Ламприя я не видел несколько часов; удивлялся, куда он мог деться. После узнал, что всё это время он просидел в нашем сарае, на корзине, спокойный как Судьба; ждал, что Мидий за своей одеждой придет.
   Тот явился с готовой историей: он увидел, как напали на нескольких горожан, и бросился на выручку. Этот гнусный тип никогда никому не помогал; а платье Гармонии оказалось загублено, всё в дерьме из соседнего свинарника, слишком низкого, чтобы там можно было стоять.
   Городской Совет попросил нас повторить «Кадма» на следующий день, чтобы победу отпраздновать. Мы это сделали с грандиозным успехом. Но когда дошла очередь до оплаты, нам сказали, что за первый спектакль причитается только половина, поскольку мы его не закончили. Меня до сих пор смех разбирает, когда вспоминаю физиономию Ламприя в тот момент. Ну а мне не на что было жаловаться: я играл Аполлона и Гармонию, а Мидий меня подменял, статистом.
   Я уже говорил, что на гастролях может случиться что угодно. Во всяком случае, именно там я впервые стал третьим актером.

2

   К двадцати шести годам я уже приобрел кое-какую известность в Афинах. В Пирее играл уже первые роли, да и в Городе отыграл несколько вторых, в победивших пьесах. Но в тех пьесах главные, большие роли были мужскими, для протагонистов; а самые лучшие мои — только женские. Тут очень легко было скатиться в типаж, тем паче, что отца моего все помнили; а когда речь заходила о больших женских ролях, то первым делом звали Теодора. Как это бывает у многих артистов, подошло время, когда мне надо было вырываться из рутины.
   Чтобы попасть в список ведущих мужчин Городского Театра, надо было иметь в активе нечто большее, чем аплодисменты в Пирее. Конкуренция страшная была; в списках полно прежних победителей, которые со своими венками со счету сбились. Но состязания проводились и в других городах; и вот теперь стоило попробовать привезти домой парочку венков.
   Мать моя умерла к тому времени. Я дал сестре достойное приданое и устроил ее; ничто больше меня в Афинах не держало; а я легок на подъем, как и большинство людей моей профессии. И по всем этим причинам, я вступил в компанию с Анаксием.
   Сейчас-то он давно уже занимается только политикой. У него такой голос, такие жесты, что любое его выступление проходит на ура; но каждый соперник-оратор, кто хочет бросить в него камень, обвиняет его в том, что он актером был. Ну ладно, он выбрал себе компанию — и флаг ему в руки. Но — хоть ему вряд ли понравятся мои слова — в то время, о котором я рассказываю, он был очень многообещающим; и я всегда полагал, что слишком легко он сдался.
   Он был постарше меня, уже за тридцать, и успел прославиться раздражительностью своей; но, если не наступать ему на мозоли, с ним можно было ужиться. Семья его была когда-то богата, но потеряла всё во время Великой Войны; землю свою они вернуть не смогли, и отец его работал управляющим. Так что Анаксий, при всем его таланте, актером стал только наполовину, по необходимости; а другая его половина мечтала о прежнем статусе. Братья-актеры меня поймут.
   Из всех артистов, кого я знал, он единственный носил бороду. Как он терпел ее под маской, я себе и представить не могу; но даже летом он ее только подстригал. Он полагал, что борода придает ему некое достоинство; и на самом деле, выглядел он весьма представительно. Но моложе он не становился, а в список ведущих так и не попал, и это начинало его тревожить.
   По нашему договору, нам предстояло по очереди быть протагонистом-постановщиком. Он любил величавые роли, вроде Агамемнона; но даже если выбор был за ним, он поручал мне первоклассную роль, требующую настоящей игры. Он был прекрасно воспитан и всегда держался на высоте. Случалось, что лезла из него напыщенность излишняя, но скаредным, подлым я его не видел ни разу; а это многого стоит на гастролях.
   У нас был ангажемент в Коринфе, с новейшей пьесой Феодекта «Амазонки». Анаксий выбрал себе роль Тезея, а мне оставил Ипполиту, на мой взгляд гораздо более интересную. Геракла исполнял наш третий, Крантор. Никого другого мы просто не могли себе позволить, но это оказался хороший опытный актер, давно отказавшийся от больших амбиций, но ничуть не обиженный; и продолжавший работать в театре, потому что другой жизни он и представить себе не мог. Статистом у нас был молодой парнишка по имени Антемион, приятель Анаксия. Анаксий сравнивал его со статуей Праксителя. По крайней мере, в отношении головы это было вполне справедливо: мрамор да и только. А в остальном — был он безвредный, и делал всё что скажут. Я мог бы найти статиста и получше; но знал, что Анаксий без него обойтись не сможет; и потому молчал в тряпочку, чтобы не поссориться с самого начала.
