И я могу возвращаться в Афины, самым первым с отличными новостями. Долгий период моей жизни, нередко и душу мне терзавший, заканчивается радостным пеаном.
   На другой день, или через, я пошел свидетельствовать своё почтение Диону, как делали все более или менее с положением. Он принимал по двенадцать человек за раз; иного я и не ожидал при таком наплыве; и единственно чего хотел — пожелать ему радости. Он встретил нас в белом плаще, простом даже для него. За время фракционной борьбы он еще похудел; но это только выявило прекрасную кость его лица, сейчас освещенного триумфом. Он спас свой народ; он отомстил за изгнание своё и унижение жены своей; он победил низкого врага, ни разу не унизившись до низости. Это был Дион, и никогда меньше чем Дион.
   Здороваясь, он выделил меня; сказал, что слишком коротко поблагодарил в тот раз на дороге в Леонтины. Доброта его меня тронула: он ведь и профессию мою простил от полноты сердечной. Простое помещение было до краёв полно счастьем и победой, как красивый кратер может быть полон вином.
   Вокруг него стояли близкие друзья, которые оставались, когда другие уходили: Тимонид, мечтавший наверно убраться оттуда, чтобы писать свою историю, и Каллипп ненавистник тиранов, правая рука Диона с давних пор. Я подумал, а как он почувствовал себя, когда Ортиджа опустела? Его бледные глаза блуждали, словно искали что-то потерянное.
   Пора было уходить. Я последний раз глянул на Диона, улыбавшегося друзьям; и тут мне вспомнилась история одного давнего Олимпийского победителя, у которого оба сына тоже оказались увенчаны, на одних и тех же Играх. «Умри сейчас!» — кричали ему, имея в виду, что такое никогда больше не повторится, и большей радости не будет. Я задержался в дверях, хоть уже ушел со сцены, и смотрел на его сильное, счастливое лицо; а голос в душе моей, которого я не мог заглушить, кричал: «Умри сейчас, Дион! Умри!»
   Я кое-как выкинул это из головы, — не надо плохих примет! — и пошел собираться на корабль.

23

   В тот год я был здорово занят. Когда вернулся, — долго слушал рассказы о том, кто что делал, пока меня не было. Феттал сознался, что была у него интрижка с юношей в Коринфе… Тем не менее, встреча наша оказалась радостной; мы друг друга простили и проболтали два дня без остановки. У нас всегда так после разлуки, и время этого не меняет.
   По слухам, я был на Сицилии с секретной миссией, потому и задержался так надолго. Я помалкивал, и меня хвалили за сдержанность. А пока я отсутствовал, Феттал попал в список первых актеров; и на Дионисиях мы впервые оказались в соревнующихся пьесах: он Троилом, а я Улиссом. Мы оба знали, что постараемся победить, и никаких упреков не будет: уж такие глупости мы точно переросли. Я тогда выиграл, но голоса разделились; так что ему уже недолго осталось. А на пиру мы так увлеклись разговором о технике (он смог, наконец, сам ставить пьесу, и спектакль получился потрясающий), что друзьям пришлось нас растаскивать. Я уж и не помню, чей же это был банкет.
   Мы решили поработать какое-то время партнерами и поехали на гастроли в Эфес. Раз в несколько лет поездить с Фетталом в радость; ну а после того пару лет отдышаться надо. Он ни в работе меры не знает, ни в выходках своих; так что ни днем ни ночью ни на что времени нет, кроме него. В искусстве он делает всё что хочет; зато в приключениях постоянно просит моего совета, и бывает так благодарен, как будто принял его.
   Время от времени приходили новости с Сицилии. Дион по-прежнему был у власти; Дионисий возвращаться не пытался, хотя в Локри его все презирали за скотское пьянство и отношение к местным женщинам. Обе армии всё еще служили в Сиракузах, — кампанцев Дион выгнал, но всех остальных сохранил, — так что со времен старого Дионисия город никогда не был защищен лучше, чем сейчас. А сам Дион по-прежнему жил в пифагорейской скромности и простоте.
