— Дорогой Нико, — она улыбнулась. — Ты здесь, так я и поверить могу…
   — Вот так уже лучше. Знаешь, ты никогда прежде меня так не звала. Улыбнись-ка еще разок! Вот мы оба в Сиракузах; времени у нас сколько хочешь; а когда еще выберешься в такую даль? Нельзя же в норке прятаться до самого отъезда. Так что умойся-ка водичкой холодненькой, отдохни… Я хочу, чтобы друг мой ласковый оказал мне честь: завтра пойдем смотреть город. Если кто-нибудь в дверь полезет, — стучи мне в стенку. Ты почему не запиралась?
   — Засов кривой. А я боялась жаловаться, чтобы хозяин не смотрел косо.
   — Ну ладно, это можешь оставить мне. Сладких снов.
   На другое утро я вывел ее на улицу; и мы несколько дней бродили по Сиракузам. Она всегда была худенькая, без особой груди; а в путешествии своем отощала, настолько, что вообще на женщину непохожа стала. Зато стала очень похожа на чрезвычайно интересного юношу, что наши знакомые нам не замедлили показать. Если она краснела, я объяснял, что ее очень строго вырастил отец очень спартанского нрава. Она никогда не заговаривала при старших… А когда мы оставались одни, — начинали хохотать. В поддержку нашей шутки, купил я ей подарочек: брошь с летящим Эросом, по самой последнее моде; и мы повсюду ходили, держась за руки, чтобы соперников отваживать. Имя ей придумали — Аполлодор.
   Я показал ей театр и все машины (уборщик оказался очень любезен), и своего золотого леопарда в святилище. Потом пошли мы к воде; посмотреть на Ордиджу и ее катапульты. Такое применение математики ее удивило; хотя, пожалуй, оно и Пифагора должно было удивить. Осадная стена Диона так и стояла незаконченной: с тех пор как он ушел, к ней никто не прикасался. С одного конца грудились кучи грунта и мусора, какие-то бревна… Гарнизон приподнял боковые стены первой воротной башни, чтобы контролировать осадную стену сверху. Я показал Аксиотее, где впадает в море источник Аретузы, под ступенями причала в Ортидже.
   — Свежая вода у них всегда будет, — говорю. — А вот с едой дело похуже, скоро должна кончиться. Так что это не надолго.
   — Ну да, и вся слава достанется Гераклиту. Это его флот заходит?
   — Что они там делают, под самыми катапультами? — удивился я. Но в это время они убрали паруса и пошли на веслах. — А-а! Так это неприятель!
   Патрульный корабль мчался по гавани к берегу, словно ошпаренный кот. Народ побежал к кромке воды, закричали все… Я обхватил Аксиотею, чтобы не растолкали.
   — Не бойся, — говорю. — Им сейчас не до нас. Гераклид опять облажался; это гарнизон снабжают.
   Корабли швартовались у причалов, а нам слышно было ликование тамошнее. Разгрузка началась тотчас. В ближайшее время гарнизону голод не грозить не будет.
   Когда толпа это осознала, все яростно кинулись к галерам. И после изрядного шума и беспорядка, суда всё-таки спустили на воду и взялись за весла.
   — А что толку? — удивился я. — Разве что лицо Гераклиду спасать?
   Тем временем, наши галеры полным ходом шли через гавань. Грузовозы так и стояли под разгрузкой, но вокруг них появились боевые триремы. Стычка получилась красивая; катапульты применять не стали, чтобы своих не повредить; а в конце концов сиракузцы потопили пару наших кораблей и захватили еще четыре, которые с песнями отбуксировали к себе (команды успели в море попрыгать). А грузовозы так и стояли под разгрузкой.
   Видно было, что сгружают не только припасы; высаживались солдаты. Вскоре кто-то закричал от внешней башни сиракузцам на стенах, что знаменитый кампанский генерал Нипсий из Наполи привел свои войска; так что радуйтесь жизни, ребята, пока есть такая возможность. Тех глашатаев офицер почти сразу заткнул; но сиракузцы этот совет приняли.