   Театр в Коринфе один из лучших в Греции. Там восемнадцать тысяч мест, но и в самом последнем ряду слышен каждый вздох актера. Сцена вращается безупречно, боковины выкатываются на смазанных колесах; там не увидишь, чтобы Клитемнестра в последней сцене «Агамемнона» появилась дергаясь и спотыкаясь, с парой подпрыгивающих трупов под ногами. Кран возносит тебя над Божьей Платформой так, словно ты действительно летишь, и опускает тебя легко, как перышко, точно на отмеченное место; и поднимает колесницу, с двумя крылатыми конями в натуральную величину и двумя актерами, без малейшего скрипа.
   Наш спонсор, богатый, как все коринфяне; настолько, что у него золото из ушей текло; сам подобрал хор из самых прелестных мальчишек в городе, амазонок изображать. Всё свободное время я проводил с одним из них; это было ослепительное чудо, наполовину македонец, сероглазый, с темно-рыжими кудрями.
   Анаксий был там просто счастлив: в Коринфе актеров приглашают в самые лучшие дома. Колесничих и борцов тоже приглашают, но этого я ему говорить не стал, чтобы не расстраивать. «До чего ж хорошо, — часто говорил он, — быть среди благородных людей и не слышать этих вечных театральных сплетен, полных тупой зависти.» Однако, театральный народ знает, кто что делает и кто чего стоит; так что зависть порой заменяет похвалу. Что до меня, я бы лучше сидел и пил с каким-нибудь отставным солдатом из Египта или Ионии, которому есть что порассказать; или толковал бы о гостиницах с торговцем-коробейником, знающим дорогу, чем делить трапезное ложе с богатым тупицей, полагающим, что его внимание должно тебя восхищать только потому, что у него три колесницы; не имеющим понятия о том, что хорошо и что плохо, пока судьи не подскажут ему, как нужно думать; для которого ты такое же украшение его трапезной, как персидский ковер, говорящая галка или обезьяна из Ливии, потому что в этом году ты в моде; да он еще всенепременно начнет рассказывать, как он чувствует поэзию в себе и как ему хотелось бы написать трагедию, если бы только дела не отнимали всё его драгоценное время. Всё что можно сказать в пользу такого хозяина — он нанимает-таки самых лучших гетер. Вообще-то, я прекрасно обхожусь и без женщин; но на таких вечеринках говорить больше не с кем, кроме них. Они на самом деле знают трагедии, начиная с текстов. В Коринфе очень скоро узнаёшь, где они сидят в театре; и все тонкие нюансы играешь только для них.
   «Амазонки» одна из лучших пьес Теодекта, он за нее даже приз получил. Он специально приехал из Афин; и мы ему так понравились, что он ни слова не сказал о тех местах, где я слегка подправил его текст. Наш спонсор устроил победный пир, поистине коринфский; весь следующий день мы едва двигаться могли, и я прохлаждался со своим сероглазым македонцем в скалах под соснами, возле Перахоры. Жизнь актера полна встреч и расставаний; каждый раз сердце себе рвать — его не напасешься; но я был очень тронут, когда он подарил мне ожерелье из синих камней для защиты от сглаза. Оно до сих пор у меня.
   Следующий наш ангажемент был в Дельфах.
   Анаксий был полон великих планов. С каждым годом, по мере того как уходили его театральные надежды, он всё больше интересовался политикой, как бы разведку вёл; и слух об этом спектакле дошел до него издалека. Пьесу ставили вне каких-то фестивалей не просто так, а чтобы развлечь делегатов мирной конференции. Дело очень серьезное.
