — то уж никак не сидят в золотых креслах на горе Олимп; в таких же постоянных распрях, как какой-нибудь царский выводок в Македонии, и так же готовые изрубить каждого порядочного человека, забывшего польстить им или взятку-жертву принести.
Хотя мне самому было едва за тридцать, от разговоров молодежи у меня часто волосы дыбом вставали. В его возрасте, мы такими мыслями делились шепотом; а в дни отца моего они могли и под цикуту подвести. Однако, Платон говорил что-то похожее, а ему уже семьдесят…
Среди олив Академии мы встретили Аксиотею, поздоровались, но задерживаться не стали, потому что она была не одна. Она теперь редко бывала одна, с тех пор как Платон принял еще одну девушку. Ластения из Мантинеи носила женское платье, вероятно чувствуя, что оно больше подходит ее душе; была она маленькая и стройная, очень живая, но при этом серьезная. Они шли плечо к плечу, очерчивая руками какую-то дискуссию. Аксиотее здорово повезло, что попала сюда. Есть женщины, которым мужчины нужны и для разума и для тела; такие становятся гетерами; но ей это совершенно не подходило. Она бы изголодалась и озлобилась, если бы Платон не был выше условностей. Я был рад за нее и желал ей счастья.
Когда мы добрались до места, Феттал, очень деликатный в серьезных вещах, сказал, что недостаточно знает Спевсиппа, чтобы вламываться к нему сейчас; и пошел бродить по садам.
В доме Спевсиппа плакала девушка. Била себя в грудь, рыдала, и повторяла наверно в сотый раз, судя по голосу: «Так я ж тебя может быть никогда больше не увижу!» Стучать в разгар такой сцены я не решился и пошел в рощу. То, ради чего пришел, я уже услышал; но мне хотелось узнать больше, и я уговорил себя, что могу пригодиться зачем-нибудь, если зайду попозже.
Вскоре я заметил двоих на тропе меж деревьев передо мной. Оказалось, что это Платон с Дионом. Я остановился, собравшись повернуть назад, но в этот момент Платон увидел кого-то за деревьями и пошел туда, оставив Диона ждать.
Дион сел на скамью в тени. Я легко мог бы уйти незамеченным. Но не задержался даже для того, чтобы самому себе удивиться, — и пошел прямо к нему.
Чтобы он мне обрадовался, это было совершенно невозможно; но поздоровался он со мной теплее, чем я ожидал; быть может увидел во мне хороший знак, предвестие Сицилии. Раньше я не отважился бы ни на что больше, прошел бы мимо; но тут сел рядом с ним.
Уже не помню, о чем я заговорил; во всяком случае, не о деле. Видно было, что Платон освободится еще не сразу; и Дион держался с обычной учтивостью. Я чувствовал, как он надеется, что у меня хватит воспитания уйти, когда Платон вернется; а пока он просто должен был мириться с моим присутствием. Наверно, благоговение перед ним начало вытекать из меня еще в Сиракузах, вместе с тем вином из его разбитой чаши. А с тех пор я и в профессии своей вырос, и — что еще важнее — в любви.
Благоговение ушло, но я подошел к нему восстановить кое-что. Благородная красота его лица была словно прекрасная маска, с которой я привык жить с давних пор. Теперь я изучал ее снова. У стольких мужчин его возраста (ему ведь под пятьдесят, наверно) лица жиреют, или обвисают, или искажаются от мелочных забот, или ожесточаются… А его лицо сохранило форму; если кожа и постарела, то была здоровая зрелость. Царское лицо; из тех классических масок, что делают из хорошего твердого дерева, которое режется почти как камень.
Не знаю сейчас, как мы подошли в разговоре к Дельфам, но я вспомнил «Мирмидонцев», и как редко их ставят в Афинах. Кто из нас первым помянул Гомера, точно не помню, — да это и не важно, — но именно я сказал, что местами Эсхил от Гомера отходил. «Возьми, — говорю, — хотя бы Патрокла. В „Илиаде“ отец напоминает ему, что он старше Ахилла; Эсхил делает его возлюбленным юношей… Но в любом случае, — продолжал я, следуя как-бы-своей мысли, — он был еще с самом расцвете сил, когда Ахилл послал его в бой.»
