Страница:
Мелкопоместные дворяне, чьи предки боролись со старым Дионисием и дорого а это заплатили, в ужасе смотрели, как гибнут и их надежды и последние остатки достоинства Сиракуз. Они-то знали, почему идет Дион. С тех пор как тиран сокрушил их отцов, они старались не показываться на глаза. Крупные имения отошли к его друзьям; но мелкие поместья с крошечной рентой давали им возможность приглашать учителей с материка; они умели и бороться по правилам, и петь старые сколии; и даже помнили, что такое честь.
Они послали своих послов, прося у Диона прощения за этот новый позор Сиракуз, превознося его сердечное величие и умоляя не раскаиваться в нём. Сумасшествием было полагать, что солдаты Никсия уже насытились или что их можно будет остановить. Без Диона всё пропало бы.
Послания дошли до него почти одновременно, и он принял во внимание оба. Перестал торопить своих людей, но продолжал продвигаться. Я полагаю, к этому времени его уже ничто не могло удивить.
На закате, чтобы его задержать, Гераклид выставил войска у северных ворот; но им нашлось и другое дело. С наступлением темноты люди Никсия снова выплеснулись из Ортиджи и полились через осадную стену, словно вода в паводок. На это раз они пришли уничтожить город.
Теперь, я полагаю, Дионисий ценил только Ортиджу. Город его отверг, — так пусть пропадает вместе с чернью своей; а если он когда-нибудь вернется, то заселит его более подходящим народом. По идее, Никсий должен был привезти какие-то распоряжения; были какие-нибудь приказы в крепость. А Дионисий, наверно, видел себя в роли Геракла; с той только разницей, что костер был не для него.
Всё что можно было разграбить, было уже разграблено; оставалось только убивать. Кампанцы шли по городу не людьми, а Горгонами безжалостных Фурий; вырезая женщин, поднимая детей на копья или швыряя их в горящие дома; поджигая всё на своем пути и закидывая крыши горящими стрелами. В ту ночь погибла Глика, жена Менекрата; и оба его золотых сына тоже. Похоже, она вернулась в город как раз перед победным пиром Гераклида; привести дом в порядок к приезду мужа. Я слышал, как они умерли; но ни разу не признался ему, что хоть что-нибудь знаю; а он, похоже, так и не узнал. И да оставят его боги в неведении.
Рёв пламени; неумолчные вопли, словно единый крик умирающего города; грохот рушащихся домов, — всё это звучало так, словно боги саму Смерть послали истребить людей. И в этот Тартар пришел Дион со своими людьми; и встретили его, словно бога-спасителя. А как же иначе? Он был храбр, великодушен и благороден; надежнее золота… В ту ночь никто и не вспомнил, что это он начал войну.
Всю ночь они сражались среди дыма, огня, углей и обгоревших трупов; не только враг грозил, но и валившиеся стены; однако свято подчинялись приказам и держали строй. К утру налетчиков вымели. Тех, кто задержался у осадной стены, поубивали на месте. А потом пришлось еще и пожары тушить.
Всё это рассказал мне Рупилиус, когда его привезли раненым в Леонтины. Он всю ночь дрался с обожженной рукой, а под утро схлопотал копье в сухожилие на ноге; врачи запретили ему не только ходить, даже стоять. Так что я смог хоть частично отблагодарить его за гостеприимство, выполняя работу не для слуг и читая ему по-гречески. Он знал язык только на слух. Дион, сказал он, тоже был ранен; замотался в тряпку, оторванную с одежды какого-то трупа; в ту ночь это было обычной перевязкой. А Гераклид с друзьями исчезли, словно духи с пеньем петуха; увидели, как народ настроен, и всё поняли.
Новости приходили в Леонтины каждый день. Когда победа стала явной, из Совета Города ко мне пришли и предложили хор, чтобы поставил им «Персов» как приношение Аполлону. Я согласился, при условии что найду актеров в Сиракузах. Взялся за это дело даже раньше, чем собирался; но тут до нас дошла новость, что Гераклид вернулся и сдался на милость Диону.
Рупилиус категорически не поверил; рассказчик оскорбился и пообещал, что через три дня ему придется прощения просить, когда Гераклида и Феофана будут судить в Собрании. А я, чтобы успокоить Рупилиуса, пообещал, что буду там.
Потому и поехал я с прохладных холмов через пыльную, знойную равнину, с ее кактусами и алоэ, вниз, в Сиракузы. Крыши там были как-то залатаны; трупы и мусор убрали; но запах гари, страха и смерти — он держался. Интересно было, разграбили они театр на второй раз или нет; но он оказался не тронут. Прошел слух, что по ночам его охраняет мстительный бог. А сейчас он был полон, поскольку Собрания там проходят; я едва успел занять место в десятом ряду.
Пройдя через охестру под рёв аплодисментов, Дион с братом и Калиппом поднялся на сцену. Потом ввели Гераклида и Феофана, под конвоем, чтобы толпа не растерзала. Феодот сдался и уже был похож на труп; но Гераклид держался и продолжал представление свое. Стоял прямо; без вызова, но смело; человек, которого судьба вовлекла в ошибку и который готов безропотно принять свой жребий. Сейчас, как никогда, я готов был увидеть в нем актера; талантливого, но блудливого; повсюду беду творит, повсюду других артистов грабит, покуда все труппы от него не откажутся.
Когда зачитали обвинение, им предоставили слово для защиты. Гераклид шагнул вперед, открыл было рот; но его не слышно было среди всеобщего рёва и криков «Смерть!»
Какое-то время это продолжалось; потом вперед шагнул Дион; и проклятия сменились приветствиями. Дион поднял руку, прося тишины; и ему подарили ее, словно гирлянду. А он не стал ничего говорить, просто показал на Гераклида.
Теперь его стали слушать; а он чувствовал зрителя, это был его величайший дар. И выступил он очень умно: коротко. Показал на Диона; сказал, что достоинства этого человека победили его прежнюю враждебность; а теперь ему ничего больше не остаётся, как полагаться на великодушие, которого он не заслужил. В будущем, если только у него есть будущее, он надеется научиться.
Аудитория его освистала. В отличие от Диона, все слышали, что он говорил прежде; и все знали, чего всё это стоит. Гелланик — или кто-то, очень на него похожий, — вскочил и попросил, чтобы город избавили от той двуязыкой змеи. За ним выступили еще двое-трое, говоря, что этот человек навредил городу больше, чем сам Дионисий. Крики за смерть стали вдвое громче… Но тут стало ясно, что Дион собирается говорить; и в театре стало тихо, как перед трагедией.
