— Рано или поздно он на своих ногах выйдет, — добавил другой. — Мы здесь до полуночи. А после другая пятерка подойдет.
   Я посмотрел на Феттала, словно придумал что-то новое. На самом деле, так оно и было.
   — Знаешь, что я думаю?
   Он тотчас подыграл мне:
   — Нет. А что?
   — Мы тут славно время провели, верно? Что эти парни нам сделали плохого, чтобы нам взять и уйти от них, и не сказать им правду?
   — Ты прав, — сказал Феттал, — я и сам об этом думал. Расскажи им, Нико.
   Солдаты подались вперед, насторожились.
   — Человек моей профессии слышит много, — начал я. — Но если кто-нибудь когда-нибудь узнает, что вы это слышали от меня… — Я пожал плечами. Они пообещали молчать, полоснув себя ладонями по горлу. — Ну ладно, — сказал я, разыгрывая нерешительность. — Рискну. Не нравится мне смотреть, как смельчаков в подонков превращают те самые люди, ради которых они проливают кровь.
   Теперь моя аудитория дыхание затаила. За прошлую неделю армия должна была пропитаться слухами.
   — Я это знаю от человека, имени которого вам не назову, клянусь богами. Но знаю я вот что. Платона прислали сюда затем, чтобы склонил вас сделать именно то, что вы и собираетесь. Мне даже говорили, хоть поручиться не могу, что он никогда не предлагал урезать жалованье; это было сделано, чтобы вас на уши поставить. Насколько я знаю, от него хотят избавиться из-за Геракида; только отвечать никто не хочет. Так что если кто-нибудь это за них сделает, то они — чтобы доказать, что у них руки чистые, — убийц так примерно накажут, что смерть того Фитона детской забавой покажется. Не знаю, я здесь чужеземец. Но когда вы на днях поднялись за свои права, мне показалось, вы подумали что наверху появился не тот человек, в которого стрелять надо. Ну ладно. Вот и всё, больше ничего не знаю. Мы пили вместе; а я за что купил, за то и продал.
   Они быстро забормотали на своем жаргоне, в котором я понимал не больше слова из трех. Там и словечки Ортджи были, и разные языки, и их специальные термины какие-то. Похоже, что они мне поверили. А я и сам себе поверил под конец: уж очень в духе Дионисия было.
   О Гераклиде я говорил туманно, потому что не знал, как они к нему относятся. Показалось, что хорошо; и я рассказал им, что весь Внутренний Дворец знает, как Платон поссорился из-за него с Архонтом. Что сам был свидетелем, говорить не стал: тут уж точно никто бы не поверил.
   Греки назвали каких-то друзей, которые вроде что-то об этом слышали. Потом вдруг поднялись, римлянин за ними… Однако, галл закатился под стену, замотавшись в плащ. Когда позвали, он и с места не двинулся, к моему испугу. Я решил, что он, вероятно, хочет караулить в одиночку, и готов был расплакаться от отчаяния. Столько трудов!.. Но римлянин подошел и потянул его за руку. Он перевернулся на спину и захрапел, как боров; пьян до беспамятства. Остальные пожали плечами и пошли прочь.
   Мы направились в другую сторону, пока они не свернули за угол. Слышно было, как они уходят.
   — Но как же нам туда попасть? — спросил Феттал.
   Я постучал. Ответа не было; но слышно, что кто-то дышит. Назвал себя; сказал, что от Спевсиппа, пришли про Платона узнать. Осторожный голос попросил повторить имя и спросил:
   — А ты можешь доказать, кто ты такой?
   — Очнись! — разозлился я. — Ты меня только что не слышал? Я тут наделал довольно много шума… — Феттал рассмеялся. — Приведи своего хозяина Архидема и я ему прочитаю из Эврипида, если он станет настаивать. Но, ради Зевса, поторопись! Скоро снова солдаты появятся.
   Через глазок ворот кто-то выглянул; от костра еще шел какой-то свет. Потом заскрипели засовы. Радом с привратником стоял Архидем. Пожилой человек, высокий, суровый (быть может, страх таким образом прятал), в простом но дорогом платье богатых пифагорейцев, и с семейным обликом Диона. Он извился, что нас держали снаружи; двойные засовы снова заперли. От угощения мы отказались, сославшись на спешку; задержались только чтобы раб смог нам ноги вымыть, прежде чем к Платону войдем.
   Платон сидел возле стола и писал на воске. Помню, как заметил, что он только что затер половину доски; значит что-то не получалось; но если человек в таком состоянии вообще хоть как-то работать может — это профессионал.
