Страница:
Но, хоть оно было и отвратительно, от этого меня не так тошнило, как от представления каких-то этрусков, с севера. Это смуглые ребята с терновым глазами, отличные танцоры и флейтисты; их предки, говорят, из Лидии переселились. Я не знаю, что за историю они там разыгрывали, итальянцы их вроде понимали. Но одно могу сказать. Лица у них были голые; они прямо этими лицами играли; своими!
Трудно передать, как на меня подействовало это зрелище. Есть варварские народы, которые тело свое показывать стесняются, а люди цивилизованные тренированным телом гордятся и с удовольствием выставляют его напоказ. Но раздеть лицо перед толпой, как будто всё это происходит с тобой, а не с Приамом или Эдипом, — тут надо медную морду иметь, чтобы такое выдержать. Когда играешь роль — знаешь, что внутри маски лицо твоё говорит; иначе и быть не может, если ты не совсем бесчувственный; но это твой секрет, твой и бога. Анаксий возмутился не только как актер, но и как аристократ: сказал, что надо шлюхой себя чувствовать, чтобы позволить себе такое.
Через пару дней мы обогнули мыс Геракла и увидели, как плывет высоко надо морем белооблачная грудь Этны. Мы стояли на корме, с наветренной стороны от гребцов, вонявших под весенним солнцем еще хуже обычного, и смотрели на землю, проступающую вдали. Капитан, с которым мы успели подружиться, похлопал нас по плечам и сказал, мы должно быть настоящие люди, раз в Сиракузы попали. Мало даров Дионисия, которые наверняка будут чрезвычайно щедры; мы еще можем проехать с постановкой по всем греческим городам на побережье, — театры там отличные, — и нас всюду будут принимать на наших условиях. Похоже, что этой поездкой мы себя обеспечим на всю оставшуюся жизнь.
Когда он ушел, Анаксий сказал:
— Это его регулярный рейс; он вероятно знает, что говорит. Быть может я тебе рассказывал, до войны у нас было небольшое поместье возле Марафона. Очень хорошая земля; оливки в Афинах продавали с названием… Нынешний хозяин в городе живет, а все дела ведет через управляющего. Кто знает? Может, согласится продать…
— А вот чего бы я хотел, — размечтался Гермипп, — это собрать свою труппу и податься в первоклассные гастроли. Три актера, два статиста; хороший флейтист, чтобы мог с хором управляться… Один год, скажем, Коринф, Эпидавр, Дельфы, и на север в Пеллу; другой — Делос и Иония. О Пергамоне замечательные вещи рассказывают; Самос я знаю… Эфес — да, это чудо что за город! А насчет Сицилии, я огляжусь, пока мы здесь. Ну возьмите все эти знаменитые труппы, ну хоть Дифила; чем они от нас отличаются? Только оснащением, честное слово: костюмы, маски; и ездить им есть на чем: мулы изукрашены и на повозках позолота. Но стоит туда попасть — можно там и остаться… Я бы купил домик в Коринфе, на Театральной улице, чтобы было куда возвращаться между гастролями. Я даже девушку одну знаю, как раз такую, чтобы этот домик теплым стал. Она бы за это ухватилась; ее сейчас банкир содержит, хромой, пузатый… — Ну и так далее. Пофантазировав какое-то время, он обратился ко мне: — А ты, Нико? Чего молчишь?
Я рассмеялся:
— Нечего, — говорю, — теленка продавать; он еще не родился.
На самом-то деле, я так же был полон планов, как и они; только суевернее. Отец это во мне с младенчества взрастил. Перед фестивалями мы всегда на цыпочках ходили, чтобы не те слова не сказать ненароком, или змею дома не потревожить, или сон какой не рассказать неподходящий. Но не было ничего хуже, чем заранее рассчитывать на победу. Это я запомнил на всю жизнь с самого первого раза, так он тогда разъярился. И на самом деле, выиграл другой; а я потом много лет казнил себя за это.
Попутный ветер был так хорош, что гребцы сложили весла. А на рассвете мы увидели Сиракузы.
Когда мы входили в Большую бухту, Анаксий сказал:
— Так вот оно, то место, что сделало меня актером.
Я его понял. Его семья разорилась во время Великой Войны, а проиграли ее Афины именно здесь. Мы наверно проходили как раз то место, где плавучее заграждение заперло наш флот. А над морем — теперь хорошая дренированная земля — расстилалась болотистая равнина, где они ставили свой лагерь и заражались болотной лихорадкой, которой в Греции и не знали во времена наших дедов, так мне говорили. Вообще, плосковатая страна; даже их знаменитые Эпиполайский высоты в Аттике назвали бы холмами. Но ни один из актеров той давней трагедии не узнал бы сцены сейчас. Верхний город был вооружен, словно дракон, — сплошные стены и башни, — и была у этого дракона голова. На конце длинной шеи-дамбы, в чешуе башен, возвышалась из моря крепость Ортиджа; со стенами, словно утесы, на которых сверкали боевые машины. Это всё Дионисий построил. О цене даже подумать страшно было; но его ненасытность прославилась на всю Грецию; говорили, — и теперь я в это поверил, — что он облагал своих подданных налогом в двадцать процентов дохода. Я спросил капитана, как они это терпят.