Эти слова уже вылетели, когда я сообразил, что говорю. Не спрашивайте, как такая глупость сохраняется в человеке, способном из дому выходить и на хлеб себе зарабатывать; могу лишь предположить, что душа моя завладела языком, раньше чем я это понял. Даже если бы я сам это придумал — уже достаточно скверно. Но память актера похожа на галочье гнездо: мысль была из Платонова «Пира».
Я понял, что сморозил, даже раньше чем лицо Диона помрачнело и стало холоднее зимних гор; понял — и перестал играть простачка. Просить у него прощения было теперь в десять раз хуже; да мне и не хотелось. Не помню, в каких выражениях он изложил, что занят. Ему хотелось, чтобы я исчез оттуда, не меньше чем мне.
Уходить со сцены надо уметь и в расстроенных чувствах. Но я был так занят своей спиной, что буквально воткнулся в Феттала. Тот заставил меня сесть и рассказать ему в чём дело. А выслушав, рассмеялся:
— Ерунда это всё. Ты мог сказать ему гораздо больше. Вот доживешь до семидесяти — посмотришь, стану ли я обращаться с тобой, как он с Платоном.
От смеха мне полегчало; но всё равно собраться к Спевсиппу я смог только на следующий день.
Я нашел его в саду; с рабом-персом, смотревшим за садом, и с тем парнишкой Аристотелем, которому он когда-то образцы свои посылал. В саду было множество беседок для слабых растений, каменных террас, ветрозащитных стенок, сараев с горшками… Увидев, что он занят, я хотел было ретироваться; но он сказал, что от мандража там прячется, крутится чтобы время убить, и рад будет перерыву.
— Надо не забыть дать свободу старому Ойтану, в завещании, на случай если не вернусь. Расстаться с садом — этого он не вынесет; и продавать его нельзя.
Он крикнул, чтобы принесли холодного вина; поговорил немного с Аристотелем, — проворным парнишкой с тощими ногами и небольшими, пронзительными глазами, — и проводил меня к столу возле стены, в тени, под виноградными шпалерами. Вокруг стояли горшки с душистыми травами.
— Это всё я могу оставить ему, — сказал Спевсипп. — Он никогда ничего не забывает. Один из самых одаренных наших людей, только с основными принципами не в ладах. Как? Как? Как? Без конца пытается вникнуть в это «как»; не понимает, что для Платона «как» имеет смысл только в том случае, если помогает понять «почему». Почему, Нико, существует человек? И почему он спрашивает «почему»? Если мы поймём это, вся истина будет в наших руках. А без этого можно всю жизнь выяснять как — и к чему придём? Быть может, катапульты станем конструировать, как у старого Дионисия, способные швырнуть камень со стены на две стадии и убить человека — божественную тайну, которую мы в стоянии уничтожить, потому что так и не определили… Да что тут говорить! Чем могу помочь, Нико?
Я сказал, слышал, что он уезжает, и пришел попрощаться. Он со вздохом откинул голову, опершись затылком о стену.
— Ты не представляешь себе, Нико, что тут творилось после нашего последнего разговора; да и перед ним тоже, я тебе тогда не всё сказал. Знаешь, ты формулировал мои собственные мысли быстрее, чем я мог вынести… Ты конечно удивляешься, как это Платона убедили ехать; а удивительно другое: что он продержался до сих пор. У него же ни единого спокойного дня не было. Дионисий уже несколько месяцев пишет всем его друзьям в Афинах, чтобы гнали его в Сиракузы, потому что когда он был там — по его подсказке там были начаты реформы, и эти реформы без его руководства провести невозможно. Сам-то он знает цену этим словам; но представь себе, каково ему слушать, когда половина Афин толкует, что он может изменить тиранию, но предпочитает отдыхать дома, — или что боится испытать свои теории на практике. Ну а кроме того, Дионисий написал в Тарентум и намекнул Архиту, что если он не убедит Платона приехать, договор может быть денонсирован. Архит — он же городу отец; как может он рисковать безопасностью своих людей, даже ради друга; а он, тем более, считает, что этот друг может благо сотворить, если поедет? Ну и конечно, киренийские гости Архонта тоже пишут. Пишут, как преуспел их хозяин в философии, как он предан идеям Платона… На самом деле это означает, что он там выступает с какими-то недоделанными вариациями, от которых Платона стошнило бы…
Он умолк, якобы отдышаться, пока слуга накрывал винный стол.