   Меня он узнал сразу; и потому — представляя Феттала — я не мог понять, чего он так испугался, пока он о Спевсиппе не спросил. Тогда только дошло, что тот сегодня не приходил; и все решили, что он убит. Я сказал, Спевсипп в порядке, и предупредил Платона об опасности для него самого.
   Он меня выслушал, не изменившись в лице; только морщины чуть глубже стали.
   — Спасибо, — говорит, — ты подтвердил предупреждение, полученное вчера. Сюда несколько моряков приходили, просто потому что тоже афиняне. Ну и демократы конечно, — естественно, раз уж моряки, — им автократия ненавистна… Так они слышали в харчевне разговоры наемников и посоветовали мне из дому не выходить. Но стража — это что-то новое. Похоже, мне надо благодарить богов за то что Спевсиппа сюда не пустили.
   — Господин мой, — сказал я. — Мы избавились от тех снаружи, во всяком случае я так надеюсь, по крайней мере до полуночи. Поскольку актеры могут перемещаться свободнее остальных, — а в случае чего можно сослаться и на Дельфийский Указ, — тебе наверно стоит рискнуть и уйти сейчас с нами, пока еще хуже не стало. Я думаю, никто в караулках узнать тебя не сможет. — И добавил, с извинениями: — Ты знаешь, предполагается, что мы возвращаемся с пира, так что вести себя надо будет соответственно.
   Я и договорить не успел, когда понял, что зря говорю. Но никак не думал, что это его еще и позабавит. Правда, из учтивости, он постарался меня не обидеть:
   — Дорогой мой Никерат! Ты говоришь как настоящий друг и верный земляк, и вообще как храбрый человек. Я вам обоим не менее благодарен, чем если бы принял ваше предложение и был бы вам обязан жизнью, поверь. Но, как ты знаешь, я старый человек, устоявшийся в своих привычках и лишенный тех достоинств, за которые так ценят вас. Боюсь, у меня не получится разыграть пьяного Силена, бредущего домой в венке из лозы, перед столь искушенной аудиторией. Меня тут же разоблачат; и тогда я либо закончу свою жизнь так, что просто опозорю философию, либо стану добычей поэтов-комиков; а друзья мои — и здесь и в Афинах — будут стыдиться из дому выходить. Это явно пошло бы на пользу тирании. А если я умру здесь — может и не пойти.
   До сих пор он смотрел на меня, а тут повернулся к Фетталу. Тот всё это время сидел на табуретке с шерстяной подушкой, забыв о себе; глаза и уши.
   Я говорил уже, он никогда не был хорошеньким; и сейчас его тоже не назвали бы красивым. Северное лицо с высокими скулами; а нос и подбородок вырезаны слишком резко, чтобы понравиться современному скульптору. Но если бы я мог смириться с идеей, что хоть кто-нибудь будет играть без маски, — только он. Наверно, я уже слишком начал к нему привыкать, что опасно. Но теперь, глядя на него чужими глазами, понял: это — Красота.
   Нельзя сказать, что лицо Платона смягчилось; скорее, словно на лампе фитиль поправили, когда он к Фетталу повернулся. Я почувствовал, как из него заструилась сила; и то очарование, которое — как сказал Дион — и создало и разрушило его миссию.
   — Мой выбор тебя не удивил, верно? Когда я был в твоем возрасте, может чуть старше, моего старого друга в Афинах обвинили в том, что он меняет поклонение богам и растлевает молодежь. Души молодые. Его стали судить, речь о смерти шла; а человек был лучше всех, кого я знаю. Мы — все друзья его — там присутствовали; надеялись ему помочь…
   Феттал слушал, не отрываясь. Я знал его — и видел, что какую-то часть смысла он из голоса берет, и откладывает где-то.
   — Я надеялся, что меня вызовут свидетелем защиты; мои показания как раз по обвинению били; и уж все были уверены, что сведем приговор к штрафу, если полного оправдания не будет. Но он не стал этого просить. Когда он увидел, что это означало бы отказ от истины, которой он жил, он сказал примерно так: «Афиняне! Было бы очень странно, если бы я, будучи поставлен командиром в боевую шеренгу, удрал бы оттуда из страха перед смертью или еще перед чем. Ибо, что такое смерть, мы не знаем; никто не может сказать, надо ее бояться как величайшего зла или приветствовать как величайшее благо. Но несправедливость и непочтение к тем, кто лучше нас, — а боги лучше всех, — тут я сам знаю, что это бесчестье. И потому, если вы мне скажете: „На этот раз мы тебя отпускаем; при условии, что ты никогда больше не станешь задавать свои вопросов“, — я отвечу вот что: „Мужи афинские! Я уважаю вас и люблю Вас. Но подчинюсь я Богу, а не вам“.»