— Ты сразу бы понял, как, — ответил он, — или скорее, почему, если бы побывал в городе, который только что карфагеняне разорили. Мне вот довелось. До того дня я думал, что уже повидал достаточно зла… Право, лучше не знать, что люди способны на такое. Если б не карфагеняне, всё это не имело бы смысла. Это из страха перед ними, не перед тираном, свободные люди работали на этих стенах, как рабы; и старик продержался у власти все эти годы по той же самой причине, что и добрался до нее: уж лучше он, чем карфагеняне. Когда сойдете на берег, не забывайте об этом. И не болтайте лишнего.
Вскоре появился театр, на склонах Эпипол. Мы глазели, вытянув шеи, и Анаксий сказал:
— Нам могут понадобиться добавочные репетиции с этой акустикой.
Я согласился, впрочем оно и раньше было известно. Театр этот из тех, где акустику губит пологий склон, так что приходится использовать усилители звука. В некоторых театрах устанавливают полую бронзу, чтобы звук кидала подальше; в других деревянные щиты; а здесь приспособили соседнюю нишу в скале, естественную. Отражательная камера похожа на острое ухо, и какой-то шутник придумал назвать ее Ухом Диониса, по аналогии с ослиными ушами царя Мидаса; об этом ухе все актеры знали. Меня предупреждали, что надо специально освоиться с ним.
На палубе началась какая-то суета. Паруса спустили, но гребцы не работали почему-то. Вместо того, чтобы заходить в гавань, капитан с кормчим стояли на носу корабля и оба хмурились. Когда я подошел, капитан спросил:
— У тебя со зрением в порядке?
— А что надо рассмотреть?
— Мало народу. Слишком тихо; слишком мало людей; а кто есть, те о чем-то вроде шепчутся, глянь. Обычно толпа глазеет, когда корабль заходит в порт. Что-то там не в порядке, на берегу.
Это и я видел. Если появлялся новый человек из города, то люди на пирсе останавливали его и спрашивали о чем-то; это везде выглядит одинаково. А потом снова собирались в кучки и толковали. Не было слышно ни рабочего шума, ни криков, обычных в деловом порту.
Капитан с кормчим повернулись ко мне.
— Что бы там ни произошло, мало вероятно, чтобы Дионисий отказался посмотреть свою пьесу, — сказал я.
Сиракузские пассажиры тем временем заволновались.
— Что это может быть? — спросил я капитана. — Чума?
— Нет. Был бы дым от погребальных костров. А если война — все были бы заняты. Тут что-то с политикой. Если останемся на рейде, то когда-нибудь кто-нибудь к нам подгребет. Купец за своим товаром или пассажир какой… Тогда всё и узнаем.
К нему подошла группа сиракузцев, требуя, чтобы он их высадил на берег. Другие возражали.
— Ну что за жизнь собачья! — возмутился Гермипп. — Перед каждым большим представлением обязательно что-нибудь страшное происходит. Ладно, что бы там ни стряслось, у них будет время с этим управиться еще до того, как начнутся репетиции с хором.
Мы бросили якорь, где были. Солнце становилось всё жарче, а панорама берега всё скучнее. Несколько пассажиров поторговались с рыбаками на лодке и поехали с ними на берег. Глядя, как они там спрашивают о новостях, мы тоже задергались и решили, что следующая лодка будет нашей. Вскоре она появилась; но останавливать ее не было нужды — лодка направлялась к кораблю.
На борт вскарабкались двое, один из них явно торговец; греческая одежда и стрижка, но очень смуглый и горбоносый, наверно с карфагенской кровью; на Сицилии расы всегда встречались. На хорошем греческом он спросил капитана о грузе ляписа из Эфеса. Капитан послал людей за ляписом и сам спросил, какие новости. Можете себе представить, как навострили уши все вокруг.
— Со вчерашнего дня ничего, — ответил тот. — Даже в служебный вход никого не пускают, а стража молчит. Доктора там уже три дня, но даже их женам не позволяют с ними связаться…
— Друг мой, ты начал бег с поворотного столба, — перебил капитан. — Что не в порядке и с кем?
— Так вы ничего не знаете?! — Он огляделся, как будто оно должно было быть в воздухе написано.
— Я знаю только то, что вижу. А ты первый человек у меня на борту.
Сиракузец оглянулся, вероятно по привычке, но потом всё-таки сказал, хоть нас было не меньше дюжины у него за спиной:
— Дионисий. Говорят, умирает.
Я почувствовал, что челюсть у меня отвисла. Гермипп охнул. Анаксий окаменел. Дионисий правил в Сиракузах дольше, чем жил любой из нас. Я представлял себе какие угодно удары судьбы, но только не этот.
Кто-то спросил, как долго он болен. Торговец сказал, шесть дней; с лихорадкой. Потом он посмотрел в сторону причала, подбежал к борту и замахал кому-то рукой. Человек на берегу поднял руку и уронил ее ладонью вниз. Переводчика не требовалось.