   Такой оргии я в жизни не видал. На всех улицах плясали под музыку флейтисток из борделей, пока не падали; вино лилось, как вода по весне. Гераклида носили по городу, словно статую бога; даже простых гребцов угощали от дома к дому, пока они не валились замертво. Можно было подумать, что Дионисия утопили со всем флотом, а Ортиджу штурмом взяли. Мне казалось, что в душе люди попросту стыдятся того, как поступили с Дионом, и боятся без него. А теперь они могли снова себя любить, и это им в голову ударило.
   После того как два упившихся мужика попытались отобрать у меня Аксиотею, я увел ее в гостиницу. Когда мы удирали о тех, они ревели вслед: кто я такой, чтобы всех таких красивых мальчиков себе зажимать — олигарх, что ли? Не из Дионовых людей?
   На улицах всё выглядело достаточно уродливо; но вечером с крыши гостиницы — еще хуже. Теперь, чтобы осветить веселье, они разожгли костры; и в этом свете были видны часовые на осадной стене, с таким бурдюком, что только сатиров играть. Пили — и орали оскорбления гарнизону Ортиджи; а те молча стояли на стенах и смотрели, как судьи в театре.
   Внизу в гостинице шум был оглушительный; женщины громче мужчин. Дверь Аксиотее никто так и не починил, потому я уговорил ее пойти со мной. Она уже совсем вымоталась; а мы уже стали давними товарищами; и когда я уложил ее на свою кровать, говоря (так оно и было), что всё равно не засну, — она это восприняла, как будто так и надо. Легла очень прилично, завернувшись в плащ; и, по мере того как пьяные утихомиривались, потихоньку заснула.
   Я и сам устал; и размышлял, заметит ли она, если лягу рядом; но тут ночь вспорол ужасающий крик. Я едва сердце не проглотил. И думаю, ни секунды не сомневался, что это такое. Распахнул ставни и высунулся наружу. Под ясным ночным небом видно было, что на осадой стене полно людей; и подходили всё новые, роняя на стену приставные лестницы; сверху летели тела… Судя по звуку, стену захватили при спящей страже.
   Быть захваченным в чужом городе во время погрома — это кошмар любого актера на гастролях. Никогда в жизни я в такую переделку не попадал. И вот пожалуйста, здесь я; и даже без хорошей роли или важного состязания. Был бы чуть умнее, еще на закате двинул бы отсюда с Аксиотеей. В самом страшном сне не представлял себя с женщиной на руках в такой ситуации.
   А она слышала за день столько шума, что теперь проснулась не сразу; но уже сидела и спрашивала:
   — Что это?
   — Вылазка из Ортиджи, — говорю. — Боюсь, осадную стену они уже взяли; а дальше сама представь. Дорогая моя, нам придется самим о себе позаботиться. Пойди надень дорожную обувь. Это твой кошель? Привяжи его на себя, а больше ничего не бери. Попробуем выйти по крышам. В таком месте, как здесь, можно и застрять.
   Вернулась она быстро. А шум приближался с такой скоростью, что страшно становилось; но совсем не удивительно, после всего что видели вечером. Вдруг из-за стены с ревом взметнулся столб пламени: сиракузцы подожгли бревна. Как всегда, опоздали: враг уже прошел это место, и пламя лишь освещало ему дорогу.
   Лестница на крышу оказалась снаружи. Но мы пробежали вниз через гостиницу, где полутрезвые спотыкались о пьяные тела. Полы были скользкими от блевотины; на свежем ночном воздухе вонь, прилипшая к подошвам, мешала дышать… Но вскоре ее заглушил запах гари. На крышах разгорались пожары; от случайной искры или специально подожженные; и в этом свете видны были толпы наемников, рассекавшиеся по улицам. Уже кричали женщины… Аксиотея схватила меня за руку, пальцы ледяные.