   Он, наверно, заметил моё движение и повернулся ко мне:
   — Ты слышал эти слова?
   — Да, слышал. — Я вспомнил лицо Диона над чашей. — Слышал.
   Он снова стал разговаривать с Фетталом, который потом сказал мне, что будет это помнить всю жизнь. Феттал не мог понять, как это я отвлекался от их разговора; но мне было о чем подумать и без того. Становилось поздно, и нам пора было уходить; с Платоном или без него. Я как раз ждал случая сказать это когда услышал, как Феттал заговорил (он там не только слушал):
   — И всё-таки, господин мой, души людские напоминают мне рассеянные семена. Одни упадут в трещины почвы, другие на берег ручья, через третьи камень перекатится… Каждому придётся искать свой путь к свету и воде. И как чужое семя может знать мой путь?
   Платон бросил на него тоскующий взгляд. И не ради внешности, хоть и находил ее приятной; ему приходилось отпускать человека, с которым только начал беседовать.
   — Ты стоишь на самом пороге философии, — сказал он. — Что мы знаем, а о чем только догадываемся? Мы знаем, что без солнца побег не зазеленеет, а без воды погибнет; еще знаем, что числа не могут нас обмануть — ибо постоянны, как Боги… Это мы можем доказать. А где кончается доказательство, там и знание кончается. Дальше мы должны проверять каждый шаг; и учиться не ставить мнение превыше истины; и постоянно помнить, что человек видит ровно столько истины, сколько способна увидеть душа его; и так — постоянно, пока не пройдем сквозь смерть и не придем к самопознанию, в котором готовы будем вновь рассмотреть все наши предпосылки и начать с начала.
   Я сказал, что нам пора, и спросил, не можем ли сделать что-нибудь для него.
   — Еще как можете! Можете рассказать Спевсиппу, как я устроен, и попросить его написать Архиту в Тарентум. Еще лучше, если сам съездит. Дионисий гарантировал Архиту мою безопасность; и тот может официально потребовать моей выдачи. Если будет отказано — тут Дионисий окажется в ответе и перед Архитом, и перед кем бы то ни было еще. Даже перед собой; в его случае это совершено исключить нельзя… Если вы это сделаете, буду вам очень признателен.
   Стражи у задних ворот еще не было. По дороге к караулкам мы подобрали помятые венки — кто-то выкинул — и напялили на себя. Пропустили нас с удовольствием; в обмен на подробный отчет о вечере возле каждых ворот. Когда прошли сквозь последние и свернули за угол, Феттал остановился, швырнул свой венок в канаву и медленно вытер лоб рукой.
   — Слушай, — сказал я, — а ведь кто-то из них хотел спасти Фитона. Хорошо, что рассказали; я сегодня буду получше спать.
   — Нико, скинь эти розги с головы; ты не представляешь себе, на кого ты похож… — Он сбросил мой венок и погладил по волосам. — Ладно, чудовище, ты выиграл. Придется мне пересмотреть Терсита.
   Успех он имел бешеный. Сомневаюсь, что солдаты узнали бы себя сами, но прочая публика им никаких сомнений не оставила. Хэрамон, страшно взволнованный, заявил, что жизнь любого из судей будет оправдана, если они дадут пьесе приз; а мы решили исчезнуть из Сиракуз еще до зари.
   Заканчивая гастроли по другим городам, узнали три новости. Во-первых, Гераклид ушел от погони, добрался до карфагенских провинций и оттуда отплыл в Италию. Во-вторых, из Тарентума пришла государственная галера за Платоном, и Архонт его отпустил. А третье — Дионисий объявил, что не может больше терпеть, что родная сестра его, Арита, продолжает состоять в браке с изгнанным изменником и его открытым врагом. Не спросясь ее, на правах старшего, он развел ее с Дионом и отдал некоему Тимократу, любимому собутыльнику своему.

17

   Лето перекатилось за середину, несколько недель. Мы были на западе, шел Олимпийский год; глупо болтаться по Сицилии, когда можно принять участие в Играх по дороге домой.