Но кто-нибудь всегда объясняет. И наш торговец сказал:
— Обнародовали. Умер.
По всему кораблю заговорили, сразу, на нескольких языках; заквохтали, заблеяли, залаяли — словно кормежка на ферме началась. Про актеров говорят обычно, мы мол разговорчивы; но в тот момент наверно только мы молчали. Никто не решался заговорить первым. Да и сказать было нечего. Мы молча прощались со своими надеждами, как убирают пышные костюмы и маски провалившейся пьесы; они нам больше не понадобятся. Потом я собрался и сказал своим:
— Ну что ж, дорогие мои. Это театр.
Кто-то резко дернулся. Оказалось, торговец, повернувшийся на нас посмотреть. Он ждал свой товар, а тем временем другой человек говорил с капитаном; судя по баулу в руках, хотел уехать. Торговец перебил его и — показав на нас, словно на вонючий товар, — спросил:
— Эти люди актеры?
Капитан ответил, что мы выдающиеся артисты из Афин, присланные выступать при дворе, но вот так неудачно. Тут человек с баулом стал отодвигаться бочком, стараясь спрятаться от нас за капитана. Это заставило меня заметить его; что-то в нем было смутно знакомое. Но торговец еще не успокоился. Он по-прежнему тыкал в нас пальцем:
— Это актеры из пьесы Архонта?
Мне и раньше его вопрос не понравился, а тут я слегка озверел:
— Ты где и с кем разговариваешь? — спрашиваю. — Коз на рынке покупаешь, что ли? Если хочешь ответа, спроси по-людски.
Он и не ответил, не извинился перед нами; слишком был переполнен чувствами, чтобы время тратить.
— Ладно, — говорит. — Если так оно и есть, то вам лучше вообще не сходить на берег, а убраться отсюда с этим же кораблем. Ни один бог не скажет, чем это кончится теперь, после того что вы для нас устроили, вместе вот с этим малым. — Он мотнул большим пальцем в сторону того, что с баулом. — Я не политик и не софист; всё, чего я хочу, это жить спокойно. (Он повысил голос.) Говорите про Архонта что угодно, но эти стены он строил, да; сам таскал носилки с раствором, подоткнув подол, и всей знати урок задавал. Он их выстроил, и войск держал достаточно, и следил, чтобы товары доставлялись. А с кем мы теперь останемся? Что теперь? — Он повернулся ко второму, который уползал, оглядываясь, будто кролик в петле. — Ты, горе луковое, паразит, шут афинский, с кошельком под рубахой! Чтоб тебе никогда счастья не видать! Чтоб тебе веревка купилась на эти деньги!
Мы ничего не могли понять из этого дельфийского бреда, но капитан сориентировался мгновенно:
— Что? Что он сделал? Так это убийство? Эй ты, мотай с моего корабля, пока тебя за борт не швырнули. Ты думаешь, мне надо, чтобы за мной в погоню военных послали? Валяй-валяй! Вали отсюда!
Мужик закудахтал что-то и кинулся к капитану; одной рукой схватил его за край туники, а другой прижимал свою, возле груди, где у него наверно кошель висел. И начал клясться, призывая в свидетели всех богов от Зевса до Сераписа, что ничего плохого не сделал, никак не согрешил перед богами и людьми. Он невиновен, как грудной ребенок… Как он пресмыкался, как он слова глотал, это не позволяло поверить, что он может быть актером, даже самым скверным; но у меня в голове что-то сказало «театр».
И тут Гермипп схватил меня за руку:
— Нико, я его узнал. Он в хоре был, там первые строки антистроф… Это тот самый малый, который постоянно начинал раньше времени. Не помнишь его?
Он был прав; было такое на генеральной репетиции. Я удивился:
— Но, — псы египетские! — как он сюда попал?
— Давай спросим, — предложил Анаксий.
Мы все подвинулись вперед. Хорист сморщился и замотал головой, словно Орест, осажденный Фуриями. Но всему свое время и место. Я резко шагнул к нему и внезапно рявкнул голосом Разъяренного Ахилла:
— Хватит! Только правду!
Ломая руки, так что я подумал вовсе выдернет, он взмолился:
— О Никерат! Я к тебе взываю, господин мой, я тебя спрашиваю, ну как я мог это предвидеть? Жизнью своей клянусь, всем святым клянусь, я не мыслил ничего худого ни для кого. Ведь кто-то всё равно должен был рассказать Дионисию о победе его трагедии, и получить подарок за добрую весть; так почему наемный курьер, почему не я? Я доехал верхом до Коринфа, а там попал на корабль через пролив, и выиграл два дня. Ну кто мог подумать, что это навредит вам, артистам, ведь вы на почести рассчитывали. Ну кто мог знать? Что я, прорицатель? Бог?…
— Нет, — говорю, — на бога ты не похож. Значит, ты добрался сюда раньше нас. А что потом?