   — Надо опередить толпу, — сказал я. — Иначе затопчут. По крышам далеко можно пройти, но ты платье подцепи, так много не набегаешь…
   Она оказалась так неуклюжа, что пришлось это сделать за нее. И мы стали карабкаться дальше по верху крыш, слушая позади вопли сиракузцев и боевой клич кампанцев. Их офицеры уже не пытались держать их в узде; ясно было, что город им отдали. Аксиотея вела себя прекрасно, без паники. Я вспомнил девичий забег в Олимпии. Когда остановились отдышаться, она спросила:
   — Куда мы идем?
   До тех пор я и сам не знал; но тут же ответил:
   — В театр.
   Предстоял еще один подъем на крышу. Мы помогли друг другу взобраться, и увидели, что зарево стало ярче.
   — Знаешь, — говорю, — там не хуже, чем где угодно; есть где прятаться. А там я получше думать смогу.
   Крыши наши кончились, пришлось спускаться на улицу; и мы тотчас попали в толпу, бежавшую к воротам, но всё еще были впереди основной давки. Где видно было стены над домами, они были полны наемниками из Ортиджи. Мы свернули в боковую улочку; от ворот донесся неистовый вопль; мы правильно сделали, что не стали даже пытаться туда. А театр был уже рядом; прямо перед нами отражал свет огня его высокий позолоченный тирс.
   — Пошли, — сказал я. — Доверимся Дионису. Я сделал ему отличный подарок, уж не говоря о том что работал на него всю жизнь. Может и он для меня постараться.
   Возле театра был храм Аполлона, теперь до дверей забитый толпой, искавшей спасения. Внутри сверкали под лампами золотые волосы бога. Я поднял руку, призывая на себя благословение его; но слишком там было много драгоценностей и женщин; я боялся, что благочестие кампанцев не устоит. Вообще, богов поверженных врагов люди боятся меньше, чем своих собственных. Я надеялся только на Диониса.
   В театре было совсем пусто. Безжизненный амфитеатр работал, словно резонатор, усиливая рев и вопли погрома. За скеной сначала показалось совсем темно, но вскоре мы обнаружили, что света от окон достаточно. Я пошарился в комнате уборщика и нашел кой-какую еду; даже кувшин вина там был. Это мы забрали в костюмерную протагониста. Есть нам не хотелось, но вину обрадовались. Наверно во всем городе мы были единственными, кому его до сих пор не хватило.
   — Оставайся здесь, — сказал я, — никуда не ходи. Я поднимусь на Божью Платформу осмотреться.
   Однако, так ничего и не увидел: высокие ярусы театра закрывали обзор. Только шум и сполохи пламени. Я прилег чуть подумать (актер не может находиться на Божей Платформе без того, чтобы чувствовать не себе двадцать тысяч глаз). По дороге сюда я не вспомнил о всех роскошествах театра, какие старший Дионисий учинил здесь во славу своих пьес. Куда ни глянь — бронзовые статуи и позолоченные фестоны… Быть может, грабить театр они станут не сразу; но уж если начнут, — не остановятся, пока на очистят из конца в конец; а потом еще и подожгут, без вариантов. Дионис, подумал я, поможешь ты слуге своему? И вспомнил, как последний раз был здесь: завершал пьесу, богом в «Вакханках».
   Вообще-то мысли по очереди приходят, одна за другой; но тут меня словно молния озарила. Спустился я вниз и пошел к Аксиотее, нащупывая дорогу (глаза снова к свету привыкли). Рука ее приподнялась с ложа; я встал рядом.
   — Я думал, — говорю, — что сделать, если они придут сюда.
   Почувствовал, как они застыла, словно деревянная; но не произнесла ни звука. Изо всех сил старалась, бедняжка, по рецепту Платона: будь тем, кем хочешь казаться.
   — Слушай, — говорю. — Это кампанцы, крестьяне с гор; едва ли хоть один из них был когда-нибудь в настоящем театре; а прибыли они только что. Мы с тобой должны им внушить страх перед богом. Пойдем, покажу тебе, как.