   Мне прошлую Олимпиаду пришлось пропустить, а Феттал вообще их не видел. Отец его полагал, что работать надо, а не по праздникам разъезжать. Я рвался туда почти так же, как он. В последний раз, восемь лет назад, я был такой же мелкой сошкой, как он сейчас… Да, меж Олимпиадами жизнь человеческая большие шаги успевает сделать.
   У меня хватило ума и закупить всё в Элиде, и мула там нанять; там гораздо дешевле; на месте торговцы нас просто ободрали бы. Мы и палатку себе купили. Если ее потом продать, то получается так же дешево, как при аренде; но гораздо чище. А в Элиде и банк есть, где можно оставить лишние деньги. Ведь любой праздник свят для Гермеса-Щипача.
   Сэкономив таким образом время и настроение, мы явились в Олимпию пораньше остальных толп и нашли место для своей палатки в кипарисовой роще, в хорошем тенистом месте; по вечерам не придется усталыми в духовку возвращаться. На самых лучших местах в священной роще Алтис, загодя заказанных важными гостями, слуги уже устанавливали павильоны к их приезду. Атлеты, поведшие здесь последние два месяца на сборах, расхаживали по городу, как дома. Могучие неповоротливые борцы, стройные бегуны, кулачные бойцы со сломанными носами; а меж ними носились со своими упражнениями прелестные мальчишки, еще не испортившие пропорций.
   Народ всё прибывал. Над каждой дорогой, насколько хватало глаз, висело облако пыли пядей десять в высоту. Уже открылся первый рынок: продукты, кухонная утварь и масло, одеяла и веревки для палаток, жаровни и ножи. На другой день, когда гости разместятся, наступает время подарков, таких как ленты, позолоченные скребки, талисманы, дешевые вазы, фигурки известных актеров в ролях (комики продаются лучше, но я нашел и пару своих). В самом конце появляются дорогие вещи для богатых знатоков и ценителей: кубки с красивыми атлетами на дне, украшения, мраморные статуэтки, инкрустированное оружие, каллиграфические книги, македонское золото… И женщины там были тоже всякие, по соответствующей цене. Им приходилось держаться за рекой, но видны были их палатки по берегу; от рогожных шалашей до шелковых шатров; готовые принять и атлетов между тренировками, и гостей, свободных от жен.
   Вскоре тихая роща вокруг нашей палатки превратилась в рой таких же поселенцев, как и мы: ставили палатки, стряпали на кострах или просто спали, расставив кровати под небом. Мы наняли парнишку стеречь наш лагерь, а сами пошли по городу. И встретили в Алтисе ни кого иного, как самого Теодора, без пристанища. Его уже несколько месяцев назад пригласил богатый афинский спонсор; но, как выяснилось впоследствии, тот человек внезапно заболел; слишком поздно чтобы известить Теодора, который в то время был в Коринфе, а теперь безуспешно пытался найти павильон своего хозяина. Если бы это стало известно вокруг, он конечно получил бы десятки приглашений; мы были польщены, когда он сказал, что предпочел бы поселиться с нами. Для праздника лучшей компании и представить было невозможно. Он знал всех; знал, кто что делает; ни в одном греческом городе не было секретов от Теодора. А по вечерам, сидя у костра, он нас развлекал своими фокусами: изображал звуком не только любое животное, но и любую вещь. Когда начинал свой коронный номер, — скрипящий ворот, — все вокруг вскакивали и начинали искать колодец. Воду-то приходилось с реки таскать. Если б мы стали объяснять, что к чему, то от толпы не отбились бы. Так что просто зажимали рты, чтобы смеха слышно не было, и смотрели, как ищут.
   На другое утро официально открылись Игры. Воздух зазвенел трубами с конкурса глашатаев, победитель которого будет объявлять все победы на Играх. Потом этот победитель протрубил Посвящение… Зевса и Пелопса мы почтили издали: в толпе у Главного Алтаря был густо, как в каше; и так же горячо.