   Ничего больше я не слышал; быть может потому что не спрашивал. Пьеса закончилась. Герой во славе, и публика это знает, — но театр пуст; одни уборщики. Остаётся только вспоминать.
   Возвращаясь через Делос, мы задержались на праздник Аполлона и поставили «Гиперборейцев», действие которых как на этом острове и происходит. Во время репетиций, в ослепительный и обжигающий день, какие бывают на Делосе, гуляли мы по террасе возле Львиного озера, чтобы хоть чуть ветерка поймать, и там встретили Хэрамона. Поэта. Побывав гостем Дионисия, он постарался никогда больше не связываться с Сиракузами; но, поскольку пробыл там целый месяц, считался авторитетом в тамошних делах. Нам снова пришлось выслушать россказни о его приключениях, которые все Афины уже наизусть знали; ну, кроме самых последних обновлений, которые он постоянно добавлял, чтобы подчеркнуть свою ненависть к тирании… А под конец он сказал:
   — Несчастный народ! Похоже, что проклятие за жестокость к людям Никия так и прилипло к ним со времен отцов наших.
   — Ну, сейчас-то Эриннии смягчились, — предположил я.
   — Скажи пожалуйста, — вмешался Феттал, — ты новую пьесу дописал?
   Хэрамон терпеть не мог, чтобы его перебивали даже ради лести; потому снова повернулся ко мне:
   — Вот это нам и предстоит увидеть. Похоже, что кроме оргий во Дворце всё стальное идет по-старому.
   — Да брось ты, — говорю. — Сейчас-то они по закону живут.
   — Конституционный совет до сих пор заседает… Конечно, за день никто свод законов принять не может; но военное правление продолжается до сих пор.
   — Ну, тут вряд ли можно что-нибудь сделать. Однако, людям больше не приходится оплачивать пиры Дионисия.
   — Я слыхал, что налоги до сих пор достаточно тяжелы. Войскам платить надо. Вот им не на что жаловаться; дисциплина строгая, но о них и заботятся; прежней скупости Дионисия и в помине нет. Ну и конечно, все кто помог Диону придти к власти — те тоже не в обиде. Он всегда был щедр, даже в изгнании. Но нынешняя его щедрость превосходит ту, что можно оплачивать из своего кошелька. Ладно, он верховный командующий и делает что хочет. И никто не обвиняет его в тратах на себя.
   — Так Гераклид на самом деле держит свои клятвы?
   — Гераклид!? — Он удивился; и явно был рад, что больше знает. — Ну, там где он сейчас, у него и выбора нет!
   — Нико, — перебил Феттал. — Флейтист ждать будет. Ты ведь хотел тот кусок речитатива еще раз прогнать.
   Я не обратил внимания.
   — Что? — говорю. — Гераклид мёртв? Вот это благословение всем и каждому. Боги давно были в долгу перед Дионом.
   Хэрамон поднял брови:
   — «Боги лишь тем помогают, кто сам защититься умеет.» В этом смысле ты можешь быть и прав.
   — Совершенно верно, — сказал Феттал. — Тебе придется извинить нас, Хэрамон. Мы…
   — Постой, — прервал я. — Погоди. Хэрамон, как он умер?
   — Его закололи кинжалами в собственном доме; и сделали это люди благородные, древнего происхождения, целый год прождавшие позволения. Воздерживались, пока он не предложил на Собрании срыть крепость Ортиджи, поскольку это логово тирании, укрепленное против народа. Они, по-видимому, рассчитывали на такое с самого дня ее сдачи; и поддержки у Гераклида становилось всё больше… А публично судить его не стоило. Ужасно, отвратительно… Но это Сицилия; там греческой этики ждать не стоит. Всё равно что в Македонии.
   Феттал, до того тянувший меня прочь, тут взял за руку. Отказывать ему в проницательности, как некоторые, это большая ошибка.