Он закатил глаза, как побитая собака. Я мог бы вытрясти из него всё, но вмешался торговец:
— Я вам расскажу быстрее. Когда Архонт получил свою новость, он заплатил вот этому Крылоногому Гермесу, — хорошо заплатил, — и начал победный пир. Пир продолжался два дня, наверно и сейчас продолжался бы, но Архонт вышел в сад прогуляться, остыть. Ну и остыл. Ведь не молод уже, и лихорадкой болотной много раз болел, а она в костях всю жизнь сидит… Так что и двух часов не прошло — слег.
Хорист смотрел то на одного из нас то на другого, и молча кивал, подтверждая рассказ. Гермипп поймал взгляд Анаксия и мотнул головой в сторону борта. Они начали закатывать рукава.
Винить их было трудно, у меня и у самого руки чесались. Но ведь этот бедолага сделал то, что сделал бы любой на его месте, если б догадался; и курьер нашего спонсора тоже добрался бы сюда раньше нас, и с тем же результатом. Но даже когда я отговорил их от этой затеи, они всё равно хотели высадить его на берег; мол, беды на нем столько — целую эскадру потопить хватит. Суевернее актеров только моряки, и капитан их слова услышал. Хорист — имя его я забыл, хотя уверен был, что оно в моей памяти вырезано навечно, — хорист упал на палубу и обхватил мои колени. У других это получше получалось. А он плакал и кричал, что единственная его надежда остаться в живых это убраться оттуда, пока сиракузцы не обвинили его в этой смерти; а иначе его распнут на стене и дух его будет преследовать нас.
Получился хороший длинный монолог, и у меня было время подумать. Поздновато, конечно, думать; но куда теперь торопиться? Когда получаешь знамение в судьбоносный час, не стоит поворачиваться к двери спиной и называть это случайностью.
— Не ори, — сказал я. — Из-за тебя мы сами себя не слышим. — Он умолк, хоть с трудом, и я продолжал: — Ты не хотел никакого зла — прекрасно. Но зло свершилось. И ты сумел уйти оттуда со своим барышом, — я уверен, барыш немалый, — а вот эти артисты лишились главного шанса в их жизни. Насколько я понимаю, самое малое, что ты сейчас можешь сделать, это оплатить им проезд до Афин. В этом случае мы попросим капитана, чтобы он позволил тебе остаться на корабле.
Он был счастлив согласиться, тут же.
— Разумеется, это относится и к Никерату, хотя он был слишком благороден, чтобы об этом заговорить, — вставил Анаксий. — Протагонист потерял больше всех.
— Спасибо, дорогой, — сказал я, — но в этом нет нужды, я не поеду. Мне хочется посмотреть Сицилию.
Эта строка прервала представление, как я и боялся. Потом началась большая сцена, даже капитан принял участие. Я что, с ума сошел? Что будет в здешнем театре? Самое вероятное теперь — гражданская война; а потом еще и карфагеняне ввяжутся, когда на стенах останется мало людей. Даже если человек устал от жизни, сказал капитан, есть много способов с нею распрощаться. На всё это я отвечал, что могу о себе позаботиться, а Сиракузы мечтал посмотреть всегда. Через некоторое время Гермипп и капитан от меня отстали, зато Анаксий отвел в сторонку.
— Нико, друг мой дорогой. — Он схватил меня за плечо, чего никогда раньше за ним не водилось. Я с удивлением увидел, что он на самом деле хорошо ко мне относится. — Заклинаю тебя, не кидайся ты в бой, как мальчишка, без шлема и щита, чтобы найти любимого своего. При других я молчал, чтобы чувства твои не поранить, но мне Дельфийский оракул не нужен, чтобы понять, что с тобой творится. Подумай! Ведь голова твоя не для дел, и ты сам это знаешь; не найдешь ты ничего кроме беды; а человек, чью судьбу ты мечтаешь разделить, как бы ни был он распрекрасен, будет теперь слишком занят для того, чтоб хотя бы вспомнить, что ходит по земле кто-то по имени Никерат. Ты же понятия не имеешь, что происходит в городе, когда тирания хозяина меняет. Когда начинаются партийные разборки, горло режут на улице; и никто не спрашивает, откуда ты взялся; некогда им. Слушай, поехали домой, сразу, с нами; а потом вернешься, когда здесь всё утрясется.
— Не волнуйся ты так, милый, — ответил я. — Я в девятнадцать лет гастролировал с Ламприем по второсортным театрам, и остался жив. Как-нибудь перебьюсь и на Сицилии.
— Но что ты есть будешь?
— У меня еще остались призовые деньги. Слушай, лодочник уходит; надо его поймать.
Если бы мне пришлось ждать следующего, то все эти разговоры тянулись бы без конца.
Собрав свои вещи, я отдал шкатулку с маской Анаксию.
— Слушай, дорогой, сохрани это для меня. Поставь куда-нибудь и давай ему иногда щепотку ладана; бог к нему привык; и проси его не забывать меня, пока я не вернусь.
Он пообещал; но тряс головой, словно это была лодка Харона, а я собирался переправляться через Стикс. Он и Гермипп обняли меня на прощанье и смотрели вслед, пока я не вышел на берег. Чуть дальше вдоль борта стоял человек из хора, и глядел на меня как на человека, который рехнулся и попер в горящий дом. Этот взгляд так и врезался мне в память, когда я ступил на пирс в Сиракузах.