   Да, хоть какой-нибудь мир не помешал бы; а то у артистов уже несколько лет проблемы были. Попробуй поехать куда-нибудь, когда то спартанцы идут на Фивы, то фиванцы идут на Спарту. Поначалу все были за фиванцев. Но после их многих побед — в Афинах проснулась старинная соседская зависть, и теперь у нас был союз со Спартой. Вероятно, союз этот был вполне целесообразен, но меня от него тошнило; вот такие вещи и заставляют людей вроде меня оставлять политику демагогам. Единственное, что было хорошо в нашем союзе, — эти тупомордые забияки, обратившись к нам за помощью, расписались в том, что навсегда скатились к третьим ролям, а о первых больше и не мечтают. Они считались непобедимыми только потому, что военная подготовка не прекращалась у них от колыбели до могилы; но Великая Война длилась так долго, что и остальным грекам пришлось приобрести профессиональный опыт, хоть и против воли. К концу войны стало уже очень много таких, кто с оружием обращался с самого детства, а ничего другого попросту не умел. И тогда, как и безработные актеры, они начали гастролировать. Разных войн было почти столько же, сколько драматических фестивалей; и везде нужны были статисты.
   Прежде аркадяне довольствовались тем, что дрались в разных местах наемниками, за чужие деньги. Но как только Спарта потерпела поражение, они тут же решили показать, кто в курятнике главный; уже за свой собственный счет. И теперь, стоило дорогам подсохнуть, весь Пелопоннес наполнялся дымом и войсками.
   Но большинство других городов были сыты по горло, потому и возникла эта мирная конференция в Дельфах. Анаксий уверял меня, что конференцию закулисно поддерживали некие мощные державы вообще вне пределов Эллады. Они раскусили, как хороши греческие наемники; очень тяжко переживали напрасную гибель этих наемников, сражавшихся за дома свои; и хотели снова увидеть их на свободном рынке.
   Анаксий хорошо разбирался в интригах. Я старался уследить за его мыслью, но не получалось у меня. Мы только что добрались морем до Итеи и теперь тащились на мулах вверх по извилистой дороге в долине Плейста, вдоль реки, в тени оливковых рощ. Иногда деревья расступались, и высоко над нами становились видны Дельфы, крошечные на фоне громадного Парнаса и сверкавшие, словно жемчужина.
   Было тепло, земля под оливами расцвечена солнечными пятнами, и непрерывно слышался шум реки, бежавшей к морю. А время от времени, раскачивая ветви деревьев, налетал ветер с гор и приносил другой воздух, пронзительно-чистый и холодный. У меня от него шею знобило; так у собаки нос дергается, еще до того как та поймет, почему. Но в Коринфе Анаксий крутился, как белка, собирая информацию свою, и теперь был вовсе не склонен терпеть, что я без толку по сторонам глазею. Он не умолкал. Даже Фараон Египта и Великий Царь обязательно пришлют своих агентов.
   — Удачи им, — сказал я. — По крайней мере в мирное время у греков будет выбор, воевать или дома побыть.
   Анаксий прокашлялся и огляделся вокруг; предосторожность совершенно излишняя, поскольку кроме мулов нас никто не слышал. Антемиону стало скучно с нами, и он отстал, чтобы докучать Крантору.
   — А еще говорят, что будет даже представитель Дионисия Сиракузского, неофициально разумеется.
   Я так шлепнул себя по ноге, что мул мой перепугался и чуть меня не скинул. Эти слова меня разбудили.
   — Псы египетские! — говорю. — Только представитель? Ты точно знаешь? А может он и сам приедет; мы бы хоть посмотрели на него!
   Анаксий нахмурился и щелкнул языком, расслышав в моем голосе издевку. Ведь мы с ним говорили не о ком-нибудь — о самом знаменитом в мире спонсоре.
   — Сам он конечно не приедет. Он выходит из дому только на войну, когда его армия при нем. Так и подкупить ее невозможно, и под рукой она; на случай если в Сиракузах какой-нибудь заговор прорежется у него за спиной. Он не продержался бы у власти сорок лет, да еще на Сицилии, если бы не был одним из прозорливейших людей нашего времени. Но с другой стороны, его представитель вполне может оказаться кем-нибудь из самых высокопоставленных людей при дворе, кому поручат и таланты поискать…
   Эту мысль я прочитал в глазах у него даже раньше, чем он ее высказал; его торжественная серьезность была мне смешна.
   — Это без меня, — говорю. — А то вдруг ему захочется нам свои оды почитать, как это с поэтом Филоксеном случилось. Знаешь, нет? Он попросил Филоксена оценить оду, ну тот и оценил… И на неделю в карьер попал, в каменоломню, чтобы вкус свой подправить. Через неделю его простили и пригласили на ужин. Но когда он увидел, что Дионисий снова свитки свои разворачивает, то подозвал свою стражу — в ладоши хлопнул — и говорит: «Пошли обратно в карьер!»