   — Дорогой мой Хэрамон! — сказал я. — Само по себе это меня не удивляет. Но вот что Дион согласие дал, — тут я поверю, только когда увижу, что вода в гору потекла.
   — Уверяю тебя! Мне это Дамон рассказал, банкир, бывший там по делу; чрезвычайно трезвый человек. Дион практически признал это в похоронной речи; но сказал, это было необходимо городу.
   — Что за похоронная речь? — Я вдруг услышал свой голос, совершено дурацкий. — Кто ее произносил?
   — Дион, как я сказал. Он устроил ему государственные похороны, в честь прежних заслуг, и сам произнес речь… Ты перегрелся, Никерат; это же самое свирепое солнце в Греции. Пошли в колоннаду.
   — Да нам идти пора, — снова подтолкнул меня Феттал. — Репетиция зовет. — Хэрамон сказал, что проводит нас до театра. На улицах было еще жарче, чем на террасе; Феттал пошел между нами, чтобы дать мне от него отдохнуть; и тут я услышал, как он говорит Фетталу: — Скорее всего, такая самодостаточность у Диона после того появилась, как он сына потерял. Другого-то нету…
   — Что значит «потерял»? — изумился я.
   — Если точнее, то так и не нашел. Тот приобрел все вкусы и привычки дядюшки своего, а замечаний не выносил. Для Диона это было пыткой; ведь он не только отец, он еще и государственный муж… Говорят, он и суров бывал… Ну, верить можно не всему, что слышишь; но говорят, парень кинулся с отцовской крыши. Вполне вероятно, что попросту был пьян и споткнулся.
   После яркого света снаружи, в костюмерной казалось темно. Феттал избавился от Хэрамона возле двери и повернулся ко мне:
   — Надо было тебе на Самосе сказать. Но я об этом услышал вечером, накануне спектакля; расстраивать тебя не стоило; а потом я всё надеялся, что какая-нибудь хорошая новость ту пересилит, знаешь?
   — Он сделал это для города, — сказал я. — Во всяком случае, так он это видел. Как же он должен был страдать! Но эпитафий, государственные похороны… Кто бы мог себе это представить?
   — «Бог за гордыню сразил его карой суровой; После, смягчившись, вознес его к звездам небесным…» — произнес Феттал. — По-моему, вот так он это себе и представлял. Давай, Нико, начинай работать. Иначе ночью спать не будешь, поверь.
 
   Я пробыл в Афинах уже несколько недель, когда Спевсипп попросил придти к нему в Академию.
   В последнее время я держался оттуда подальше; главным образом потому, что Аксиотея до сих пор меня стеснялась. Воспоминание о наших Дионисиях ее смущало; и воскрешало в памяти слишком много другого. Ей явно не стоило заглядывать в храм, столько ее душа вынести не могла; и теперь она бросилась в философию, пытаясь понять, как же боги это допустили. Она сказала, это полезнее, чем покой неведения; а уж она-то лучше знала, это точно. Но еще очень не скоро нам вдвоем стало по-прежнему легко. Пока, убедившись, что ребенка я ей не сделал, я старался пореже попадаться на глаза. А кроме того, я наверно просто боялся новостей из Сиракуз. Этот вызов меня встревожил, потому что Спевсипп гостей в Академии не принимал; существовало лишь одно дело, в котором я мог быть им полезен.
   — Нико, — сказал он, едва мы остались наедине, — у тебя ангажементов на Сицилии нет?
   Было время, когда я сказал бы есть, независимо от того правда ли это. Но теперь я просто покачал головой и стал ждать, что дальше.