   А тем временем, сонная долина превратилась в настоящий город со всеми развлечениями. В концертном зале какой-то политический философ, кажется из школы Изократа, читал бесконечную лекцию, поучая мировых лидеров, как им вести государственные дела в интересах их стран и всей Греции. Там собрались все послы, софисты и политики; зал был забит настолько, что стояли снаружи, и даже под солнцем. Теодор показал нам нескольких тайных агентов; безразличные к утверждениям своего эксперта о том, что надо делать, они крутились среди его слушателей, чтобы узнать, что же происходит на самом деле. А еще мы заметили группу ярковолосых македонцев, увешанных массивными украшениями (надо признать, они умеют их носить, да и украшения отменные). Они все слушали точь-в-точь, как греки. В театре македонцы давно прославились как очень благодарная публика (у любого актера есть свои байки о Пелле), но пристрастие этих к философии меня удивило. Теодор возразил, однако, что замечает перемену каждый раз, как появляется там: они всё больше и больше тяготеют к южным государствам. Правда, заметил он, из этого вряд ли что путёвое получится, пока хоть один их царь не ухитрится прожить хотя бы две Олимпиады подряд. И еще сказал, его удивляет, что этой роли до сих пор так интенсивно добиваются; ему интересно было, как бы это объяснил тот лектор.
   Мы двинулись дальше. Зашли в балаган к танцующим карликам; послушали миксолидийский концерт для двойной флейты, авлоса и кифары; посмотрели, как предсказатель камушки швыряет, определяя победителя завтрашнего забега на стадий (ошибся парень); и даже — хоть не долго — поприсутствовали на выступлении одного юриста, который объяснял, как он может выиграть дело клиента вопреки справедливости, закону и общественному мнению. Потом стали возвращаться, той же дорогой, что шли. За это время философ только-только закончил свою говорильню; на улице толпа рассосалась, а из зала выходил народ, обсуждая лекцию так живо, словно все эти слова на самом деле могли хоть что-то изменить.
   Я как раз говорил это Теодору, когда заметил в конце улицы человека с незабываемой, сразу узнаваемой походкой. Это шел Платон; а с ним был Спевсипп, Ксенократ и еще несколько друзей и доброжелателей. Я рад был увидеть, что он среди своих; и показал его остальным. Феттал заметил, что выглядит он лучше, но Сиракузы свой след оставили. Теодор присмотрелся и сказал:
   — Слушай, как с ним здороваются, — он, похоже, только что появился.
   — Да, — говорю. — Прямо из Тарентума.
   — Тогда, дорогие мои, никуда не уходим, остаёмся здесь. Если не ошибаюсь, нам сейчас тот еще театр покажут: он должен вот-вот встретиться с Дионом.
   — Ты уверен? — Мне почему-то верить не хотелось. — Я не видал, чтобы его люди павильон строили.
   — Нико, родной мой, неужели ты думаешь Диону приходится таскать с собой палатку, как простым смертным? Он живет в государственной гостинице, в Леонидийоне, с другими львами… Глянь-ка. Вон он идет.
   Он появился в солнечном свете, со свитой как всегда; были там и Гераклид, и его афинский друг Каллипп. Они разговаривали, и какое-то время шли по улице, ничего не замечая. Платон увидел Диона первым и замедлил шаг; его спутники умолкли. Когда он подходил, люди вокруг почувствовали что-то; и он наверно тоже это чувствовал; но в последнее время хорошо напрактиковался держать мысли при себе. Я видел — а может и выдумал — его ищущий взгляд: то ли он человека на улице искал, то ли в себе самом.
   Теперь Дион заметил всеобщие взгляды. Он оглядел улицу, замер, быстро зашагал к Платону… Пальцы Феттала сошлись на моем запястье.
   И вот они встретились. Дион схватил Платона за руку, взял за плечо и увлек в сторону. Жест был искренний, открытый; видно, что свиты им сейчас не нужны. Там все остановились и стали смотреть, как они идут в нашу сторону. Каллипп что-то быстро говорил Гераклиду. Не знаю чего они там искали; что до меня, я видел то, что видел. Безупречное приличие, с каким Дион приветствовал Платона и спросил о здоровье, — и его нетерпение, горящее словно огонь за печной дверкой. Его надо было подавить, прежде чем он вопросы задавать сможет.
   Наверно, на всей земле нет такого места, где так мало места, как в Олимпии в Неделю Игр. Тут даже облегчиться нельзя без дюжины свидетелей; а чтобы остаться одному, надо уходить в поля за милю. Дион был гостем Совета; Платон, конечно, делил палатку с кем-то из друзей; ни один из них не был расположен прятаться по углам. Что Платон должен был сказать Диону, он рассказал на мраморной скамье на Улице Победителей, под статуей Диодора-Бегуна. А мы стояли за два цоколя оттуда, и видели всё.