   Надо признаться, что я услышал эту историю, еще когда пешком под стол ходил. Филоксен на ней лет двадцать отобедал в гостях, постоянно ее совершенствуя. А сочинил он ее, скорее всего, по дороге домой; после того как превознес гостеприимство хозяина своего, провозгласив его вторым Пиндаром. Но история на самом деле хороша была, не пропадать же ей.
   — А про софиста того знаешь? — продолжал я. — Ну еще школа у него своя. Знаешь, как какой-то родич Дионисия, молодой еще, влюбился в того софиста и в Сиракузы его притащил? Тот парнишка надеялся, что его ученый друг сумеет вдруг из тирана второго Солона сделать. До чего же трогательна первая любовь!.. Но стоило тому профессору чуть пошире рот раскрыть, так его не только из Сиракуз вышвырнули, но еще и на эгинский корабль посадили; а в Эгине только что приняли закон, что любой афинянин на их территории немедленно обращается в рабство. Так ученым друзьям пришлось его на невольничьем рынке выкупать. Забыл, как его зовут.
   — Платон, — ответил Анаксий. — Все знают, что он мужик упрямый донельзя. И все знают, что он упустил свой шанс; испугался, что его лизоблюдом назовут, видите ли. Его пригласили на ужин, а он оделся как попало, и танцевать отказался…
   — А он умеет?
   — А в лекции своей то и дело на политическую теорию сворачивал.
   — Что за лекция? О чем его просили говорить?
   — Вроде, о добродетели, что ли. Какая разница? Я тебя только об одном прошу: в Дельфах не распускайся, следи за собой и гляди в оба. Хороший шанс выпадает только раз в жизни.
   — Ну, — говорю, — если Дионисий на самом деле так богат, как рассказывают, он уж наверно не разорится, если купит своему посланнику место в театре. Всего-то два обола.
   — Нико, милый мой мальчик, ты же знаешь, как ты мне дорог и как я тебя ценю… — Он старался изо всех сил. — У тебя талант; публика тебя любит; но не думай, что ты никогда не окажешься там же, где он сейчас… (он оглянулся на Крантора, который слез со своего мула, пописать)… если не постараешься, чтобы тебя узнали влиятельные люди. Этот мальчишка в Коринфе! Конечно, прелестное создание, чтобы ночь с ним провести. Но тратить на него дни! А тот прием, на который ты отказался пойти под предлогом усталости… Ты не знаешь, что у Крисиппа самый грандиозный конский завод на Истме? Там были все! Кроме тебя, усталого. Но как раз в это время ты шлялся по винным лавкам с Крантором.
   — Крантор знает самые лучшие лавки. Это там были все; почему ты не присоединился?
   — Слушай. В таком городе, как Коринф, артист с твоим статусом не имеет права попадаться людям на глаза, если пьет с третьим актером. Можешь мне поверить, здесь таких вещей просто не понимают.
   — Спасибо за комплимент, дорогой. Но уж если я слишком хорош для третьего актера, то тем более слишком хорош для третьесортной галиматьи, даже если ее напишет и поставит сам Сиракузский Тиран. Пусть он лучше наймет Феофана и обует его в пурпурные котурны. Они друг друга стоят.
   Я видел, как Анаксий старается сдержаться, помня, — как и мне бы следовало, — что ссора может погубить гастроли. Ведь люди постоянно рядом; нет времени остыть и успокоиться; я знаю случаи, когда это кончалось кровью.
   — Хорошо, Нико. Но артисту всегда полезно знать, о чем идет речь: об искусстве или о политике. В данном случае, я сомневаюсь, что ты это понял.
   Политики мне уже хватило, и я показал наверх:
   — Глянь-ка! Это должен быть храм Аполлона!
   — Конечно, а театр сразу за ним. Скажи мне, Нико, ты когда-нибудь видел постановку какой-нибудь пьесы Дионисия?
   — Откуда? Я в Сиракузах ни разу не бывал.
   — Несколько лет назад его «Аякс» получил второй приз на Дионисиях в Афинах.
   — «Аякс»? Так это его пьеса?
   Ставил ее, конечно, афинский хорег, работавший на него; а сам просто тонешь в своей работе, теряешься в ней, как и я тогда. Так что я просто забыл, если и знал когда-то; и должен сознаться, что эта новость меня удивила.