7
Трудно передать, как на меня подействовало это зрелище. Есть варварские народы, которые тело свое показывать стесняются, а люди цивилизованные тренированным телом гордятся и с удовольствием выставляют его напоказ. Но раздеть лицо перед толпой, как будто всё это происходит с тобой, а не с Приамом или Эдипом, — тут надо медную морду иметь, чтобы такое выдержать. Когда играешь роль — знаешь, что внутри маски лицо твоё говорит; иначе и быть не может, если ты не совсем бесчувственный; но это твой секрет, твой и бога. Анаксий возмутился не только как актер, но и как аристократ: сказал, что надо шлюхой себя чувствовать, чтобы позволить себе такое.
Через пару дней мы обогнули мыс Геракла и увидели, как плывет высоко надо морем белооблачная грудь Этны. Мы стояли на корме, с наветренной стороны от гребцов, вонявших под весенним солнцем еще хуже обычного, и смотрели на землю, проступающую вдали. Капитан, с которым мы успели подружиться, похлопал нас по плечам и сказал, мы должно быть настоящие люди, раз в Сиракузы попали. Мало даров Дионисия, которые наверняка будут чрезвычайно щедры; мы еще можем проехать с постановкой по всем греческим городам на побережье, — театры там отличные, — и нас всюду будут принимать на наших условиях. Похоже, что этой поездкой мы себя обеспечим на всю оставшуюся жизнь.
Когда он ушел, Анаксий сказал:
— Это его регулярный рейс; он вероятно знает, что говорит. Быть может я тебе рассказывал, до войны у нас было небольшое поместье возле Марафона. Очень хорошая земля; оливки в Афинах продавали с названием… Нынешний хозяин в городе живет, а все дела ведет через управляющего. Кто знает? Может, согласится продать…
— А вот чего бы я хотел, — размечтался Гермипп, — это собрать свою труппу и податься в первоклассные гастроли. Три актера, два статиста; хороший флейтист, чтобы мог с хором управляться… Один год, скажем, Коринф, Эпидавр, Дельфы, и на север в Пеллу; другой — Делос и Иония. О Пергамоне замечательные вещи рассказывают; Самос я знаю… Эфес — да, это чудо что за город! А насчет Сицилии, я огляжусь, пока мы здесь. Ну возьмите все эти знаменитые труппы, ну хоть Дифила; чем они от нас отличаются? Только оснащением, честное слово: костюмы, маски; и ездить им есть на чем: мулы изукрашены и на повозках позолота. Но стоит туда попасть — можно там и остаться… Я бы купил домик в Коринфе, на Театральной улице, чтобы было куда возвращаться между гастролями. Я даже девушку одну знаю, как раз такую, чтобы этот домик теплым стал. Она бы за это ухватилась; ее сейчас банкир содержит, хромой, пузатый… — Ну и так далее. Пофантазировав какое-то время, он обратился ко мне: — А ты, Нико? Чего молчишь?
Я рассмеялся:
— Нечего, — говорю, — теленка продавать; он еще не родился.
На самом-то деле, я так же был полон планов, как и они; только суевернее. Отец это во мне с младенчества взрастил. Перед фестивалями мы всегда на цыпочках ходили, чтобы не те слова не сказать ненароком, или змею дома не потревожить, или сон какой не рассказать неподходящий. Но не было ничего хуже, чем заранее рассчитывать на победу. Это я запомнил на всю жизнь с самого первого раза, так он тогда разъярился. И на самом деле, выиграл другой; а я потом много лет казнил себя за это.
Попутный ветер был так хорош, что гребцы сложили весла. А на рассвете мы увидели Сиракузы.
Когда мы входили в Большую бухту, Анаксий сказал:
— Так вот оно, то место, что сделало меня актером.
Я его понял. Его семья разорилась во время Великой Войны, а проиграли ее Афины именно здесь. Мы наверно проходили как раз то место, где плавучее заграждение заперло наш флот. А над морем — теперь хорошая дренированная земля — расстилалась болотистая равнина, где они ставили свой лагерь и заражались болотной лихорадкой, которой в Греции и не знали во времена наших дедов, так мне говорили. Вообще, плосковатая страна; даже их знаменитые Эпиполайский высоты в Аттике назвали бы холмами. Но ни один из актеров той давней трагедии не узнал бы сцены сейчас. Верхний город был вооружен, словно дракон, — сплошные стены и башни, — и была у этого дракона голова. На конце длинной шеи-дамбы, в чешуе башен, возвышалась из моря крепость Ортиджа; со стенами, словно утесы, на которых сверкали боевые машины. Это всё Дионисий построил. О цене даже подумать страшно было; но его ненасытность прославилась на всю Грецию; говорили, — и теперь я в это поверил, — что он облагал своих подданных налогом в двадцать процентов дохода. Я спросил капитана, как они это терпят.