— Бедный Платон, — сказал я. — Он должен себя чувствовать, как поэт, когда негодный актер губит его лучшие строки.
Когда слуга ушел, он продолжил:
— Все друзья Диона тоже писали. А их больше, чем всех остальных вместе взятых…
Я молчал. Он отломил веточку базилика и стал крутить ее в пальцах, разглядывая цветочки.
— Дион мой давний друг-гостеприимец… Да и вообще надо быть к нему справедливым. У него же сын растет в доме Архонта. И жена его там. — Он помолчал и добавил: — Есть еще одна опасность, о которой Дион даже не знает. Платон пообещал ничего не говорить; только так он может хотя бы надеяться отвратить ее…
Он тут же испугался, что сказал хотя бы это; и я пообещал никому ни слова.
Я спросил, когда они двигаются; он сказал, что при подходящей погоде через два дня.
— Бог знает, Нико, когда мы вернемся домой, если вообще вернемся. Перед женой я стараюсь веселиться; она бедняжка беременна, да и сама почти ребенок… Оставлять ее жестоко, но Платона оставить еще хуже. Интересно, когда мы с тобой сможем еще разок посидеть здесь вот так. — Он оглядел сад, задерживаясь взглядом там и сям. — Слушай, а ты не будешь играть в Сиракузах? Было бы здорово тебя увидеть.
Когда корабль уходил, я пошел его провожать; впрочем, там была половина Афин. Это было похоже на сцену в театре.
Платон с Дионом вели себя безупречно; они наверняка попрощались заранее. Обменялись церемониальным поцелуем, словно цари в трагедии… Аксиотея с подругой откровенно плакали; глаза мужчин из Академии были не многим суше… Но Дион сохранял хладнокровие и держался так, что я всё время ждал аплодисментов.
Шли месяцы. Вот уже и осень скоро, а вестей о возвращении Платона всё не было. Аксиотею я видел редко: нам обоим было чем заняться. Феттал часто ездил на короткие гастроли, возвращаясь домой; и естественно было, что я делал то же самое, если попадались хорошие предложения. Получались хорошие, удачные поездки, и работалось мне отлично.
Когда морские путешествия явно пошли к концу, я выбрался к Аксиотее узнать, где Платон. Она сказала, в Сиракузах: Дионисий уговорил его зазимовать там и завершить переговоры о собственности Диона.
— Опять? — удивился я. — Это уж слишком!
Крошка-Ластения, похожая на птичку, вставила:
— Но его хорошо отблагодарят за это я надеюсь…
Аксиотея грустно посмотрела на нас. Она всегда обожала Диона; и если чувствовала какую-то потерю, то имела Причину для нее. Ей было проще, чем мне: она на Сицилии не бывала.
Прошла зима, с весной подошли Дионисии. Филемон, совершенно замечательный актер, договорился с Мироном вывести Феттала на конкурс. Они ставили «Геракла в Лидии»; Феттал играл Омфалу и Иолая, виртуозно меняя маски; в Омфале был просто бесподобен. Я видел, с каким удовольствием он работает под руководством современного протагониста, хотя дисциплина старого Мирона безусловно пошла ему на пользу. Сам я ставил «Тезея в Преисподней», и он очень бы мне пригодился Пирифом и Персефоной; но без разбитых яиц птицы не получаются. В тот год приз опять получил Теодор. Мы возвращались с его пира усталые и счастливые, совсем не думая о том, что уже открываются наземные и морские дороги — и скоро снова расставаться.
В начале лета мы виделись очень много; но вскоре Мирон получил предложение играть в Македонии, — а потом еще дальше на север, в Византии. Уже зная по прежнему опыту, что когда я один, с планами у меня плоховато, я встряхнулся, как собака, и начал рыскать вокруг.