— Сограждане, — начал он, — я солдат. (Бурные аплодисменты.) В молодости меня здесь учили, как и других офицеров, оружию, стратегии и заботе о своих людях. (Ликование со стороны солдат.) Потом меня услали. Но вместо того, чтобы проводить дни свои в праздности, я снова пошел учиться. Пошел в афинскую Академию, которая учит людей быть настоящими людьми. Вместо карфагенян, я учился побеждать ярость и мстительность; чтобы не складывать оружие перед ними, а хранить щит самообладания. Если мы воздаём добром лишь тем, перед кем сами в долгу, — в чём здесь заслуга? Настоящая заслуга в том, чтобы даже за зло воздать добром. Победы в войне преходящи; время может изменить всё; но превзойти кого-нибудь в милосердии и справедливости, — вот он, неувядающий венок! Вот единственная победа, какую я хотел бы одержать над этими людьми. И я уверен, если вы мне это позволите, оно обогатит нас всех. Потому что думаю, ни одно сердце человеческое не потеряно для памяти о добре, из которого сотворены наши души, настолько, чтобы ему нельзя было напомнить; как глаза промывают. Люди грешат от незнания. Покажите им добро, и они будут знать счастье своё. Давайте же покажем его сейчас вот этим людям; и я уверен, в ближайшие годы они нам вернут его сторицей. Если я заслужил у вас хоть какое-то одолжение, мужи сиракузские, не толкайте меня во зло; позвольте пойти домой, свободным от него. Только боги могут мстить.
Наступила долгая тишина, только переговаривались потихоньку. Я подумал, что бы сейчас творилось, если бы пьеса шла: аплодисменты могли и действие остановить. Это было прекрасно, величественно; сказано от всей души человеком, и голос которого, и внешность соответствовали каждому слову. И всё-таки сидел я там в десятом ряду с сухими глазами; и роль моя в той беспокойной тишине давалась мне тяжко. Когда он говорил в Леонтинах, всё было по-другому… Моя вина, что ли? Так я этого и не понял даже на следующий день, когда сел возле Рупилиуса со своим рассказом.
Сначала он слушал, перебивая возгласами; потом молча, в точности как сиракузцы. В конце спросил:
— И они их простили?
— Простили ради Диона. Так они и ушли с друзьями. Конечно, там были еще какие-то речи, но я ушел, не дождавшись конца.
Он тяжко вдохнул.
— В чём дело? — спрашиваю. Я и себя спрашивал; и он, наверно, это видел.
— А ты веришь, Никерат, что Гераклид сдержит слово своё? — Я покачал головой. — Ну так какие могут быть вопросы?
— Но, быть может, Дион всё равно прав… Ведь он в добродетели победил.
Он потянулся ко мне, заворчав от боли в ноге, и похлопал меня по колену.
— Не обижайся, — говорит, — я попросту, как меж друзьями. Дион — лучший человек, кого я знаю; готов умереть за него и не стану спрашивать зачем. Но в глубине души, он всё равно грек. Был бы он римлянин, он бы знал, почему Гераклида прощать нельзя. В Риме и ты не стал бы спрашивать.
Все римляне ужасно гордятся обычаями своей страны, хотя не могут найти там себе применения и вынуждены сдавать в наем оружие своё. А Рупилиус мне очень нравился, на самом деле. Увидев, что я рассердился, он продолжил:
— Вы, греки, я знаю, превосходите нас римлян во всём, что связано с дарами Аполлона. Но в дарах Юпитера, то есть Зевса, вы иногда кажетесь просто детьми. Каждый человек отдельно стоит перед городом; каждый город перед Грецией… И уж сколько раз из этого беды выходили, а вы всё с начала. Я думал, Дион другой. Если людям было нужно, он никогда не оглядывался ни на жизнь свою, ни на то что было у него. Но ты посмотри, что он натворил сейчас. Только потому, что тот человек ему личный враг, и он хочет превзойти его в добродетели, он его спускает с цепи на сиракузцев; будто Гераклид и не виноват, что там на улицах накануне бойня была. А если он не исправится? Ведь Дион не бог, ничего гарантировать он не может, — не повторится такое же? Клянусь Геркулесом, хотя бы на ссылке он мог настоять! С римской точки зрения, он воспользовался общественной собственностью; словно казну себе присвоил. Не то чтобы я его а это порицаю. Он грек, он думает как грек, вот и всё тут. И всё равно он самый лучший генерал, под которым я служил. Совершенство, конечно, только для богов… Но что правда — правда.
Наверно, мы оба знали, что до сих пор его любим; это и помогало нам разговаривать.
— Он был как бог, Рупилиус, — сказал я. — А спускаться должно быть трудно. Величайшие наши скульпторы оставляют статуи чуть-чуть недоделанными, чтобы богов не искушать. Если кто-то побывал богом, он должен и быть совершенен, и смотреться совершенным. Не знаю, как это кажется тебе, римлянину. А я грек. И мне от этого страшно.
22
Они послали своих послов, прося у Диона прощения за этот новый позор Сиракуз, превознося его сердечное величие и умоляя не раскаиваться в нём. Сумасшествием было полагать, что солдаты Никсия уже насытились или что их можно будет остановить. Без Диона всё пропало бы.
Послания дошли до него почти одновременно, и он принял во внимание оба. Перестал торопить своих людей, но продолжал продвигаться. Я полагаю, к этому времени его уже ничто не могло удивить.
На закате, чтобы его задержать, Гераклид выставил войска у северных ворот; но им нашлось и другое дело. С наступлением темноты люди Никсия снова выплеснулись из Ортиджи и полились через осадную стену, словно вода в паводок. На это раз они пришли уничтожить город.
Теперь, я полагаю, Дионисий ценил только Ортиджу. Город его отверг, — так пусть пропадает вместе с чернью своей; а если он когда-нибудь вернется, то заселит его более подходящим народом. По идее, Никсий должен был привезти какие-то распоряжения; были какие-нибудь приказы в крепость. А Дионисий, наверно, видел себя в роли Геракла; с той только разницей, что костер был не для него.
Всё что можно было разграбить, было уже разграблено; оставалось только убивать. Кампанцы шли по городу не людьми, а Горгонами безжалостных Фурий; вырезая женщин, поднимая детей на копья или швыряя их в горящие дома; поджигая всё на своем пути и закидывая крыши горящими стрелами. В ту ночь погибла Глика, жена Менекрата; и оба его золотых сына тоже. Похоже, она вернулась в город как раз перед победным пиром Гераклида; привести дом в порядок к приезду мужа. Я слышал, как они умерли; но ни разу не признался ему, что хоть что-нибудь знаю; а он, похоже, так и не узнал. И да оставят его боги в неведении.