   Повел ее на площадку с рычагами, лебедками, колесами… Никогда в жизни не бывал я в театре со спецэффектами, чтобы не разобраться, как там что работает. Ну а в Сиракузах тем более: там машины настолько знамениты, что просто непрофессионально было бы их не изучить. Их я знал все.
   — Вот это здоровый, — говорю, — он для грома. Тяжеловат, конечно, но тебе надо как-то ухитриться потянуть его, чтобы барабан с громом повернулся; а потом еще два раза. Потом подождешь, пока я закричу, — и опять то же самое. Поняла? Потом сосчитаешь до десяти, — и тяни вот этот. Он для землетрясения.
   Мы повторили это несколько раз; и я полез искать ворот резонатора. Где-то он должен был болтаться в темноте наверху, а я никак не мог его нащупать; и страшно боялся зацепить что-нибудь такое, из-за чего нас заметят. Наконец, резонатор опустился, и я его закрепил.
   — До утра нам отсюда двигаться нельзя, — говорю. — Чтобы в любую минуту готовыми быть. До чего ж ты замерзла… Подожди, что-нибудь теплое найду.
   За скеной нашлась старая портьера; я завернулся в нее вместе с Аксиотеей… А девушке руки растер, чтобы она работать могла если что. Когда какой-то крик еще страшнее прежних раздался еще ближе, она придвинулась ко мне, я ее обнял… Очень трогательны были ее тонкие плечи в этом мраке.
   Звезды на небе спрятались за дымами пожаров; я потерял счет времени. Я думал о Феттале, с которым может быть так и не попрощаюсь; она о Ластении, просившей ее не уезжать… Так мы и разговаривали о свои любимых, держа друг друга за руки; утешались как могли. И всё время крутилась мысль, что если кампанцы появятся, — лучше бы им это сделать еще ночью. Вряд ли удастся одурачить их при свете дня.
   Теперь крики стали настолько страшны, что всё прежнее показалось тишиной. Как будто тысяча женщин надрывается разом, посреди предсмертных криков стольких же мужчин; а какой-то ребенок тянул и тянул свой истошный вопль, тонко как птица… Они ворвались в храм Аполлона. Я намотал портьеру на голову Аксиотее; она высунулась и спросила:
   — Попробуем гром?
   — Нет, — говорю. — Акустика работает только внутри. Бедняги. Да отомстит за них бог.
   В храме они застряли надолго. Через некоторое время слышно стало, как плачут женщины, которых оставили в живых и потащили в Ортиджу. А тот ребенок всё тянул и тянул на одной ноте, пока не умер наверно. Я глянул на небо через голову Аксиотеи, ежеминутно ожидая первых проблесков зари.
   И вот они появились. Прошли через верхний вход, очутились на последнем ярусе; закричали удивленно, попав в незнакомое и непривычное пространство; потом кинулись на добычу внизу.
   — Пусть пройдут подальше, — шепнул я Аксиотее, — для половины зрителей никто не играет. Я тебе знал подам.
   Теперь мы с ней видели в темноте, как кошки. Я ее поцеловал на счастье.
   Резонатор в Сиракузах секрет имеет, которого не узнаешь, если не играешь в пьесе вроде «Вакханок»; или в такой, где привидение есть. Если повернуть его чуть направо, он улавливает звук и направляет в эхо-камеру. Шум получается ужасающий; невозможно поверить, что это человеческий голос, даже когда он твой собственный. Я ждал, а сам устанавливал его окончательно. Они спускались по центральным ступеням, расходились по скамьям, человек сто или около того; кое-кто и грабить принялся… Увидев, что больше не подходят, я еще дал им времечко привыкнуть к тишине и покою, а потом набрал полную грудь и рявкнул: «Вакх!.. Вакх!..», — в душе моля бога о его даре ужаса. И бог меня не подвел. Сам резонатор был совершено не земным; но когда звук пошел через эхо-камеру, показалось, что это Фурии во весь голос кричат.