Четырех дней не прошло, — они только-только репетировать начали, — Феттал вернулся домой в полдень и заявил, что ушел от Мирона:
— Ни дня больше! Я знал, что репетиций не выдержу, но честно играл для этого чудовища, чтобы дать ему время найти мне замену. Это ж невозможно, Нико, я с им больше не могу! О, Агамемнон, владыка мужей, бум-бум-бум-бум, правую вверх, левую в сторону, бум-бум-бум-бум… Я чувствую себя статуей в храмовом хранилище, и слой пыли с каждым днем всё толще!
— Псы египетские! — закричал я. — Дать бы тебе по твоей безмозглой башке! Что ж ты сразу не сказал, что не собираешься на север? А теперь я уже подписался на Сицилию…
Он высыпал передо мной всю добычу своего похода: театры и города, триумфы и проблемы, — и кучу синяков и шишек (вести себя он умел, но слишком авантюрного склада парень). Полночи рассказывал, какие пьесы они играли, как Мирон их ставил, и как он сам поставил бы их лучше… Он был как раз в том возрасте, когда человек должен выплескивать свои мысли, иначе взорвется; а со мной можно было говорить всё. Когда он в полночь выскочил из кровати, чтобы показать мне, как он вышел бы на сцену, если бы Мирон ему позволил, — я увидел через открытую дверь, что маска веселится, глядя на нас с доброй улыбкой.
Мы повсюду ходили вместе; на радость тем, кто желал нам добра, и к великому огорчению злопыхателей, которые кормятся чужими бедами и много успели наболтать после его отъезда.
Однажды, когда мы сидели с друзьями в лавке благовоний, я выскользнул к Сизифу-ювелиру заказать кольцо для него в подарок к нашей годовщине; сардоникс с гравировкой, Эрос на дельфине. Пока Сизиф делал эскизы, я болтался возле его мастерской; и тут услышал, как один купец спросил, верно ли, что в гавани появился корабль из Сиракуз. Кто-то ответил, да, но корабль не торговый. Архонт прислал государственную триеру за Платоном-философом.
До сих пор я был слишком захвачен собственным счастьем. Но эта новость так меня потрясла, что я бросил все свои утренние дела, забрал Феттала из лавки и сказал ему, что должен идти в Академию. Хотя он ничего не знал о Платоне, кроме того что я ему рассказывал, но тоже разволновался.
— Да, конечно иди, — говорит. — Я с тобой прогуляюсь. Что ж они так обращаются с бедным стариком! Он, наверно, никого и слушать не станет кроме Диона (как ты знаешь, я его не очень люблю) и прочих своих друзей-философов. Но, быть может, хоть заметит твой приход. Мы перед ним в долгу за отличный вечер…
Это он вспомнил ужин на двоих у нас дома, когда мы вместе «Пир» читали. Я сказал, что у Платона сейчас и без меня хлопот хватает, так что его тревожить я не собираюсь, а только хочу новости узнать.
— А знаешь, Нико, я хотел бы когда-нибудь поговорить с ним о театре. Сомневаюсь я, что все его понятия на самом деле так глупы, как ты думаешь. Теперь пьесы на богов больше не сворачивают. Половина нынешних авторов вообще в них не верит; а остальные думают, как и мы с тобой, что уж если они и есть где-нибудь, — или повсюду, — то уж никак не сидят в золотых креслах на горе Олимп; в таких же постоянных распрях, как какой-нибудь царский выводок в Македонии, и так же готовые изрубить каждого порядочного человека, забывшего польстить им или взятку-жертву принести.
Хотя мне самому было едва за тридцать, от разговоров молодежи у меня часто волосы дыбом вставали. В его возрасте, мы такими мыслями делились шепотом; а в дни отца моего они могли и под цикуту подвести. Однако, Платон говорил что-то похожее, а ему уже семьдесят…
Среди олив Академии мы встретили Аксиотею, поздоровались, но задерживаться не стали, потому что она была не одна. Она теперь редко бывала одна, с тех пор как Платон принял еще одну девушку. Ластения из Мантинеи носила женское платье, вероятно чувствуя, что оно больше подходит ее душе; была она маленькая и стройная, очень живая, но при этом серьезная. Они шли плечо к плечу, очерчивая руками какую-то дискуссию. Аксиотее здорово повезло, что попала сюда. Есть женщины, которым мужчины нужны и для разума и для тела; такие становятся гетерами; но ей это совершенно не подходило. Она бы изголодалась и озлобилась, если бы Платон не был выше условностей. Я был рад за нее и желал ей счастья.