Рёв пламени; неумолчные вопли, словно единый крик умирающего города; грохот рушащихся домов, — всё это звучало так, словно боги саму Смерть послали истребить людей. И в этот Тартар пришел Дион со своими людьми; и встретили его, словно бога-спасителя. А как же иначе? Он был храбр, великодушен и благороден; надежнее золота… В ту ночь никто и не вспомнил, что это он начал войну.
Всю ночь они сражались среди дыма, огня, углей и обгоревших трупов; не только враг грозил, но и валившиеся стены; однако свято подчинялись приказам и держали строй. К утру налетчиков вымели. Тех, кто задержался у осадной стены, поубивали на месте. А потом пришлось еще и пожары тушить.
Всё это рассказал мне Рупилиус, когда его привезли раненым в Леонтины. Он всю ночь дрался с обожженной рукой, а под утро схлопотал копье в сухожилие на ноге; врачи запретили ему не только ходить, даже стоять. Так что я смог хоть частично отблагодарить его за гостеприимство, выполняя работу не для слуг и читая ему по-гречески. Он знал язык только на слух. Дион, сказал он, тоже был ранен; замотался в тряпку, оторванную с одежды какого-то трупа; в ту ночь это было обычной перевязкой. А Гераклид с друзьями исчезли, словно духи с пеньем петуха; увидели, как народ настроен, и всё поняли.
Новости приходили в Леонтины каждый день. Когда победа стала явной, из Совета Города ко мне пришли и предложили хор, чтобы поставил им «Персов» как приношение Аполлону. Я согласился, при условии что найду актеров в Сиракузах. Взялся за это дело даже раньше, чем собирался; но тут до нас дошла новость, что Гераклид вернулся и сдался на милость Диону.
Рупилиус категорически не поверил; рассказчик оскорбился и пообещал, что через три дня ему придется прощения просить, когда Гераклида и Феофана будут судить в Собрании. А я, чтобы успокоить Рупилиуса, пообещал, что буду там.
Потому и поехал я с прохладных холмов через пыльную, знойную равнину, с ее кактусами и алоэ, вниз, в Сиракузы. Крыши там были как-то залатаны; трупы и мусор убрали; но запах гари, страха и смерти — он держался. Интересно было, разграбили они театр на второй раз или нет; но он оказался не тронут. Прошел слух, что по ночам его охраняет мстительный бог. А сейчас он был полон, поскольку Собрания там проходят; я едва успел занять место в десятом ряду.
Пройдя через охестру под рёв аплодисментов, Дион с братом и Калиппом поднялся на сцену. Потом ввели Гераклида и Феофана, под конвоем, чтобы толпа не растерзала. Феодот сдался и уже был похож на труп; но Гераклид держался и продолжал представление свое. Стоял прямо; без вызова, но смело; человек, которого судьба вовлекла в ошибку и который готов безропотно принять свой жребий. Сейчас, как никогда, я готов был увидеть в нем актера; талантливого, но блудливого; повсюду беду творит, повсюду других артистов грабит, покуда все труппы от него не откажутся.
Когда зачитали обвинение, им предоставили слово для защиты. Гераклид шагнул вперед, открыл было рот; но его не слышно было среди всеобщего рёва и криков «Смерть!»
Какое-то время это продолжалось; потом вперед шагнул Дион; и проклятия сменились приветствиями. Дион поднял руку, прося тишины; и ему подарили ее, словно гирлянду. А он не стал ничего говорить, просто показал на Гераклида.
Теперь его стали слушать; а он чувствовал зрителя, это был его величайший дар. И выступил он очень умно: коротко. Показал на Диона; сказал, что достоинства этого человека победили его прежнюю враждебность; а теперь ему ничего больше не остаётся, как полагаться на великодушие, которого он не заслужил. В будущем, если только у него есть будущее, он надеется научиться.
Аудитория его освистала. В отличие от Диона, все слышали, что он говорил прежде; и все знали, чего всё это стоит. Гелланик — или кто-то, очень на него похожий, — вскочил и попросил, чтобы город избавили от той двуязыкой змеи. За ним выступили еще двое-трое, говоря, что этот человек навредил городу больше, чем сам Дионисий. Крики за смерть стали вдвое громче… Но тут стало ясно, что Дион собирается говорить; и в театре стало тихо, как перед трагедией.
— Сограждане, — начал он, — я солдат. (Бурные аплодисменты.) В молодости меня здесь учили, как и других офицеров, оружию, стратегии и заботе о своих людях. (Ликование со стороны солдат.) Потом меня услали. Но вместо того, чтобы проводить дни свои в праздности, я снова пошел учиться. Пошел в афинскую Академию, которая учит людей быть настоящими людьми. Вместо карфагенян, я учился побеждать ярость и мстительность; чтобы не складывать оружие перед ними, а хранить щит самообладания. Если мы воздаём добром лишь тем, перед кем сами в долгу, — в чём здесь заслуга? Настоящая заслуга в том, чтобы даже за зло воздать добром. Победы в войне преходящи; время может изменить всё; но превзойти кого-нибудь в милосердии и справедливости, — вот он, неувядающий венок! Вот единственная победа, какую я хотел бы одержать над этими людьми. И я уверен, если вы мне это позволите, оно обогатит нас всех. Потому что думаю, ни одно сердце человеческое не потеряно для памяти о добре, из которого сотворены наши души, настолько, чтобы ему нельзя было напомнить; как глаза промывают. Люди грешат от незнания. Покажите им добро, и они будут знать счастье своё. Давайте же покажем его сейчас вот этим людям; и я уверен, в ближайшие годы они нам вернут его сторицей. Если я заслужил у вас хоть какое-то одолжение, мужи сиракузские, не толкайте меня во зло; позвольте пойти домой, свободным от него. Только боги могут мстить.
Наступила долгая тишина, только переговаривались потихоньку. Я подумал, что бы сейчас творилось, если бы пьеса шла: аплодисменты могли и действие остановить. Это было прекрасно, величественно; сказано от всей души человеком, и голос которого, и внешность соответствовали каждому слову. И всё-таки сидел я там в десятом ряду с сухими глазами; и роль моя в той беспокойной тишине давалась мне тяжко. Когда он говорил в Леонтинах, всё было по-другому… Моя вина, что ли? Так я этого и не понял даже на следующий день, когда сел возле Рупилиуса со своим рассказом.