   Все прочие звуки исчезли. Я ждал, казалось очень долго, и удивлялся: то ли рычаг застрял, то ли она чужой потянула. Но тут раздались первые раскаты грома; закрутился большой барабан с камнями; и этот звук тоже пошел через эхо-камеру. Он достаточно громок даже днем, при полном амфитеатре, который его приглушает; а ночью в пустом театре это было нечто невообразимое. Наши гости кинулись бежать. Я снова завопил, на этот раз подольше… Потом опять гром… В паузе перед следующим эффектом, слышно было, что торопятся они, как бешеные. Сомневаюсь, что хоть один дождался землетрясения.
   Я бегом вернулся к Аксиотее, словно прилипшей к рычагу землетрясения, и поднял ее на руки. Помню, как нес ее к нашей портьере, валявшейся на полу, словно подстилка собачья… Мы рухнули туда, сплетясь, смеясь и целуясь. А вот как это получилось — не знаю, хоть и не раз пытался вспомнить. Знаю только, что удивили мы и сами себя и друг друга; но ничего странного в этом не было, а было просто очень здорово. В театре было тихо. Через некоторое время, — словно бог сказал, что охраняет нас, — мы уснули; и до рассвета не просыпались. А когда я в ужасе ждал зари, было наверно не больше часа после полуночи; вот так нас обманывает страх.
   На деревьях снаружи ворковали голуби; из города еще доносился шум, но потише, и издали. Аксиотея пошевелилась и ошеломленно посмотрела на меня, наверно пытаясь вспомнить, что ей приснилось, а что нет. Поскольку с мужчинами она была девственна, долго ее сомнения продолжаться не могли. Я погладил ее по волосам и сказал:
   — Ладно, друг мой дорогой, мы отдали себя в руку Дионису; а ты знаешь, что это за бог. После всего, что он для нас сделал, просто невозможно было отказать ему в этом маленьком приношении. Воспрянь. Сегодня новый день, и ты снова Аполлодор, хорошо? Знаешь, ни о чем произошедшем на Дионисии вспоминать не надо.
   Она слегка покачала головой, словно чтобы прочистить; потом быстро поцеловал меня и стала поправлять одежду. А я пошел искать кран: рот пересох у обоих.
   На улицах всё было тихо. Ахрадина устояла, а солдат созвали назад в Ортиджу. Мы пробирались через дым, пепел и кровь. Я позабыл, что сумел, из того что мы видели по дороге; но храм Аполлона не забуду никогда. Лучше бы было туда не заглядывать. Старый жрец, в повязке вместо лаврового венка, бродил меж трупов, плача как ребенок, зажимая рот руками… Храм был осквернен, а он один и помочь некому. Где-то по углам стонали умиравшие… А на пьедестале стоял Аполлон; с головой, лысой, как яйцо; и без золотого лука, вырванного из правой руки. Его золотые волосы были сделаны как парик, держались только на булавках. Не знаю, почему это так запомнилось символом ужаса; но и сегодня, вижу на улице лысого молодого человека, — тошнить начинает.
   На пороге лежала молодая девушка, в луже крови; и мне показалось, что эти растрепанные волосы я уже видел когда-то. Так оно и было: маленькая флейтистка Спевсиппа, беды которой подвигли его на войну. Много радости принесла ей эта война.
   Аксиотея стояла в портале рядом со мной. Я попробовал ее оттащить, она не поддалась:
   — Нет, — говорит. — Я занималась законами для мужчин, но сама знала только лучших из них. Теперь не имею права прятаться от худших.
   Прошла внутрь и долго-долго смотрела.
   — Пойдем, — сказал я. — Хватит.
   И вытащил ее наружу, силой. На улице она сказала:
   — Но ведь и Платон и Дион оба солдатами были. Они ж должны были знать.