   — Ну, тогда я могу только просить тебя… Если ты мне друг, если ты любишь Диона, — придумай какой-нибудь предлог и поезжай. Никого из нас там не ждут; внезапный визит будет выглядеть странно; и может ускорить как раз то, чего мы боимся. — Он подобрал письмо со стола. Я всё еще молчал, не говорил, что возьму; и он понял, что придется сказать мне побольше: — Платон просил меня держать всё в секрете, насколько смогу. Этот человек, как ты понимаешь, был в Академии; не наш, нет, но люди таких тонкостей не знают. Дело в том, что мы боимся за Диона, даже за его жизнь. И угроза исходит не от известных врагов, — с ними он бы и сам управился, — а от друга, которому он доверяет.
   — Каллипп?
   — Так ты знаешь?! — Он чуть из кресла не выпрыгнул.
   — Только сейчас сообразил; а по-хорошему мог бы и раньше догадаться. Этот человек без ненависти не может. Дионисия он потерял, так на кого еще ему смотреть?… У него на лице это написано было, только я не понял тогда.
   — А мы услышали от друзей из Тарентума. Их предупредил один из тех, кого зондировали. Сказал между прочим, что прежде всего стал говорить с самим Дионом, но тот ему не поверил. Теперь ты понимаешь, чего я прошу и почему?
   — Еще бы! Ладно, еду. Уж столько Дион заслужил от своих.
   Он посмотрел на меня с печалью; как наверно и я на него.
   — Так значит ты тоже слышал, Нико? Постарайся думать о нем как о человеке, попавшем в западню не к низости души своей, а к ее величию.
   — А я так и делаю, актеру это не трудно. Вся трагедия на этом стоит.
   — Его обвиняют в том, что он продлевает свою власть. Я уверен, что это несправедливо. Мы с Платоном послали набросок конституции; для этого города лучше не придумать; Коринф тоже советников прислал. Но там где существует справедливость, никто не получает всего, что хочет, за счет всех остальных… Такие вещи надо согласовывать, на это уходит много времени… А фракции остались, недоверие осталось; Гераклид свое наследство с собой не унёс.
   — Так кем же станет Дион в конце концов?
   — Конституционным монархом.
   Даже тогда эти слова прозвучали для меня строкой из пьесы.
   — Это богами уготовано, наверняка, — сказал я.
   — Царь, послушный закону. У него не будет права наказывать; для этого будут судьи. Будет Сенат; и какая-то форма советов с народом, еще не решенная пока.
   — Так камень преткновения в этом?
   — А как же иначе?… В Сиракузах никому ни слова, что ты приехал от нас; только Диону. И не только ради него, но и ради себя тоже.
   — Да уж постараюсь, поберегусь… Каллиппа я давно знаю.
   — Там громадный груз общественного блага, Нико; почти уже разгрузили в порту, понимаешь? И ты можешь спасти этот груз. Поезжай, с Богом.
   Ветра не было; по штилевому морю корабль трудно шёл на веслах. По вечерам бледно-красное небо ложилось на бледно-голубой горизонт; а рыжие волосы гребцов-фракийцев тлели, словно угли. Их певец тянул бесконечную песню, похожую на прибойную волну: она поднималась почти до воя — и падала вместе с ударом весел… В Сиракузы мы на три дня опоздали; но в этом покое и просторе я просто потерял счёт времени. По ночам смотрел, бывало, как крутятся звезды над самой головой, и понятия не имел, когда засну и засну ли вообще. Впервые с самого детства, мне не хотелось, чтобы путешествие это когда-нибудь кончилось.
   Сиракузы оказались очищены от развалин и почти отстроены. Всё выглядело мирно и спокойно. Те же самые тонконогие, пузатые ребятишки рылись в мусоре вместе с бродячими собаками… Однако теперь, если проезжала карета, они иной раз швыряли камень вслед. Раньше не решались.