Сначала он слушал, перебивая возгласами; потом молча, в точности как сиракузцы. В конце спросил:
— И они их простили?
— Простили ради Диона. Так они и ушли с друзьями. Конечно, там были еще какие-то речи, но я ушел, не дождавшись конца.
Он тяжко вдохнул.
— В чём дело? — спрашиваю. Я и себя спрашивал; и он, наверно, это видел.
— А ты веришь, Никерат, что Гераклид сдержит слово своё? — Я покачал головой. — Ну так какие могут быть вопросы?
— Но, быть может, Дион всё равно прав… Ведь он в добродетели победил.
Он потянулся ко мне, заворчав от боли в ноге, и похлопал меня по колену.
— Не обижайся, — говорит, — я попросту, как меж друзьями. Дион — лучший человек, кого я знаю; готов умереть за него и не стану спрашивать зачем. Но в глубине души, он всё равно грек. Был бы он римлянин, он бы знал, почему Гераклида прощать нельзя. В Риме и ты не стал бы спрашивать.
Все римляне ужасно гордятся обычаями своей страны, хотя не могут найти там себе применения и вынуждены сдавать в наем оружие своё. А Рупилиус мне очень нравился, на самом деле. Увидев, что я рассердился, он продолжил:
— Вы, греки, я знаю, превосходите нас римлян во всём, что связано с дарами Аполлона. Но в дарах Юпитера, то есть Зевса, вы иногда кажетесь просто детьми. Каждый человек отдельно стоит перед городом; каждый город перед Грецией… И уж сколько раз из этого беды выходили, а вы всё с начала. Я думал, Дион другой. Если людям было нужно, он никогда не оглядывался ни на жизнь свою, ни на то что было у него. Но ты посмотри, что он натворил сейчас. Только потому, что тот человек ему личный враг, и он хочет превзойти его в добродетели, он его спускает с цепи на сиракузцев; будто Гераклид и не виноват, что там на улицах накануне бойня была. А если он не исправится? Ведь Дион не бог, ничего гарантировать он не может, — не повторится такое же? Клянусь Геркулесом, хотя бы на ссылке он мог настоять! С римской точки зрения, он воспользовался общественной собственностью; словно казну себе присвоил. Не то чтобы я его а это порицаю. Он грек, он думает как грек, вот и всё тут. И всё равно он самый лучший генерал, под которым я служил. Совершенство, конечно, только для богов… Но что правда — правда.
Наверно, мы оба знали, что до сих пор его любим; это и помогало нам разговаривать.
— Он был как бог, Рупилиус, — сказал я. — А спускаться должно быть трудно. Величайшие наши скульпторы оставляют статуи чуть-чуть недоделанными, чтобы богов не искушать. Если кто-то побывал богом, он должен и быть совершенен, и смотреться совершенным. Не знаю, как это кажется тебе, римлянину. А я грек. И мне от этого страшно.
22
На следующем Собрании, — едва успели мертвых похоронить и пленных отдать в Ортиджу за выкуп, — Гераклид предложил, чтобы Дион был провозглашен Верховным Главнокомандующим с неограниченной властью. Это был прежний титул Архонтов. Дион не стал ни отказываться, ни соглашаться, а оставил это народу. Дворянство и средние горожане были за; а простолюдины, среди которых болтались друзья Гераклида, стали превозносить его широту души и снова избрали его адмиралом, с тем же статусом.
Я репетировал «Персов»; но услышав эту новость на агоре в Леонтинах тотчас понёс ее Рупилиусу.
— О, Юпитер гремящий!.. — простонал он. — Этот парень даже зерновоз через проливы провести не может… Дион их остановил?
— А как? Он же торжественно простил Гераклида, при всех; а неограниченную власть он вообще не признаёт. Начни он возражать, — выглядел бы подозрительно со всех сторон.
— И Гераклид это знал. Нельзя было оставлять его в живых.
— Дион мне сказал однажды «Государство — это совокупность граждан. Если все они откажутся от собственной добродетели, то как смогут они построить общественное благо?» Конечно, это верно.
— Да? Ну и что?
Он потянулся за палкой; я ее вложил ему в руку.
— Не знаю, — говорю. — Даже Платон вернулся домой, еще раз подумать.
— Платон!.. Ты при мне его имя не называй лучше…
И вежливо отвернулся, чтобы сплюнуть по другую сторону ложа.
А на следующем Собрании Гераклид снова выступил с разделом земли. Напомнил людям, что однажды это предложение уже было принято; что было после, — об этом говорить не стал. Большинство голосов было за. Возражали только землевладельцы; и крупные и мелкие; а на них лежало бремя войны, поскольку именно они имели военную подготовку. Дион, не тратя слов на официальные речи, просто запретил это дело; на правах Командующего сухопутными силами. Народ расходился с ворчанием, — бедняки всегда и везде ворчат, — а люди Гераклида разносили: «Тирания!»
Вскоре после того я поставил «Персов», разделив главные роли с Менекратом. Он сказал, что если не будет работать с ума сойдет. Он до того рвался домой из Италии… По счастью, вернулся так поздно, что уже не увидел тела своих. Я расплатился с человеком, которого собирался занять в пьесе; тот конечно не обрадовался, но понял. Уж такую мелочь для давнего друга хоть кто обязан. Я играл Вестника и Духа; Менекрат царицу Атоссу и Ксеркса. Получилось плохо. Я и не настроен был, и вообще не в форме; хор с бору по сосенке; а Менекрат — хотя, мне кажется, он и рассудок сохранил только потому, что смог выговорить своё отчаяние в той повести о древних бедах, — выступил слабо. Так всегда бывает если актер работает только на эмоциях, забывая о школе. Однако, как всегда в такие времена, зрители решили, что раз уж он чувствует, что показывает, он и должен быть вот таким; и пьесу приняли на ура. К концу он был весь в слезах, — неважно, там и действие к этому подводит, — но после того снова смог и есть, и спать.
Вскоре он уехал в Ионию, в которой никогда прежде не бывал. Забыться хотел, естественно. Дом его спалили дотла; но деньги были по-прежнему зарыты в таком месте, которого никто не знал. Если бы жена знала, это всё её не спасло бы; разве что умерла бы полегче, поскорей. Но он и понятия об этом не имел; и мог хотя бы радоваться, что не разорился. А я остался на Сицилии чуть подольше, обучая Рупилиуса писать по-гречески. Ему предстояло вскоре встать на ноги, но уж слишком он ко мне привык; дочери его были замужем, сыновей живых не было… Но, по правде сказать, это был просто предлог. А я и сам не знал, что меня держит: надежда или страх.