   — Да, его. Как ты знаешь, афиняне не стали бы молчать, глядя какую-нибудь халтуру; и уж тем более не дали бы ее награждать. Давай расставим всё по местам. Дионисий сам деспот и друг всем деспотам. Правит он через шпионов. Он грабит храмы. Он продал карфагенянам несколько греческих городов. Он в союзе с олигархами повсюду. Он одалживал свои войска спартанцам. Так что ненависть к нему — это пароль каждого демократа; и, конечно же, выступая на Собрании, надо утверждать, что его поэзия никуда не годится и хромает на каждом шагу. Если ты скажешь, что она вполне прилична, — ты думаешь, кто-нибудь станет обсуждать с тобой ее структуру? Разумеется, нет! Тебя просто обвинят в том, что мечтаешь о возвращении Тридцати Тиранов. Но мы, дорогой Нико, люди искусства, — взрослые люди, — и никто нас здесь не слышит…
   — Ладно, ты прав. И всё-таки — неужто ты стал бы играть для него? Я не стал бы играть для зрителей, перед которыми только что выступал оратор, как в тот раз в Олимпии.
   — Дорогой мой! Сразу видно, что ты в театре с самого рождения. Это же было четыре Олимпиады назад тому. Сколько ж тебе было лет?
   — Около семи… Но помню — будто вчера.
   Я тогда присутствовал при том, как друзья отца, которые это видели своими глазами, пришли и принесли эту новость. Дионисий представил на музыкальный конкурс несколько хоровых од. Нанять первоклассных исполнителей ему показалось мало; он еще и нарядил их роскошно, словно персидских сатрапов, и установил для представления пурпурный шатер на растяжках из золотого шнура. Наверно, это пришло ему в голову, потому что он никогда с Сицилии не вылезал. Образованная публика смеялась, а те что попроще кричали: «Пижон спесивый!» А на Игры приехал оратор Лисид, он тогда уже стар был, но очень импозантен. Всю свою жизнь он воевал с олигархами, и не спроста: брат его при Тридцати погиб, а сам он едва ноги унес. Так он воспользовался случаем и произнес яростную речь против Дионисия, и убедил толпу показать, что о нем думает Эллада. Артистов, соответственно, освистали, а павильон разгромили и разграбили, кто что смог унести. В этом месте рассказа я завизжал от смеха и привлек к себе внимание. Отец мой, который никогда не откладывал разбор ошибок на потом, так меня отчитал, что я запомнил урок на всю оставшуюся жизнь. Олимпиада, сказал он, действо священное; Лисид не имел права применять насилие сам, и тем более не должен был провоцировать на это других. А на конкурсе искусств судить можно только искусство. Как бы я себя чувствовал, если бы меня забросали грязью, когда я выступаю с лучшим представлением в своей жизни? Он надеялся, что мне такого пережить не придется.
   Ну, после того я уполз. И даже сейчас ёжился, рассказывая это Анаксию.
   — В те дни он был очень провинциален, — сказал Анаксий. — В конце концов, он всего лишь сын мелкого чиновника. Но с тех пор он очень много заплатил за очень хорошие советы; а трудягой он был всегда.
   — Ладно, почитаю его пьесы, — пообещал я, чтобы успокоить Анаксия. Мы поднимались к отрогу, на котором стоят Дельфы. Рощи редели. С вершин дул чистый, пронзительный ветер. Всё вокруг дышало счастьем, опасностью — и богами.
   — В любом случае, — продолжал Анаксий, — надо помнить, что он сицилиец и правит сицилийцами. Старой коринфской породы там почти не осталось. А за долгие годы войны с Карфагеном они научились жить, как живут; это в плоть и кровь вошло. Дионисию тоже. И у них — у таких, каковы они, — остается только одна надежда: поменять плохого тирана на хорошего.
   В памяти на момент возникло чернобровое лицо моего в-детстве-любимого, и я подумал: смогло бы оно восхитить меня и теперь, как когда-то? Но тут мы выехали из-под деревьев и оказались на горном отроге.
   Трепет, какой испытываешь в Дельфах, пусть описывают поэты и объясняют философы. А я работаю со словами других людей. Я оглянулся вниз, в долину, где оливы спускались к далекому сиянию моря, окаймленному линией скал. За широкой пропастью воздуха виднелась плоская вершина Коракса, в ярких и темных пятнах от солнца и облаков; на западе — ржавые скалы Кирфиса; а над нами возносился Парнас; не так видимый, как ощутимый. Голова его пряталась за коленями, скалистыми башнями Федриад, которые, казалось, и сами пронзали небо. Воистину, Аполлон величайший хормейстер. Город, с храмом в самом центре, среди этих бескрайних просторов кажется маленьким, как игрушка; но титанические вершины словно собрались вокруг и смотрят на него со всех сторон. Они — хор вокруг алтаря Аполлонова; если бы он поднял руку, они бы запели дифирамб; и не знаю другого бога, способного создать подобную постановку. В Дельфах не станешь спрашивать, почему они считаются центром всей земли.