   Я пошел в театральную харчевню и отчитался там о прибытии, выдав заранее подготовленную историю. Мол, мне рассказывали, как тут всё сложилось; театр не получает той поддержки, на какую мог бы рассчитывать; афинские актеры этим озабочены, и я приехал осмотреться, прежде чем хоть кто-нибудь рискнёт тратиться на дорогу сюда. Ну и намекнул смутно, что таланты ищу; а это всегда помогает ответы получать. На самых крупных праздниках пьесы ставят, как и прежде; но поскольку Главнокомандующий никогда на них не появляется, то и все, кто хочет сохранить с ним хорошие отношения, тоже не ходят. В Афинах обязанности хорега входят в налогообложение богатых горожан; в Сиракузах они выполняются только по желанию, славу приобрести или Архонту угодить. Некоторые больше не могли себе этого позволить; а другие просто не хотели, поскольку выгоды в этом не стало. Театр практически вымер; вот только Каллипп недавно спонсировал постановку «Жертвоприносителей». Публике понравилось, а несколько актеров смогли хоть что-то заработать.
   Я подумал, что пьеса как раз для него: сплошная ненависть и месть. Подошла компания молодых актеров, мечтавших уехать куда-нибудь, и я с ними пробыл допоздна; пора было искать гостиницу. Прежняя моя никуда не делась; и мне дали комнату, в которой жила Аксиотея.
   Все вечерние приглашения я отмел, поскольку собирался встать ранним утром, и уже ложился, когда хозяин пришел сказать, что ко мне гость. Это был Каллипп.
   Он теперь стал здесь важной персоной; было бы естественно, если, захотев меня видеть, он пригласил бы меня явиться к нему в дом. О ком другом я мог бы подумать, что это от скромности; про него я сразу подумал, что он был бы поосторожнее, если бы время не поджимало.
   Вёл он себя почти точь-в-точь как дома; как я его помнил, когда он вынюхивал за сценой; только вот заносчивость появилась, которую он пытался спрятать. Спросил о работе… Я, как обычно, подумал, что ему хочется услышать какую-нибудь жалобу. Вот со мной вот так вот плохо поступили, он может рассердиться за это; а если со мной ничего плохого не произошло, то и относиться ко мне можно похуже. Однако на этот раз его это не волновало; он явно торопился с учтивой беседой. Чтобы ему помочь, я рассказал, как опечален за артистов в Сиракузах в эти тяжелые времена. Печально, говорю, думать, что при тирании они чувствовали себя лучше, чем при нынешнем просвещенном правлении.
   Он тут же начал меня прощупывать. Всего один раз в жизни ко мне подошли с такой целью; надеюсь, в последний. Было так, словно ухажёр, от которого тебя тошнит, начинает гладить тебя на застольном ложе, якобы нечаянно. Но там, по крайней мере, отодвинуться можно; а должен был делать вид, что мне это нравится. Сначала он как-то невнятно похвалил Диона; потом перешел к разочарованию и стал его оправдывать… Я ответил, мол, его слова лишь подтверждают то, что я уже слышал: я не стал уточнять, о ком. Тогда, ничего уже не скрывая, он заявил, что Дион наверняка принес городу войну именно затем, чтобы обеспечить тиранию себе самому.
   — Мы в Академии — (Я представил себе, как Спевсипп белеет от ярости) — оказались жестоко обмануты!
   Я сказал, что это ужасная новость; но если он хочет, я в Афинах пойду к Спевсиппу и всё расскажу; или, быть может, он доверит мне письмо? Очень хотелось посмотреть, испугает ли его такая идея; если да, — его планы могут быть еще далеки от завершения.
   — Это было бы здорово, — сказал он. — Тебе, с твоим знанием Сиракуз, поверят. Ты видел весь путь этого человека; ты видел тирана в яйце; как он проклевывает скорлупу и рвётся наружу, и оглядывается в поисках пищи. Ты видел, как это начиналось… А ты, вообще, надолго к нам?
   Это он спросил явно не просто так. Он имел в виду, что я пойму; и руки у меня похолодели. Его бледные глаза ждали; и я знал, — будто видел через одежду, — что за пазухой у него нож, на случай если покажу, что он сказал слишком много. А почему он думает, что может убить в городе и не ответить за это? Это мне сказало больше, чем всё остальное.