Дионисий обосновался в Локри, в городе матери его, к северу от Региума по побережью. Говорили, что трезвым он бывал очень редко. Но капитаны его бывали; так что флот частенько неприятности приносил. Потому эскадра Гераклита пошла на север очищать проливы, и встала на якорь у Мессины.
Солдаты, воевавшие на кораблях, подчинялись своим офицерам, как обычно. И едва они лагерь разбили, как их командующий послал Диону донесение, что Гераклит склоняет флот к мятежу.
Моряки всё время служили под Гераклитом; он завоевал из расположение расхлябанной дисциплиной; а Диона они не знали, как солдаты. В Сиракузах, как и везде, моряки победнее чем горожане-солдаты, которым приходится доспехи приобретать. И все моряки демократы; но наши в Афинах привычны к общественным делам и слишком много разных обещаний от демагогов наслушались, чтобы всему верить; а у этих практики было поменьше. И Гераклид стал им рассказывать, что прежний тиран бывал постоянно настолько пьян, что в худшем случае мог только пренебрегать ими; а вот новый всегда трезв, и никогда не даст им свободы.
Солдаты все как один были за Диона; вся экспедиция оказалась на грани войны. Если встречались солдаты с моряками в винной лавке, дело кончалось потасовкой. А офицеры следили за Гераклидом, словно псы у лисьей норы. И поймали-таки подозрительного гонца: оказалось, что связан с Дионисием.
Когда это случилось, они пригрозили, что уведут свои людей и обвинят его, если он немедленно не вернётся. Пришлось ему возвращаться. Но как раз в это время Дионисий послал на Сицилию наёмную армию со спартанскими офицерами. Корабли Гераклида им мешать не стали, и они высадились у Аркаги.
К этому времени Рупилиус уже прыгал по дому, но в сад выйти еще не мог. Когда он услышал о спартанцах, — я думал, убьёт себя, пытаясь дотренироваться до боевой формы; носился вокруг него дурак-дураком, всё уговаривал его отдохнуть; а он в ответ возмущался, что мол я знаю о таких вещах. В конце концов рана его рассердилась, а доктор и того пуще; он-таки себя угробил. Наверно, плакал бы, если бы римляне умели.
Леонины крошечный город; афинянин там себя чувствует взаперти; потому я быстренько нашел себе дело в Сиракузах. Город выглядел ужасно; повсюду крысы на развалинах, а люди в шалашах или за плетенками прячутся. Театральная харчевня, чтобы хоть как концы в концами сводить, продавала вино кому попало; а ни одного актера я там не увидел. И всё-таки, именно в Сиракузах хоть что-то происходило, и там был Дион. На людях он не показывался, только распоряжения рассылал; а фракции из Мессины вернулись туда, плодились и множились. Схватки на улицах случались по несколько раз в день. Солдаты постоянно маршировали по улицам, а моряки частенько забрасывали их камнями или старались задержать.
На улице я повстречал Тимонида из Академии, того самого, что после историю написал; а тогда он держал Платона в курсе дел, регулярно письма ему слал. Хоть мы были едва знакомы, встретились почти как родные; два афинянина в чужом городе. Это был небольшой жилистый человечек с высокой лысой головой; на сей раз даже в шлеме. Он рассказал мне, что силы Дионисия окапываются, а Геракид носится с идеей атаковать спартанцев в поле. Ребенку было ясно, что в тех обстоятельствах это самоубийство. Как и при разделе земли, «Нет» пришлось сказать Диону. А тогда Гераклид обвинил его в том, что он затягивает войну, чтобы продлить свою власть.
— Но послушай, — сказал я, вытаскивая его из галереи, которая могла вот-вот обвалиться. — Почему его не судят? Ведь он не только нарушил торжественную клятву, данную перед всеми; он просто предаёт город!
— Пока граждане не потребуют, никакого суда быть не может. Кто его станет судить?
Тимонид был не только тощ, как оса, и совсем желт от недавнего приступа лихорадки, но и раздражителен. И теперь взорвался:
— Я говорил ему; мы все ему говорили, что он много бед себе наделал, когда простил того типа. Моральная логика, государственная мудрость, да простой здравый смысл сельской домохозяйки — хоть что-нибудь покажи мне том дурацком решении! — покажи хоть что-нибудь одно, сказал я ему. Но нет. Каменеет и стучит пальцами по столу, вот и всё. Он Дион; и на меньшее не согласен; а теперь всё кончается. Закон, согласие граждан, правосудие… После погрома, когда того судили, все были на стороне Диона. А что ему теперь осталось? Только сказать, как Дионисий говаривал: «В Карьеры его, потому что я так хочу»? Ты можешь себе такое представить? Да он скорее шлюху прилюдно поимеет. Он связан по рукам и ногам; и мы все это знаем; и он это знает; и хуже того — Гераклид тоже знает! И что мы можем? Только молиться, чтобы его как-нибудь убили в бою. Дорогой мой Никерат, я каждый день об этом молюсь; каждому богу, кто мог бы услышать.
— Да в каком бою, раз вы не выступаете из-за него?
— О, выступим… Дион не потерпит обвинений в трусости и тирании.
— Чего-чего? В трусости?
— Да-да, ведь люди забывают… Ты в своей профессии не видал разве, что толпа забывчива?
— Холодный мир ты показал мне, Тимонид, — сказал я.
— Ну, это не ново. Надо делать, что можем… «Познай себя», «Ничего сверх меры»… В этих старых афоризмах есть своя истина. — Он уже попрощался со мной, а потом вдруг вернулся и добавил: — Он очень хороший человек. Один из лучших в наше время. Если бы он мог еще и сомневаться в этом, как Сократ, был бы по-настоящему велик.
В результате, экспедиция выступила таки против сил Дионисия; флот пошел вдоль берега, а армия по суше. Несколько недель их не было, но ничто так и не решилось. Рупилиус снова начал ходить; и говорил всем, что скоро снова будет в строю; хотя ясно было, что останется хромым на всю жизнь. А потом пришла весть, что Дион со всей кавалерией прискакал в город на полузагнанных конях, запер ворота и выставил людей на стены. Человеку, который нам это рассказал, пришлось провести ночь в запертом городе. Дион вовремя узнал, что Гераклид возвращался с флотом, чтобы захватить Сиракузы. Увидев, что его опередили, он вошел в город спокойно; под предлогом того, что услышал о флоте Дионисия на подходе. Правду знали все; но пойди докажи!