Когда мы добрались до места, Феттал, очень деликатный в серьезных вещах, сказал, что недостаточно знает Спевсиппа, чтобы вламываться к нему сейчас; и пошел бродить по садам.
В доме Спевсиппа плакала девушка. Била себя в грудь, рыдала, и повторяла наверно в сотый раз, судя по голосу: «Так я ж тебя может быть никогда больше не увижу!» Стучать в разгар такой сцены я не решился и пошел в рощу. То, ради чего пришел, я уже услышал; но мне хотелось узнать больше, и я уговорил себя, что могу пригодиться зачем-нибудь, если зайду попозже.
Вскоре я заметил двоих на тропе меж деревьев передо мной. Оказалось, что это Платон с Дионом. Я остановился, собравшись повернуть назад, но в этот момент Платон увидел кого-то за деревьями и пошел туда, оставив Диона ждать.
Дион сел на скамью в тени. Я легко мог бы уйти незамеченным. Но не задержался даже для того, чтобы самому себе удивиться, — и пошел прямо к нему.
Чтобы он мне обрадовался, это было совершенно невозможно; но поздоровался он со мной теплее, чем я ожидал; быть может увидел во мне хороший знак, предвестие Сицилии. Раньше я не отважился бы ни на что больше, прошел бы мимо; но тут сел рядом с ним.
Уже не помню, о чем я заговорил; во всяком случае, не о деле. Видно было, что Платон освободится еще не сразу; и Дион держался с обычной учтивостью. Я чувствовал, как он надеется, что у меня хватит воспитания уйти, когда Платон вернется; а пока он просто должен был мириться с моим присутствием. Наверно, благоговение перед ним начало вытекать из меня еще в Сиракузах, вместе с тем вином из его разбитой чаши. А с тех пор я и в профессии своей вырос, и — что еще важнее — в любви.
Благоговение ушло, но я подошел к нему восстановить кое-что. Благородная красота его лица была словно прекрасная маска, с которой я привык жить с давних пор. Теперь я изучал ее снова. У стольких мужчин его возраста (ему ведь под пятьдесят, наверно) лица жиреют, или обвисают, или искажаются от мелочных забот, или ожесточаются… А его лицо сохранило форму; если кожа и постарела, то была здоровая зрелость. Царское лицо; из тех классических масок, что делают из хорошего твердого дерева, которое режется почти как камень.
Не знаю сейчас, как мы подошли в разговоре к Дельфам, но я вспомнил «Мирмидонцев», и как редко их ставят в Афинах. Кто из нас первым помянул Гомера, точно не помню, — да это и не важно, — но именно я сказал, что местами Эсхил от Гомера отходил. «Возьми, — говорю, — хотя бы Патрокла. В „Илиаде“ отец напоминает ему, что он старше Ахилла; Эсхил делает его возлюбленным юношей… Но в любом случае, — продолжал я, следуя как-бы-своей мысли, — он был еще с самом расцвете сил, когда Ахилл послал его в бой.»
Эти слова уже вылетели, когда я сообразил, что говорю. Не спрашивайте, как такая глупость сохраняется в человеке, способном из дому выходить и на хлеб себе зарабатывать; могу лишь предположить, что душа моя завладела языком, раньше чем я это понял. Даже если бы я сам это придумал — уже достаточно скверно. Но память актера похожа на галочье гнездо: мысль была из Платонова «Пира».
Я понял, что сморозил, даже раньше чем лицо Диона помрачнело и стало холоднее зимних гор; понял — и перестал играть простачка. Просить у него прощения было теперь в десять раз хуже; да мне и не хотелось. Не помню, в каких выражениях он изложил, что занят. Ему хотелось, чтобы я исчез оттуда, не меньше чем мне.