— Ты сразу бы понял, как, — ответил он, — или скорее, почему, если бы побывал в городе, который только что карфагеняне разорили. Мне вот довелось. До того дня я думал, что уже повидал достаточно зла… Право, лучше не знать, что люди способны на такое. Если б не карфагеняне, всё это не имело бы смысла. Это из страха перед ними, не перед тираном, свободные люди работали на этих стенах, как рабы; и старик продержался у власти все эти годы по той же самой причине, что и добрался до нее: уж лучше он, чем карфагеняне. Когда сойдете на берег, не забывайте об этом. И не болтайте лишнего.
Вскоре появился театр, на склонах Эпипол. Мы глазели, вытянув шеи, и Анаксий сказал:
— Нам могут понадобиться добавочные репетиции с этой акустикой.
Я согласился, впрочем оно и раньше было известно. Театр этот из тех, где акустику губит пологий склон, так что приходится использовать усилители звука. В некоторых театрах устанавливают полую бронзу, чтобы звук кидала подальше; в других деревянные щиты; а здесь приспособили соседнюю нишу в скале, естественную. Отражательная камера похожа на острое ухо, и какой-то шутник придумал назвать ее Ухом Диониса, по аналогии с ослиными ушами царя Мидаса; об этом ухе все актеры знали. Меня предупреждали, что надо специально освоиться с ним.
На палубе началась какая-то суета. Паруса спустили, но гребцы не работали почему-то. Вместо того, чтобы заходить в гавань, капитан с кормчим стояли на носу корабля и оба хмурились. Когда я подошел, капитан спросил:
— У тебя со зрением в порядке?
— А что надо рассмотреть?
— Мало народу. Слишком тихо; слишком мало людей; а кто есть, те о чем-то вроде шепчутся, глянь. Обычно толпа глазеет, когда корабль заходит в порт. Что-то там не в порядке, на берегу.
Это и я видел. Если появлялся новый человек из города, то люди на пирсе останавливали его и спрашивали о чем-то; это везде выглядит одинаково. А потом снова собирались в кучки и толковали. Не было слышно ни рабочего шума, ни криков, обычных в деловом порту.
Капитан с кормчим повернулись ко мне.
— Что бы там ни произошло, мало вероятно, чтобы Дионисий отказался посмотреть свою пьесу, — сказал я.
Сиракузские пассажиры тем временем заволновались.
— Что это может быть? — спросил я капитана. — Чума?
— Нет. Был бы дым от погребальных костров. А если война — все были бы заняты. Тут что-то с политикой. Если останемся на рейде, то когда-нибудь кто-нибудь к нам подгребет. Купец за своим товаром или пассажир какой… Тогда всё и узнаем.
К нему подошла группа сиракузцев, требуя, чтобы он их высадил на берег. Другие возражали.
— Ну что за жизнь собачья! — возмутился Гермипп. — Перед каждым большим представлением обязательно что-нибудь страшное происходит. Ладно, что бы там ни стряслось, у них будет время с этим управиться еще до того, как начнутся репетиции с хором.
Мы бросили якорь, где были. Солнце становилось всё жарче, а панорама берега всё скучнее. Несколько пассажиров поторговались с рыбаками на лодке и поехали с ними на берег. Глядя, как они там спрашивают о новостях, мы тоже задергались и решили, что следующая лодка будет нашей. Вскоре она появилась; но останавливать ее не было нужды — лодка направлялась к кораблю.
На борт вскарабкались двое, один из них явно торговец; греческая одежда и стрижка, но очень смуглый и горбоносый, наверно с карфагенской кровью; на Сицилии расы всегда встречались. На хорошем греческом он спросил капитана о грузе ляписа из Эфеса. Капитан послал людей за ляписом и сам спросил, какие новости. Можете себе представить, как навострили уши все вокруг.
— Со вчерашнего дня ничего, — ответил тот. — Даже в служебный вход никого не пускают, а стража молчит. Доктора там уже три дня, но даже их женам не позволяют с ними связаться…
— Друг мой, ты начал бег с поворотного столба, — перебил капитан. — Что не в порядке и с кем?
— Так вы ничего не знаете?! — Он огляделся, как будто оно должно было быть в воздухе написано.
— Я знаю только то, что вижу. А ты первый человек у меня на борту.
Сиракузец оглянулся, вероятно по привычке, но потом всё-таки сказал, хоть нас было не меньше дюжины у него за спиной:
— Дионисий. Говорят, умирает.
Я почувствовал, что челюсть у меня отвисла. Гермипп охнул. Анаксий окаменел. Дионисий правил в Сиракузах дольше, чем жил любой из нас. Я представлял себе какие угодно удары судьбы, но только не этот.
Кто-то спросил, как долго он болен. Торговец сказал, шесть дней; с лихорадкой. Потом он посмотрел в сторону причала, подбежал к борту и замахал кому-то рукой. Человек на берегу поднял руку и уронил ее ладонью вниз. Переводчика не требовалось.
Но кто-нибудь всегда объясняет. И наш торговец сказал:
— Обнародовали. Умер.
По всему кораблю заговорили, сразу, на нескольких языках; заквохтали, заблеяли, залаяли — словно кормежка на ферме началась. Про актеров говорят обычно, мы мол разговорчивы; но в тот момент наверно только мы молчали. Никто не решался заговорить первым. Да и сказать было нечего. Мы молча прощались со своими надеждами, как убирают пышные костюмы и маски провалившейся пьесы; они нам больше не понадобятся. Потом я собрался и сказал своим:
— Ну что ж, дорогие мои. Это театр.