Слухи об этой сваре расходились теперь по всей Греции. Спартанцы, со своим древним высокомерием, словно и сейчас были хозяевами всей Эллады, послали в Сиракузы своего генерала; чтобы разобрался там, раз вожди не могут помириться сами. Гераклид встретил его первым, с полными руками лжи; но тот, хоть и спартанец, понял что к чему. И объявил, что Дион прав. А Гераклид так был в нём уверен, что заранее и публично признал его арбитраж. Так что теперь, по требованию спартанца, ему пришлось идти в храм и клясться, что исправится. Это спартанца удовлетворило, и он уехал домой. Они простые, спартанцы; и благочестивые.
А вскоре после того пришло письмо от Феттала. Он спрашивал, уж не сошел ли я с ума, что торчу в таком дохлом месте как Сицилия, да еще и без работы. Или нового любовника нашел, как он начинает подозревать? В письме было полно театральных новостей; и изложены они были так, чтобы мне захотелось вернуться. На самом деле, чем я здесь занимаюсь? Ставлю пьесы на местных фестивалях (на самом деле, только что поставил в Катане «Ниобею») и смотрю, как вянут все наши великие надежды? Я написал в ответ, что вернусь при первой же возможности, и в сердце своем не изменился. На самом деле. Был, правда, в Леонтини кудрявый греко-римский парнишка, но это не всерьез.
Я так давно не был в Афинах, что теперь знал: надо появиться на приличном корабле, чтобы не выглядеть кем попало. Поэтому я пропустил самый первый, на который мог сесть: тот шкуры вёз. Это меня кто-то из богов предостерег, не иначе. Возле Локри он затонул, и половина людей погибла. И как раз после моего предполагавшегося отъезда сдалась Ортиджа.
После торжественной клятвы в храме Гераклид не мог пренебрегать своими обязанностями; и блокаду держали по-настоящему. Стража у ворот больше не пела. А дезертир, переплывший ночью, рассказал, что съели слона, хотя ему было больше сорока лет. Но даже тогда никто не решался говорить вслух о своих надеждах, пока от Аполлократа не явился посол. Он соглашался сдать Ортиджу вместе в гарнизоном, флотом, военными машинами и всем, что было в крепости, взамен на охранную грамоту и пять триер, на которых увезёт мать и сестер с их имуществом. Похоже, Дионисий просто бросил этих дам, когда удирал. Но надо отдать ему справедливость: он мог бояться нападения в море.
Все в Сиракузах, у кого были друзья в пределах досягаемости, позвали их присутствовать при великом дне. Мы с Рупилиусом узнали одни из первых; и за ночь добрались туда, чтобы занять места получше, возле моря. Полуразрушенный город вдруг воспрянул к жизни. Кое-как висевшие, подпертые брёвнами портики теперь были украшены гирляндами; исхудавшие ребятишки носили цветы в волосах и плясали на улицах. Все гетеры понадевали тончайшие шелковые платья, — это даже красивее наготы, — и в расписных колясках поехали к морю, распевая под лиру. Мальчишки висели на пальмах, словно гроздья фиников. А у каждого алтаря жрецы совершали возлияния и украшали венками статуи богов.
Был яркий день с хорошим свежим ветром; свет блестел на развернутых парусах и вспыхивал на мокрых веслах. Дион поднялся на борт судна, провожавшего эскадру уходящего тирана. Со стен зазвучали фанфары, и ликующие крики покатились вдоль берега, словно прибой. Старики плакали, молодежь плясала и бросала друг друга в воздух… А ворота Ортиджи стояли настежь и без охраны, впервые за пятьдесят лет.
Тимонид, которого я видел перед самым отъездом, рассказал мне, как Дион входил во Дворец, и как его встречала мать, ведя его сына за руку. Позади них шла жена его; седеющая женщина, в слезах; смотрелась как чужая. С тех пор как ее последний муж бежал перед Дионом, она так и жила в Ортидже; женой обоих — и никого. Его мать, благородная старая дама с тонкой фамильной костью, — кроме кости в ней почти ничего и не оставалось, — вывела эту беднягу за руку и спросила, хочет ли Дион принять ее как родственницу, на что она имела право по рождению, или как жену, которой она всегда была в душе своей. Дион повел себя прекрасно. Если бы кто-нибудь стал писать пьесу о нём, — чтобы показать его наилучшим образом, надо было бы разработать вот эту сцену. Он нежно обнял ее и поцеловал, вверил мальчика ее попечению, и с честью ввел в свой дом. Даже вспоминая об этом, Тимонид нос вытирал. А тогда, сказал, ни у кого сухих глаз не видно было.
— А как это воспринял сам Гиппарин?
— Знаешь, выглядел испуганно; и нерадостно, пожалуй. Но, может, просто чересчур ошеломлен был? Событие-то!.. Ему всего шестнадцать или около того; масса времени исправить прежнее воспитание.
— Конечно, — согласился я.
Потому что здесь пьеса должна кончаться.
Победная процессия, жена возвращается, герой на вершине славы, хор поет хвалу, а счастливые зрители расходятся по домам.
Я репетировал «Персов»; но услышав эту новость на агоре в Леонтинах тотчас понёс ее Рупилиусу.
— О, Юпитер гремящий!.. — простонал он. — Этот парень даже зерновоз через проливы провести не может… Дион их остановил?
— А как? Он же торжественно простил Гераклида, при всех; а неограниченную власть он вообще не признаёт. Начни он возражать, — выглядел бы подозрительно со всех сторон.
— И Гераклид это знал. Нельзя было оставлять его в живых.
— Дион мне сказал однажды «Государство — это совокупность граждан. Если все они откажутся от собственной добродетели, то как смогут они построить общественное благо?» Конечно, это верно.
— Да? Ну и что?
Он потянулся за палкой; я ее вложил ему в руку.
— Не знаю, — говорю. — Даже Платон вернулся домой, еще раз подумать.
— Платон!.. Ты при мне его имя не называй лучше…
И вежливо отвернулся, чтобы сплюнуть по другую сторону ложа.
А на следующем Собрании Гераклид снова выступил с разделом земли. Напомнил людям, что однажды это предложение уже было принято; что было после, — об этом говорить не стал. Большинство голосов было за. Возражали только землевладельцы; и крупные и мелкие; а на них лежало бремя войны, поскольку именно они имели военную подготовку. Дион, не тратя слов на официальные речи, просто запретил это дело; на правах Командующего сухопутными силами. Народ расходился с ворчанием, — бедняки всегда и везде ворчат, — а люди Гераклида разносили: «Тирания!»