   Наверно, Дион уже слышал о продаже его имений; но вероятно полагал, что деньги его не тронули, раз из Дионисия можно было их выжать. Во всяком случае, видно было, что правда застала его врасплох. Вообще-то, можно было только догадываться, что там у ни происходит. Платон, скорее всего, начал с потери денег, как с наименьшего из зол. Дион принял это, не слишком изменившись в лице, только застыл в спокойствии; а потом спросил о сыне. Это я понял по тому, как Платон умолк. Наверно, сказал столько правды, сколько пришлось. Дион сглотнул, рот сжался; это его задело сильнее. Платон что-то сказал в утешение; не знаю, сколько он услышал. Но он неотрывно смотрел в лицо Платону, догадываясь, что это еще не всё. Я даже видел момент, когда он едва не спросил.
   Платон не заставил его долго ждать. И они оба смолкли. И эта тишина, казалось, покатилась от Диона вдоль по улице: так у Эсхила молчание заполняет театр в Ахилле или в Ниобее. Но монолога не последовало. Дион просто сжал кулак и медленно опустил себе на колено. Всё стальное было у него на лице. Оглянувшись, я увидел, как Каллипп схватил за плечо Гераклида; Спевсипп повернулся к Ксенократу с триумфом в глазах. Дион тоже это видел; он всегда жил открыто и говорил, что думал; теперь назад дороги нет… Потом, словно против воли, снова повернулся к Платону.
   Платон сказал что-то, всего несколько слов, и медленно покачал головой. Какой-то момент он казался страшно одиноким, словно человек, следящий за уходящим кораблем. Быть может, где-нибудь он и найдет свою гавань; но не ту, ради которой пошел навстречу штормам. А он посвящает корабль небесам — и оставляет.
   Теодор не знал, что знали мы, но увидел всё, чего искал. Когда ни ушли, он сказал:
   — Вы их лица видали? Это война.
   Я тоже так думал, согласился. Шли дальше. Вдруг Феттал обернулся ко мне и спросил:
   — А он любил жену? Ты говорил, нет…
   — Ну, это мои догадки, Он бы мне и не сказал.
   — В любом случае, — вставил Теодор, — вы об оскорблении подумайте! Можно ли придумать страшнее?
   — Для него — нет, — сказал Феттал.
   Я его понял. Вспомнил маленькую флейтистку Спевсиппа, отец которой умер в Карьерах, среди тысяч за долгие годы; увидел ее историю — и ярость на лице Спевсиппа; подумал о Платоне, брошенном волкам в Ортидже, так что едва выбрался живым… А Дион, вместе с этим всем, помнил еще и максимы Пифагора, и учение Академии… Но есть предел тому, что может вынести человек.
   Мы пошли к храму. Я поднял глаза. На западном фронтоне, среди лапифов, стоял Аполлон, суровый и прекрасный, сея победу поднятой рукой.
   И я подумал: а быть может просто невозможно философу быть царем; во всяком случае, одновременно? Быть может, это только для богов… Там возле него стояли Тезей и Пириф; герои, которые выиграют битву. Мы устали от себя и выдумали, намечтали себе царя… И если теперь боги посылают его нам — не будем требовать, чтобы он был больше, чем смертным.

18

   Дион готовился год. Разговоры в Олимпии вскоре заглохли; но не слухи, которые ползли, как побеги алоэ под землей, обязательно выскакивая наверх. Греция была полна изгнанниками из Сиракуз. Тирания тянулась уже полвека; многие сыновья родились в изгнании. Этих людей надо было прощупать; сейчас уж столько времени прошло, что могу признаться — часть этой работы делал и я. Иногда отвозил письмо кому-нибудь; иногда просто прислушивался к настроениям изгнанников. Диона я видел редко; обычно мои донесения принимал Спевсипп. Академия очень глубоко в это влезла.
   Платона я никогда не встречал, разве что случайно. Он со мной здоровался, но никогда не о чем не спрашивал. Свою позицию он объяснил всем. С Дионом поступили подло; Дион имеет право на удовлетворение, и друзья имеют право его поддержать. Платон не обвинял и не хвалил. Но сам он запомнил о гражданском насилии то, чему научила его молодость. А кроме того, он был другом-гостеприимцем Дионисия, со всеми вытекающими религиозными последствиями. Когда ему напоминали о днях, проведенных во внешней Ортидже, он отвечал, что Дионисий ничего плохого ему не сделал, хотя вполне мог лишить его жизни, да и сердит был на него; так что святость их союза осталась нерушима. Он был стар; оружие он носить не мог, даже если бы имел право… А воевать языком или пером (на что, я уверен, его часто подбивали) он считал компромиссом труса. Если надо было помирить родственников, его долгом было посредничать.