   Теперь надо было играть; жизнь выигрывать. Расположение проявить; не понять, что он имел в виду… Он хочет, чтобы я оправдал его перед Академией. Если я соглашусь, это его только поощрит. А я не мог придумать ничего такого, что человек вроде меня может сказать такому, как он, чтобы заставить его повременить.
   Так что я загорелся собственными делами; в актере это никого удивить не может. Стал рассказывать ему о новой пьесе, которую только что прочитал; и как бы я её поставил, если бы не передумал; и каких сиракузских актеров взял бы, только тут он пусть мне поможет советом… Рассказал, что собирался пойти к самому Диону за покровительством, от имени всех актеров, но теперь, — после всего услышанного, — просто представить себе не могу, как это сделать; ладно, утро вечера мудренее, надо на этом выспаться и подумать еще раз… Он очень скоро объелся моей трепотнёй и собрался уходить. Чтобы попрощаться поучтивее, я похвалил его новую постановку замечательной старой пьесы. Он задержался в дверях с многозначительной улыбкой:
   — Для тех, кто оплакивал Гераклида, это было утешением. И заодно напомнило, что те, кто Агамемнона оплакивал, — те не только плакали.
   Всю ночь я почти не спал; а поднялся еще в темноте, чтобы времени не терять; зная, что Дион встает с зарёй. Я уже выяснил, что он вернулся в свой старый дом в Ортидже.
   У ворот по-прежнему располагалась стража; однако все оказались очень вежливы и лишь спросили, что у меня за дело. Пропуск был не нужен. И никто не пошел за мной следом. Очевидно, я убедил Каллиппа, что меня бояться не стоит.
   Дом Диона выглядел как обычно: очень ухоженный, простой, чистый… Но на этот раз ни один мальчишка не вышел посмотреть, кто там. Я глянул на крышу; с той стороны, где склон вниз уходит, там есть куда лететь.
   Привратник сказал, что я едва разминулся с его хозяином. Тот уже ушёл во Дворец, у него рабочий день длинный.
   В портике, меж красных львов самосского мрамора, мускулистый аргивянин в полированных доспехах отсалютовал и спросил моё имя… А потом проводил меня внутрь, хоть это и не нужно было. Дорогу я знал так хорошо, что ноги сами бы привели.
   Из комнаты обысков платяные вешалки исчезли. Теперь это была просто приемная; и несколько человек уже ждали, несмотря на такую рань. Вспомнилось, какие лица попадались здесь прежде: испуганные, надменные, коварные; лица, следившие друг за другом, жадные лица льстецов… Тех людей не стало; но и про этих нельзя было сказать, что они так уж счастливы. Заботу, обиду, нетерпение, многострадальный долг — это всё я видел. А вот надежду или преданность разглядеть не мог. И ни улыбки не видел, ни любви.
   Однако долго смотреть мне и не дали: почти тотчас в приемную вышел чиновник, сказать, что Главнокомандующий меня вызывает; и я пошел, под сердитое бормотание пришедших раньше. Золоченая бронзовая решетка была открыта. Я вошел в комнату, которой не видел двенадцать лет.
   Все безвкусные украшения убраны, кабинет почти пуст; осталась единственная вещь, какую я помнил. Дионисий на мог забрать этот стол в Локри, он бы и корабль потопил. Так он и стоял на крылатых бронзовых сфинксах, основательный как мавзолей; на том самом месте, где его первый хозяин писал «Выкуп за Гектора». А за ним, в простом кресле полированного дерева, сидел нынешний владыка Ортиджи.