Вскоре после того я поставил «Персов», разделив главные роли с Менекратом. Он сказал, что если не будет работать с ума сойдет. Он до того рвался домой из Италии… По счастью, вернулся так поздно, что уже не увидел тела своих. Я расплатился с человеком, которого собирался занять в пьесе; тот конечно не обрадовался, но понял. Уж такую мелочь для давнего друга хоть кто обязан. Я играл Вестника и Духа; Менекрат царицу Атоссу и Ксеркса. Получилось плохо. Я и не настроен был, и вообще не в форме; хор с бору по сосенке; а Менекрат — хотя, мне кажется, он и рассудок сохранил только потому, что смог выговорить своё отчаяние в той повести о древних бедах, — выступил слабо. Так всегда бывает если актер работает только на эмоциях, забывая о школе. Однако, как всегда в такие времена, зрители решили, что раз уж он чувствует, что показывает, он и должен быть вот таким; и пьесу приняли на ура. К концу он был весь в слезах, — неважно, там и действие к этому подводит, — но после того снова смог и есть, и спать.
Вскоре он уехал в Ионию, в которой никогда прежде не бывал. Забыться хотел, естественно. Дом его спалили дотла; но деньги были по-прежнему зарыты в таком месте, которого никто не знал. Если бы жена знала, это всё её не спасло бы; разве что умерла бы полегче, поскорей. Но он и понятия об этом не имел; и мог хотя бы радоваться, что не разорился. А я остался на Сицилии чуть подольше, обучая Рупилиуса писать по-гречески. Ему предстояло вскоре встать на ноги, но уж слишком он ко мне привык; дочери его были замужем, сыновей живых не было… Но, по правде сказать, это был просто предлог. А я и сам не знал, что меня держит: надежда или страх.
Дионисий обосновался в Локри, в городе матери его, к северу от Региума по побережью. Говорили, что трезвым он бывал очень редко. Но капитаны его бывали; так что флот частенько неприятности приносил. Потому эскадра Гераклита пошла на север очищать проливы, и встала на якорь у Мессины.
Солдаты, воевавшие на кораблях, подчинялись своим офицерам, как обычно. И едва они лагерь разбили, как их командующий послал Диону донесение, что Гераклит склоняет флот к мятежу.
Моряки всё время служили под Гераклитом; он завоевал из расположение расхлябанной дисциплиной; а Диона они не знали, как солдаты. В Сиракузах, как и везде, моряки победнее чем горожане-солдаты, которым приходится доспехи приобретать. И все моряки демократы; но наши в Афинах привычны к общественным делам и слишком много разных обещаний от демагогов наслушались, чтобы всему верить; а у этих практики было поменьше. И Гераклид стал им рассказывать, что прежний тиран бывал постоянно настолько пьян, что в худшем случае мог только пренебрегать ими; а вот новый всегда трезв, и никогда не даст им свободы.
Солдаты все как один были за Диона; вся экспедиция оказалась на грани войны. Если встречались солдаты с моряками в винной лавке, дело кончалось потасовкой. А офицеры следили за Гераклидом, словно псы у лисьей норы. И поймали-таки подозрительного гонца: оказалось, что связан с Дионисием.
Когда это случилось, они пригрозили, что уведут свои людей и обвинят его, если он немедленно не вернётся. Пришлось ему возвращаться. Но как раз в это время Дионисий послал на Сицилию наёмную армию со спартанскими офицерами. Корабли Гераклида им мешать не стали, и они высадились у Аркаги.
К этому времени Рупилиус уже прыгал по дому, но в сад выйти еще не мог. Когда он услышал о спартанцах, — я думал, убьёт себя, пытаясь дотренироваться до боевой формы; носился вокруг него дурак-дураком, всё уговаривал его отдохнуть; а он в ответ возмущался, что мол я знаю о таких вещах. В конце концов рана его рассердилась, а доктор и того пуще; он-таки себя угробил. Наверно, плакал бы, если бы римляне умели.
Леонины крошечный город; афинянин там себя чувствует взаперти; потому я быстренько нашел себе дело в Сиракузах. Город выглядел ужасно; повсюду крысы на развалинах, а люди в шалашах или за плетенками прячутся. Театральная харчевня, чтобы хоть как концы в концами сводить, продавала вино кому попало; а ни одного актера я там не увидел. И всё-таки, именно в Сиракузах хоть что-то происходило, и там был Дион. На людях он не показывался, только распоряжения рассылал; а фракции из Мессины вернулись туда, плодились и множились. Схватки на улицах случались по несколько раз в день. Солдаты постоянно маршировали по улицам, а моряки частенько забрасывали их камнями или старались задержать.
На улице я повстречал Тимонида из Академии, того самого, что после историю написал; а тогда он держал Платона в курсе дел, регулярно письма ему слал. Хоть мы были едва знакомы, встретились почти как родные; два афинянина в чужом городе. Это был небольшой жилистый человечек с высокой лысой головой; на сей раз даже в шлеме. Он рассказал мне, что силы Дионисия окапываются, а Геракид носится с идеей атаковать спартанцев в поле. Ребенку было ясно, что в тех обстоятельствах это самоубийство. Как и при разделе земли, «Нет» пришлось сказать Диону. А тогда Гераклид обвинил его в том, что он затягивает войну, чтобы продлить свою власть.
— Но послушай, — сказал я, вытаскивая его из галереи, которая могла вот-вот обвалиться. — Почему его не судят? Ведь он не только нарушил торжественную клятву, данную перед всеми; он просто предаёт город!
— Пока граждане не потребуют, никакого суда быть не может. Кто его станет судить?
Тимонид был не только тощ, как оса, и совсем желт от недавнего приступа лихорадки, но и раздражителен. И теперь взорвался:
— Я говорил ему; мы все ему говорили, что он много бед себе наделал, когда простил того типа. Моральная логика, государственная мудрость, да простой здравый смысл сельской домохозяйки — хоть что-нибудь покажи мне том дурацком решении! — покажи хоть что-нибудь одно, сказал я ему. Но нет. Каменеет и стучит пальцами по столу, вот и всё. Он Дион; и на меньшее не согласен; а теперь всё кончается. Закон, согласие граждан, правосудие… После погрома, когда того судили, все были на стороне Диона. А что ему теперь осталось? Только сказать, как Дионисий говаривал: «В Карьеры его, потому что я так хочу»? Ты можешь себе такое представить? Да он скорее шлюху прилюдно поимеет. Он связан по рукам и ногам; и мы все это знаем; и он это знает; и хуже того — Гераклид тоже знает! И что мы можем? Только молиться, чтобы его как-нибудь убили в бою. Дорогой мой Никерат, я каждый день об этом молюсь; каждому богу, кто мог бы услышать.