   — Говорят, с карфагенянами еще хуже. А это так, в порядке вещей. Давай поговорим о чём-нибудь другом, чтобы вовсе не отчаяться. Поговорим о хороших людях, которых знаем; они ведь тоже существуют.
   Ну, если не вдаваться в подробности, выбрались мы через северные ворота Нового Города и пошли потихоньку по дороге в Леонтины. Той еды, что в театре нашлась, нам хватило. А народу на дороге было совсем не много; наверно, мало кто из горожан хотел искать убежища в городе, полном солдат Диона.
   Возле дороги стоял и кричал какой-то человек. Оказалось, моряк, зарабатывающий на чужом горе, как это часто бывает: за большие деньги предлагал каботажный проход до Региума. Хотя ясно было, что корабль будет переполнен, мы сразу ухватились за эту возможность. Оба мечтали об Афинах, как младенцы о материнской груди.
   Оставалось пройти кусочек дороги, прежде чем к морю свернуть, когда сзади послышался стук копыт. Люди кинулись врассыпную. К нам мчались шестеро верховых, и никто понятия не имел, с чем они скачут. Один из их увидел меня на ходу и назвал остальным моё имя; они остановились и двинулись назад.
   Это были сиракузцы, потому я просто ждал, что дальше. Один, казавшийся благородным несмотря на пыль и грязь, спешился и подошел ко мне:
   — Я Гелланик, — сказал он, и представил остальных. — Дион тебя знает. Умоляю тебя, во имя Зевса Милосердного, поезжай с нами в Леонтины и присоединись к нам, когда мы падем в ноги ему. Ахрадина пала. Он наша единственная надежда.
   Я едва ушам своим поверил, даже в Сиракузах. Оскорблять человека в беде не хотелось, потому я только сказал:
   — Вряд ли он согласится. А если сам согласится, то люди его не пойдут. Мы с другом только что пошли на корабль и едем домой. Извини.
   — Нико, — перебила Аксиотея, — не валяй дурака, сделай что они просят! Увидимся в Афинах… — Она выдала мальчиший голос так, что я изумился. Отвела меня в сторонку и добавила: — Поезжай к нему. Если он еще Дион, — он пойдет.
   — Но это ж невозможно! Кто из смертных?…
   — Он месть ненавидит, презирает; говорит, это всё равно что участвовать во зле. Разве не это говорил он тебе в Дельфах?
   — Никерат! — крикнул кто-то. — Умоляю, время не ждет!
   — Нет, — сказал я ей. — Зевсом клянусь, бросить тебя на дороге, как собаку…
   — Я сюда приехала ради дела. Если не смогла помочь, по крайней мере не заставляй меня думать, что помешала. Как обходиться на корабле, я уже знаю, научилась. После всего что было, это мелочь. Всего доброго, Нико. Ты сделал меня настоящим философом. Иди с богом.
   Посланцы кашляли и медлили, пряча — поскольку я был им нужен — свое презрение к глупому актеру, который не может расстаться со своим мальчишкой без прощального поцелуя. Один из них, согласившийся остаться, поскольку Дион его не знал, отдал мне своего взмыленного коня. С поворота дороги я оглянулся на нее, но она не оборачивалась; только ровно держала тонкие плечи, спускаясь по тропе к морю.

21

   В Леонтины мы добрались под вечер, когда люди гуляют по прохладе или сидят под деревьями возле харчевен. При нашем шумном появлении, стала собираться толпа. Когда спросили о Дионе, он ответил сам: оказался на улице с Каллиппом и другими.
   Мы все спешились и бросились к нему. Зеваки влезли на столы или вскарабкались на деревья, чтобы лучше видеть; а мы кинулись перед ним на колени, в позе мольбы. Эта штука, чтобы изящно получалось, тренировки требует. Один едва не свалился.