   Я его едва узнал. Волосы побелели почти совершенно. Лишнего веса на нём никогда не было; но была твердая гладкость атлета; а теперь он стал худ, и лишняя кожа на руках свисала со шрамов. Ему было пожалуй около шестидесяти, но бороду он сбрил; наверно, чтобы казаться помоложе, как и должны поступать стареющие вожди, если только могут. Сильные скулы и высокий лоб смотрелись хорошо, но веки меж ними потемнели и сморщились; под глазами синие тени; а внутренние углы бровей, казалось, срослись в вечной хмурости, которой он уже не замечал. Его темные глаза глянули на меня с каким-то ожиданием… Чего?… Годы прежние, простое общение человеческое, хорошее что-нибудь? Так и не знаю: он просто отодвинул, что ему было нужно; по привычке. Он слабость проявил, вызвав меня первым; и был зол на себя за это; но слишком справедлив, чтобы отыгрываться на мне.
   Он поднялся. Я был из Афин, где граждан не заставляют стоять перед сидящим человеком. Это была учтивость царя по отношению к тому, кто когда-то принимал его в изгнании. Вероятно, мы как-то говорили что-то более или менее официальное… Не помню. Помню только его лицо. Царь; наконец он станет царём; это богами уготовано, сказал я не так давно… Ну, а теперь вот смотрел, — но передо мной был не политический статус, а живой человек. Представляя себе Диона, я всегда видел его как в тот день в Дельфах, давным-давно, когда он зашел к нам в костюмерную, статуей победителя. И лицо его представлял древней маской Аполлона, на которой поверх юношеской свежести лежала мужская мудрость и мощь… А теперь я стоял перед царем. Перед старым царем, уставшим от бремени своего; перед человеком, запятнанным грехами, которые власть просто заставляет совершать, если ты не можешь от нее отречься; перед царем, в непреклонной стойкости несущим позор свой вместе с другими бедами; перед человеком, привычным к одиночеству и забывшим, что такое надежда.
   Богоподобная маска исчезла; это я сам — ради себя самого! — надел на него эту маску, как когда-то в детстве на любимого своего. Если в источниках мутно, кто не мечтает о чистой воде? Но я только мечтал, а он попытался свою мечту осуществить. Теперь у него было всё, что могло бы его порадовать, если бы душа его упала во зло. У старого Дионисия было то же самое, а тот умер счастливым… Но он страдал, потому что всегда любил добро и по-прежнему стремился к нему… И еще я подумал, что сам тоже отмечен печатью профессии своей: в следующий раз буду играть Тезея в Преисподней — обязательно вспомню его.
   — Господин мой, — сказал я. — У меня письмо от Спевсиппа. Могу я попросить, чтобы ты прочитал его сразу? С тех пор как я здесь, я узнал, что предостережение более чем серьезно. Этот человек подходил ко мне. Его военный переворот почти подготовлен, и он намерен тебя убить.
   Он выслушал меня спокойно, ничуть не изменившись в лице; кивнул и протянул руку за письмом. Я подумал, он пригласит меня сесть, пока будет читать; но он вспомнил, что кресло всего одно, сидеть больше не на чем, и остался стоять сам. Письмо было довольно длинное; но он быстро просмотрел его, явно в поисках чего-то; а когда нашёл, отложил.
   — Похоже, — говорит, — Спевсипп рассказал тебе всё что слышал. Тебя предупреждали только о Каллиппе? Больше ни о ком?
   — Только о нём. Я его еще по Афинам знаю. И полагаю, что здесь он был со мной не так осторожен, как в Академии. Он опасный человек.
   — Скорее, очень ловкий и способный, скажем так, — улыбнулся Дион. Улыбка царя, обращенная к простому парню, который хочет как лучше. — Успокойся, Никерат. Если Каллипп и опасен, то только для моих врагов. Я дам тебе письмо для Спевсиппа, которое его разубедит; если ты будешь настолько добр, чтобы его отвезти.
   Я не так удивился, как встревожился. Подумал, помню, что людям свойственно судить по себе. Поэтому рассказал ему обо всём нашем ночном разговоре, не упуская ничего; даже такого, что могло поранить его или оскорбить. Дело было такое, что тут уж не до деликатности.