Уходить со сцены надо уметь и в расстроенных чувствах. Но я был так занят своей спиной, что буквально воткнулся в Феттала. Тот заставил меня сесть и рассказать ему в чём дело. А выслушав, рассмеялся:
— Ерунда это всё. Ты мог сказать ему гораздо больше. Вот доживешь до семидесяти — посмотришь, стану ли я обращаться с тобой, как он с Платоном.
От смеха мне полегчало; но всё равно собраться к Спевсиппу я смог только на следующий день.
Я нашел его в саду; с рабом-персом, смотревшим за садом, и с тем парнишкой Аристотелем, которому он когда-то образцы свои посылал. В саду было множество беседок для слабых растений, каменных террас, ветрозащитных стенок, сараев с горшками… Увидев, что он занят, я хотел было ретироваться; но он сказал, что от мандража там прячется, крутится чтобы время убить, и рад будет перерыву.
— Надо не забыть дать свободу старому Ойтану, в завещании, на случай если не вернусь. Расстаться с садом — этого он не вынесет; и продавать его нельзя.
Он крикнул, чтобы принесли холодного вина; поговорил немного с Аристотелем, — проворным парнишкой с тощими ногами и небольшими, пронзительными глазами, — и проводил меня к столу возле стены, в тени, под виноградными шпалерами. Вокруг стояли горшки с душистыми травами.
— Это всё я могу оставить ему, — сказал Спевсипп. — Он никогда ничего не забывает. Один из самых одаренных наших людей, только с основными принципами не в ладах. Как? Как? Как? Без конца пытается вникнуть в это «как»; не понимает, что для Платона «как» имеет смысл только в том случае, если помогает понять «почему». Почему, Нико, существует человек? И почему он спрашивает «почему»? Если мы поймём это, вся истина будет в наших руках. А без этого можно всю жизнь выяснять как — и к чему придём? Быть может, катапульты станем конструировать, как у старого Дионисия, способные швырнуть камень со стены на две стадии и убить человека — божественную тайну, которую мы в стоянии уничтожить, потому что так и не определили… Да что тут говорить! Чем могу помочь, Нико?
Я сказал, слышал, что он уезжает, и пришел попрощаться. Он со вздохом откинул голову, опершись затылком о стену.
— Ты не представляешь себе, Нико, что тут творилось после нашего последнего разговора; да и перед ним тоже, я тебе тогда не всё сказал. Знаешь, ты формулировал мои собственные мысли быстрее, чем я мог вынести… Ты конечно удивляешься, как это Платона убедили ехать; а удивительно другое: что он продержался до сих пор. У него же ни единого спокойного дня не было. Дионисий уже несколько месяцев пишет всем его друзьям в Афинах, чтобы гнали его в Сиракузы, потому что когда он был там — по его подсказке там были начаты реформы, и эти реформы без его руководства провести невозможно. Сам-то он знает цену этим словам; но представь себе, каково ему слушать, когда половина Афин толкует, что он может изменить тиранию, но предпочитает отдыхать дома, — или что боится испытать свои теории на практике. Ну а кроме того, Дионисий написал в Тарентум и намекнул Архиту, что если он не убедит Платона приехать, договор может быть денонсирован. Архит — он же городу отец; как может он рисковать безопасностью своих людей, даже ради друга; а он, тем более, считает, что этот друг может благо сотворить, если поедет? Ну и конечно, киренийские гости Архонта тоже пишут. Пишут, как преуспел их хозяин в философии, как он предан идеям Платона… На самом деле это означает, что он там выступает с какими-то недоделанными вариациями, от которых Платона стошнило бы…
Он умолк, якобы отдышаться, пока слуга накрывал винный стол.
— Бедный Платон, — сказал я. — Он должен себя чувствовать, как поэт, когда негодный актер губит его лучшие строки.
Когда слуга ушел, он продолжил:
— Все друзья Диона тоже писали. А их больше, чем всех остальных вместе взятых…
Я молчал. Он отломил веточку базилика и стал крутить ее в пальцах, разглядывая цветочки.