Кто-то резко дернулся. Оказалось, торговец, повернувшийся на нас посмотреть. Он ждал свой товар, а тем временем другой человек говорил с капитаном; судя по баулу в руках, хотел уехать. Торговец перебил его и — показав на нас, словно на вонючий товар, — спросил:
— Эти люди актеры?
Капитан ответил, что мы выдающиеся артисты из Афин, присланные выступать при дворе, но вот так неудачно. Тут человек с баулом стал отодвигаться бочком, стараясь спрятаться от нас за капитана. Это заставило меня заметить его; что-то в нем было смутно знакомое. Но торговец еще не успокоился. Он по-прежнему тыкал в нас пальцем:
— Это актеры из пьесы Архонта?
Мне и раньше его вопрос не понравился, а тут я слегка озверел:
— Ты где и с кем разговариваешь? — спрашиваю. — Коз на рынке покупаешь, что ли? Если хочешь ответа, спроси по-людски.
Он и не ответил, не извинился перед нами; слишком был переполнен чувствами, чтобы время тратить.
— Ладно, — говорит. — Если так оно и есть, то вам лучше вообще не сходить на берег, а убраться отсюда с этим же кораблем. Ни один бог не скажет, чем это кончится теперь, после того что вы для нас устроили, вместе вот с этим малым. — Он мотнул большим пальцем в сторону того, что с баулом. — Я не политик и не софист; всё, чего я хочу, это жить спокойно. (Он повысил голос.) Говорите про Архонта что угодно, но эти стены он строил, да; сам таскал носилки с раствором, подоткнув подол, и всей знати урок задавал. Он их выстроил, и войск держал достаточно, и следил, чтобы товары доставлялись. А с кем мы теперь останемся? Что теперь? — Он повернулся ко второму, который уползал, оглядываясь, будто кролик в петле. — Ты, горе луковое, паразит, шут афинский, с кошельком под рубахой! Чтоб тебе никогда счастья не видать! Чтоб тебе веревка купилась на эти деньги!
Мы ничего не могли понять из этого дельфийского бреда, но капитан сориентировался мгновенно:
— Что? Что он сделал? Так это убийство? Эй ты, мотай с моего корабля, пока тебя за борт не швырнули. Ты думаешь, мне надо, чтобы за мной в погоню военных послали? Валяй-валяй! Вали отсюда!
Мужик закудахтал что-то и кинулся к капитану; одной рукой схватил его за край туники, а другой прижимал свою, возле груди, где у него наверно кошель висел. И начал клясться, призывая в свидетели всех богов от Зевса до Сераписа, что ничего плохого не сделал, никак не согрешил перед богами и людьми. Он невиновен, как грудной ребенок… Как он пресмыкался, как он слова глотал, это не позволяло поверить, что он может быть актером, даже самым скверным; но у меня в голове что-то сказало «театр».
И тут Гермипп схватил меня за руку:
— Нико, я его узнал. Он в хоре был, там первые строки антистроф… Это тот самый малый, который постоянно начинал раньше времени. Не помнишь его?
Он был прав; было такое на генеральной репетиции. Я удивился:
— Но, — псы египетские! — как он сюда попал?
— Давай спросим, — предложил Анаксий.
Мы все подвинулись вперед. Хорист сморщился и замотал головой, словно Орест, осажденный Фуриями. Но всему свое время и место. Я резко шагнул к нему и внезапно рявкнул голосом Разъяренного Ахилла:
— Хватит! Только правду!
Ломая руки, так что я подумал вовсе выдернет, он взмолился:
— О Никерат! Я к тебе взываю, господин мой, я тебя спрашиваю, ну как я мог это предвидеть? Жизнью своей клянусь, всем святым клянусь, я не мыслил ничего худого ни для кого. Ведь кто-то всё равно должен был рассказать Дионисию о победе его трагедии, и получить подарок за добрую весть; так почему наемный курьер, почему не я? Я доехал верхом до Коринфа, а там попал на корабль через пролив, и выиграл два дня. Ну кто мог подумать, что это навредит вам, артистам, ведь вы на почести рассчитывали. Ну кто мог знать? Что я, прорицатель? Бог?…
— Нет, — говорю, — на бога ты не похож. Значит, ты добрался сюда раньше нас. А что потом?
Он закатил глаза, как побитая собака. Я мог бы вытрясти из него всё, но вмешался торговец:
— Я вам расскажу быстрее. Когда Архонт получил свою новость, он заплатил вот этому Крылоногому Гермесу, — хорошо заплатил, — и начал победный пир. Пир продолжался два дня, наверно и сейчас продолжался бы, но Архонт вышел в сад прогуляться, остыть. Ну и остыл. Ведь не молод уже, и лихорадкой болотной много раз болел, а она в костях всю жизнь сидит… Так что и двух часов не прошло — слег.