   Я посмотрел вверх, на чудовищные откосы Федриад, стоящие за театром будто скена до самого неба, и окликнул Ламприя:
   — Глянь-ка! Орлы!
   — Нико, дорогой, их здесь столько же, сколько голубей, — остудил меня Ламприй. — Давай-ка доберемся поскорей до харчевни, пока у них там не всё еще съели. А если ты здесь никогда не бывал, незачем оповещать об этом всех окружающих.
   На следующее утро мы пошли знакомиться с театром. Очень понравилось, что старого оборудования там не было вовсе; после землетрясения, пять лет назад, им пришлось переделать всё заново. Вокруг храма до сих пор стояли строительные леса, а крыша была временная, из бревен и тростника. Аполлон и Земной Змей продолжали свою вековечную войну. После театра мы пошли бродить по городу, проталкиваясь в толпе мимо высоких, гордых статуй и сокровищниц с дарами греческих городов; и Анаксий терпеливо ждал, пока я, подкупив охрану, глазел на всё то золото… А в толпе — зеваки вроде нас, экскурсоводы, паломники, солдаты, жрецы, рабы, уборщики храмов со швабрами и шлюхи с веерами; а на прилавках — лампы, ленты, изюм, книги предсказаний, и лист священного лавра, приносящий счастливые сны… При взгляде вокруг казалось, что карлики затеяли тут играть на сцене, предназначенной для титанов. Вероятно, Дельфы были еще небольшим, хоть и впечатляющим городком, когда армия Ксеркса пришла сюда за золотом и у Аполлона спросили, что делать. «Уходите, — ответил он. — Я сам о себе позабочусь.» До сих пор показывают громадную скалу, которую он скинул на персов, сверкая над Федриадами и крича сквозь раскаты грома. Я там приобрел себе на память маленькую позолоченную статуэтку бога, натягивающего лук. Красивая вещь, очень. Как старинная статуя в храме, Аполлон Разящий. Теперь в мастерских таких копий не делают; говорят статуя груба, а искусство должно развиваться.
   Нам навстречу подошел раб и передал приглашение выпить вина с хорегом.
   Нас привели в изящный крашеный дом возле стадиона, и мы сразу поняли, что спонсор наш это целая компания. Трое из них были дельфийцы; но стоило посмотреть, к кому обращаются их взгляды при каждом слове, становилось ясно, что на самом деле этот четвертый и был самым главным, кто деньги дает. Некий Филиск, азиатский грек из Абидоса. Но если добавить к этому его наряд и веер слоновой кости, — и кое-что из слухов, которыми Дельфы были полны, словно зимний улей пчелами, — легко было вычислить, что это агент царя Артаксеркса, финансирующий Конференцию персидским золотом.
   Обсуждение постановки шло под конфеты и любезности. О жителях города вообще никто не упомянул, от начала и до конца; это делегатов предстояло ублажить. На этот раз была моя очередь режиссировать и выбирать себе роль, и я предложил «Ипполита с Гирляндой». Вопрос был уже почти решен, когда какой-то коротышка, который — я поклясться готов! — просто хотел похвастаться дома, что он тоже что-то сказал, заявил вдруг, что эта пьеса не пойдет, потому что может оскорбить афинян; там, видите ли, царь Тезей выведен не так уж красиво. Мы оба пытались их убедить, что в самих Афинах эту пьесу ставят чуть ли ни каждые пять лет и она всегда пользуется бешеным успехом, — но уже было поздно: началась паника. На мирной конференции само собой разумелось, что все будут выискивать намеки и нападки. «Елена в Египте» могла оскорбить Фараона, «Медея» коринфян, «Алкест» фессалийцев… Я несколько раз глядел на Анаксия — не просто так глядел. Пытался внушить ему: «Давай, мотаем отсюда! Покуда они нас хватятся, мы уже в Фивах будем!» Но у него все надежды были связаны с этим спектаклем, он уже сердцем прикипел. Когда я шепнул ему, под шум пререканий, «Давай предложим им „Персов“ Эсхила», — он даже не улыбнулся.