— Дион мой давний друг-гостеприимец… Да и вообще надо быть к нему справедливым. У него же сын растет в доме Архонта. И жена его там. — Он помолчал и добавил: — Есть еще одна опасность, о которой Дион даже не знает. Платон пообещал ничего не говорить; только так он может хотя бы надеяться отвратить ее…
Он тут же испугался, что сказал хотя бы это; и я пообещал никому ни слова.
Я спросил, когда они двигаются; он сказал, что при подходящей погоде через два дня.
— Бог знает, Нико, когда мы вернемся домой, если вообще вернемся. Перед женой я стараюсь веселиться; она бедняжка беременна, да и сама почти ребенок… Оставлять ее жестоко, но Платона оставить еще хуже. Интересно, когда мы с тобой сможем еще разок посидеть здесь вот так. — Он оглядел сад, задерживаясь взглядом там и сям. — Слушай, а ты не будешь играть в Сиракузах? Было бы здорово тебя увидеть.
Когда корабль уходил, я пошел его провожать; впрочем, там была половина Афин. Это было похоже на сцену в театре.
Платон с Дионом вели себя безупречно; они наверняка попрощались заранее. Обменялись церемониальным поцелуем, словно цари в трагедии… Аксиотея с подругой откровенно плакали; глаза мужчин из Академии были не многим суше… Но Дион сохранял хладнокровие и держался так, что я всё время ждал аплодисментов.
Шли месяцы. Вот уже и осень скоро, а вестей о возвращении Платона всё не было. Аксиотею я видел редко: нам обоим было чем заняться. Феттал часто ездил на короткие гастроли, возвращаясь домой; и естественно было, что я делал то же самое, если попадались хорошие предложения. Получались хорошие, удачные поездки, и работалось мне отлично.
Когда морские путешествия явно пошли к концу, я выбрался к Аксиотее узнать, где Платон. Она сказала, в Сиракузах: Дионисий уговорил его зазимовать там и завершить переговоры о собственности Диона.
— Опять? — удивился я. — Это уж слишком!
Крошка-Ластения, похожая на птичку, вставила:
— Но его хорошо отблагодарят за это я надеюсь…
Аксиотея грустно посмотрела на нас. Она всегда обожала Диона; и если чувствовала какую-то потерю, то имела Причину для нее. Ей было проще, чем мне: она на Сицилии не бывала.
Прошла зима, с весной подошли Дионисии. Филемон, совершенно замечательный актер, договорился с Мироном вывести Феттала на конкурс. Они ставили «Геракла в Лидии»; Феттал играл Омфалу и Иолая, виртуозно меняя маски; в Омфале был просто бесподобен. Я видел, с каким удовольствием он работает под руководством современного протагониста, хотя дисциплина старого Мирона безусловно пошла ему на пользу. Сам я ставил «Тезея в Преисподней», и он очень бы мне пригодился Пирифом и Персефоной; но без разбитых яиц птицы не получаются. В тот год приз опять получил Теодор. Мы возвращались с его пира усталые и счастливые, совсем не думая о том, что уже открываются наземные и морские дороги — и скоро снова расставаться.
В начале лета мы виделись очень много; но вскоре Мирон получил предложение играть в Македонии, — а потом еще дальше на север, в Византии. Уже зная по прежнему опыту, что когда я один, с планами у меня плоховато, я встряхнулся, как собака, и начал рыскать вокруг.
Четырех дней не прошло, — они только-только репетировать начали, — Феттал вернулся домой в полдень и заявил, что ушел от Мирона:
— Ни дня больше! Я знал, что репетиций не выдержу, но честно играл для этого чудовища, чтобы дать ему время найти мне замену. Это ж невозможно, Нико, я с им больше не могу! О, Агамемнон, владыка мужей, бум-бум-бум-бум, правую вверх, левую в сторону, бум-бум-бум-бум… Я чувствую себя статуей в храмовом хранилище, и слой пыли с каждым днем всё толще!
— Псы египетские! — закричал я. — Дать бы тебе по твоей безмозглой башке! Что ж ты сразу не сказал, что не собираешься на север? А теперь я уже подписался на Сицилию…