— Да в каком бою, раз вы не выступаете из-за него?
— О, выступим… Дион не потерпит обвинений в трусости и тирании.
— Чего-чего? В трусости?
— Да-да, ведь люди забывают… Ты в своей профессии не видал разве, что толпа забывчива?
— Холодный мир ты показал мне, Тимонид, — сказал я.
— Ну, это не ново. Надо делать, что можем… «Познай себя», «Ничего сверх меры»… В этих старых афоризмах есть своя истина. — Он уже попрощался со мной, а потом вдруг вернулся и добавил: — Он очень хороший человек. Один из лучших в наше время. Если бы он мог еще и сомневаться в этом, как Сократ, был бы по-настоящему велик.
В результате, экспедиция выступила таки против сил Дионисия; флот пошел вдоль берега, а армия по суше. Несколько недель их не было, но ничто так и не решилось. Рупилиус снова начал ходить; и говорил всем, что скоро снова будет в строю; хотя ясно было, что останется хромым на всю жизнь. А потом пришла весть, что Дион со всей кавалерией прискакал в город на полузагнанных конях, запер ворота и выставил людей на стены. Человеку, который нам это рассказал, пришлось провести ночь в запертом городе. Дион вовремя узнал, что Гераклид возвращался с флотом, чтобы захватить Сиракузы. Увидев, что его опередили, он вошел в город спокойно; под предлогом того, что услышал о флоте Дионисия на подходе. Правду знали все; но пойди докажи!
Слухи об этой сваре расходились теперь по всей Греции. Спартанцы, со своим древним высокомерием, словно и сейчас были хозяевами всей Эллады, послали в Сиракузы своего генерала; чтобы разобрался там, раз вожди не могут помириться сами. Гераклид встретил его первым, с полными руками лжи; но тот, хоть и спартанец, понял что к чему. И объявил, что Дион прав. А Гераклид так был в нём уверен, что заранее и публично признал его арбитраж. Так что теперь, по требованию спартанца, ему пришлось идти в храм и клясться, что исправится. Это спартанца удовлетворило, и он уехал домой. Они простые, спартанцы; и благочестивые.
А вскоре после того пришло письмо от Феттала. Он спрашивал, уж не сошел ли я с ума, что торчу в таком дохлом месте как Сицилия, да еще и без работы. Или нового любовника нашел, как он начинает подозревать? В письме было полно театральных новостей; и изложены они были так, чтобы мне захотелось вернуться. На самом деле, чем я здесь занимаюсь? Ставлю пьесы на местных фестивалях (на самом деле, только что поставил в Катане «Ниобею») и смотрю, как вянут все наши великие надежды? Я написал в ответ, что вернусь при первой же возможности, и в сердце своем не изменился. На самом деле. Был, правда, в Леонтини кудрявый греко-римский парнишка, но это не всерьез.
Я так давно не был в Афинах, что теперь знал: надо появиться на приличном корабле, чтобы не выглядеть кем попало. Поэтому я пропустил самый первый, на который мог сесть: тот шкуры вёз. Это меня кто-то из богов предостерег, не иначе. Возле Локри он затонул, и половина людей погибла. И как раз после моего предполагавшегося отъезда сдалась Ортиджа.
После торжественной клятвы в храме Гераклид не мог пренебрегать своими обязанностями; и блокаду держали по-настоящему. Стража у ворот больше не пела. А дезертир, переплывший ночью, рассказал, что съели слона, хотя ему было больше сорока лет. Но даже тогда никто не решался говорить вслух о своих надеждах, пока от Аполлократа не явился посол. Он соглашался сдать Ортиджу вместе в гарнизоном, флотом, военными машинами и всем, что было в крепости, взамен на охранную грамоту и пять триер, на которых увезёт мать и сестер с их имуществом. Похоже, Дионисий просто бросил этих дам, когда удирал. Но надо отдать ему справедливость: он мог бояться нападения в море.
Все в Сиракузах, у кого были друзья в пределах досягаемости, позвали их присутствовать при великом дне. Мы с Рупилиусом узнали одни из первых; и за ночь добрались туда, чтобы занять места получше, возле моря. Полуразрушенный город вдруг воспрянул к жизни. Кое-как висевшие, подпертые брёвнами портики теперь были украшены гирляндами; исхудавшие ребятишки носили цветы в волосах и плясали на улицах. Все гетеры понадевали тончайшие шелковые платья, — это даже красивее наготы, — и в расписных колясках поехали к морю, распевая под лиру. Мальчишки висели на пальмах, словно гроздья фиников. А у каждого алтаря жрецы совершали возлияния и украшали венками статуи богов.
Был яркий день с хорошим свежим ветром; свет блестел на развернутых парусах и вспыхивал на мокрых веслах. Дион поднялся на борт судна, провожавшего эскадру уходящего тирана. Со стен зазвучали фанфары, и ликующие крики покатились вдоль берега, словно прибой. Старики плакали, молодежь плясала и бросала друг друга в воздух… А ворота Ортиджи стояли настежь и без охраны, впервые за пятьдесят лет.
Тимонид, которого я видел перед самым отъездом, рассказал мне, как Дион входил во Дворец, и как его встречала мать, ведя его сына за руку. Позади них шла жена его; седеющая женщина, в слезах; смотрелась как чужая. С тех пор как ее последний муж бежал перед Дионом, она так и жила в Ортидже; женой обоих — и никого. Его мать, благородная старая дама с тонкой фамильной костью, — кроме кости в ней почти ничего и не оставалось, — вывела эту беднягу за руку и спросила, хочет ли Дион принять ее как родственницу, на что она имела право по рождению, или как жену, которой она всегда была в душе своей. Дион повел себя прекрасно. Если бы кто-нибудь стал писать пьесу о нём, — чтобы показать его наилучшим образом, надо было бы разработать вот эту сцену. Он нежно обнял ее и поцеловал, вверил мальчика ее попечению, и с честью ввел в свой дом. Даже вспоминая об этом, Тимонид нос вытирал. А тогда, сказал, ни у кого сухих глаз не видно было.
— А как это воспринял сам Гиппарин?
— Знаешь, выглядел испуганно; и нерадостно, пожалуй. Но, может, просто чересчур ошеломлен был? Событие-то!.. Ему всего шестнадцать или около того; масса времени исправить прежнее воспитание.
— Конечно, — согласился я.
Потому что здесь пьеса должна кончаться.
Победная процессия, жена возвращается, герой на вершине славы, хор поет хвалу, а счастливые зрители расходятся по домам.