   Гелланик рассказал свою ужасную историю без оправданий. Его грамотно выбрали послом к Диону: старомодный, достойный мелкий дворянин, отдувался сейчас за грязь, в которой сам не был замешан никак. А после него говорил каждый из нас. Глаза его бродили по нашим лицам, с недоумением даже; трудно было сказать, что он думает. Не будучи сиракузцем, я говорил последним:
   — Господин мой, — сказал я. — Мы пришли к человеку, оскорбленному хуже, чем Ахилл, а просим больше, чем Приам. Но речь идет о Сиракузах, а человек этот — Дион.
   Он смотрел вниз, лицо застыло, только губы кусал. Потом какой-то звук раздался в горле, он заплакал… А когда снова совладал с собой, сказал:
   — Это не только от меня зависит. Люди должны решить за себя. Глашатай здесь?
   Собрание сошлось в театре, как это заведено в Леонтинах. В прошлый раз я играл там главную роль, а нынче был статистом; но не было протагониста, с которым я был так горд работать, как сейчас. Для него я бы и сцену подметал.
   Гелланик снова произнес свой монолог; на этот раз перед солдатами; а потом и мы сымпровизировали, как смогли… А потом выступил Дион:
   — Я позвал вас сюда, чтобы вы могли сами решить, что для вас лучше. Для меня выбора нет. Это моя страна. Я должен идти; и если не смогу спасти, то ее развалины станут моей могилой. Но если вы сумеете найти в сердцах своих помощь для нас, вот таких жалких и глупых, каковы мы есть, вы можете к вечной славе своей спасти этот несчастный город. Если я прошу слишком много, — простите и прощайте; и благодарность моя с вами. Да благословят вас боги за мужество ваше и за ту доброту, с какой относились ко мне. А если придется меня вспомнить, то говорите всем, что когда вас обижали, я не стоял в стороне; и не предал земляков в несчастье.
   Наверно, он и не смог бы продолжать; но голос его утонул в ликующих криках. Сначала его имя, как боевой клич; а потом закричали: «На Сиракузы!» Гелланик, вроде, сказал что-то благодарственное; вроде, Диона обнимал… А я едва видел сквозь слезы.
   Задержались только поесть и собраться; и тут же выступили в тридцатимильный марш. Что до меня, всю жизнь я служил Дионису и оружие носил только на сцене; да и работа тут была для профессионалов, не для гуляк. Но так я никуда и не поехал, хоть корабельщики еще ловили пассажиров в Италию. Ведь оказался я свидетелем такого великодушия, что его и божественным назвать не святотатство; и теперь просто обязан был увидеть, что из этого выйдет. Великое зло и великое добро касаются каждого: они нашу судьбу определяют.
   Что там произошло, мне потом Рупилиус рассказал. Весь день по Сиракузам шлялись налетчики; или штурмовали те немногие баррикады на улицах, что еще держались. Гераклид и его офицеры мотались туда-сюда, пытаясь собрать свои рассеянные силы; но не могли наверстать время, упущенное в пьянстве и панике. С закатом, люди Ортиджи, как обожравшиеся волки, потащились назад через свою дамбу, к захваченным женщинам.
   Сиракузцы подвинулись в город и всю ночь искали родню или пытались развалины латать. На рассвете город еще им принадлежал. Они даже осадную стену чуть в порядок привели и людей там разместили. К полудню прискакал всадник с известием, что Дион на подходе. Думаете, все кинулись в храмы благодарить? Это Сиракузы.
   Гераклит воспринял эту новость как собственный смертный приговор. Естественно, что люди обвиняли во всём его, а не себя: ради мелочного триумфа он город сдал. Чего ему было ждать, если Дион, которого он выгнал, шел теперь спасителем? Быть может, он и Филиста вспомнил… Такие люди и о других по себе судят.
   Он с друзьями стал ездить по городу, сбивая людей с толку, с криком, что Ортиджа больше не опасна; что сумасшедшими надо быть, чтобы впустить в город тирана, которого только что изгнали; да еще с собственной армией, где каждый пылает местью. А сиракузцы выросли при тирании; они и дышали только страхом; потому поверили. Поверили, — и послали послов к Диону, сказать ему, что он не нужен и может возвращаться.