Хорист смотрел то на одного из нас то на другого, и молча кивал, подтверждая рассказ. Гермипп поймал взгляд Анаксия и мотнул головой в сторону борта. Они начали закатывать рукава.
Винить их было трудно, у меня и у самого руки чесались. Но ведь этот бедолага сделал то, что сделал бы любой на его месте, если б догадался; и курьер нашего спонсора тоже добрался бы сюда раньше нас, и с тем же результатом. Но даже когда я отговорил их от этой затеи, они всё равно хотели высадить его на берег; мол, беды на нем столько — целую эскадру потопить хватит. Суевернее актеров только моряки, и капитан их слова услышал. Хорист — имя его я забыл, хотя уверен был, что оно в моей памяти вырезано навечно, — хорист упал на палубу и обхватил мои колени. У других это получше получалось. А он плакал и кричал, что единственная его надежда остаться в живых это убраться оттуда, пока сиракузцы не обвинили его в этой смерти; а иначе его распнут на стене и дух его будет преследовать нас.
Получился хороший длинный монолог, и у меня было время подумать. Поздновато, конечно, думать; но куда теперь торопиться? Когда получаешь знамение в судьбоносный час, не стоит поворачиваться к двери спиной и называть это случайностью.
— Не ори, — сказал я. — Из-за тебя мы сами себя не слышим. — Он умолк, хоть с трудом, и я продолжал: — Ты не хотел никакого зла — прекрасно. Но зло свершилось. И ты сумел уйти оттуда со своим барышом, — я уверен, барыш немалый, — а вот эти артисты лишились главного шанса в их жизни. Насколько я понимаю, самое малое, что ты сейчас можешь сделать, это оплатить им проезд до Афин. В этом случае мы попросим капитана, чтобы он позволил тебе остаться на корабле.
Он был счастлив согласиться, тут же.
— Разумеется, это относится и к Никерату, хотя он был слишком благороден, чтобы об этом заговорить, — вставил Анаксий. — Протагонист потерял больше всех.
— Спасибо, дорогой, — сказал я, — но в этом нет нужды, я не поеду. Мне хочется посмотреть Сицилию.
Эта строка прервала представление, как я и боялся. Потом началась большая сцена, даже капитан принял участие. Я что, с ума сошел? Что будет в здешнем театре? Самое вероятное теперь — гражданская война; а потом еще и карфагеняне ввяжутся, когда на стенах останется мало людей. Даже если человек устал от жизни, сказал капитан, есть много способов с нею распрощаться. На всё это я отвечал, что могу о себе позаботиться, а Сиракузы мечтал посмотреть всегда. Через некоторое время Гермипп и капитан от меня отстали, зато Анаксий отвел в сторонку.
— Нико, друг мой дорогой. — Он схватил меня за плечо, чего никогда раньше за ним не водилось. Я с удивлением увидел, что он на самом деле хорошо ко мне относится. — Заклинаю тебя, не кидайся ты в бой, как мальчишка, без шлема и щита, чтобы найти любимого своего. При других я молчал, чтобы чувства твои не поранить, но мне Дельфийский оракул не нужен, чтобы понять, что с тобой творится. Подумай! Ведь голова твоя не для дел, и ты сам это знаешь; не найдешь ты ничего кроме беды; а человек, чью судьбу ты мечтаешь разделить, как бы ни был он распрекрасен, будет теперь слишком занят для того, чтоб хотя бы вспомнить, что ходит по земле кто-то по имени Никерат. Ты же понятия не имеешь, что происходит в городе, когда тирания хозяина меняет. Когда начинаются партийные разборки, горло режут на улице; и никто не спрашивает, откуда ты взялся; некогда им. Слушай, поехали домой, сразу, с нами; а потом вернешься, когда здесь всё утрясется.
— Не волнуйся ты так, милый, — ответил я. — Я в девятнадцать лет гастролировал с Ламприем по второсортным театрам, и остался жив. Как-нибудь перебьюсь и на Сицилии.
— Но что ты есть будешь?
— У меня еще остались призовые деньги. Слушай, лодочник уходит; надо его поймать.
Если бы мне пришлось ждать следующего, то все эти разговоры тянулись бы без конца.
Собрав свои вещи, я отдал шкатулку с маской Анаксию.
— Слушай, дорогой, сохрани это для меня. Поставь куда-нибудь и давай ему иногда щепотку ладана; бог к нему привык; и проси его не забывать меня, пока я не вернусь.
Он пообещал; но тряс головой, словно это была лодка Харона, а я собирался переправляться через Стикс. Он и Гермипп обняли меня на прощанье и смотрели вслед, пока я не вышел на берег. Чуть дальше вдоль борта стоял человек из хора, и глядел на меня как на человека, который рехнулся и попер в горящий дом. Этот взгляд так и врезался мне в память, когда я ступил на пирс в Сиракузах.
7
Я решил вести себя естественно и двинулся к театру. Подумал, что начать надо оттуда, а там в голову придет что-нибудь. Дорогу нашел сам: не встретил ни единого человека, у кого хотелось бы спросить.
Сиракузы великолепный город; основали его коринфяне, и он построен по примеру Коринфа. Но в Сиракузах было теплее, больше зелени, больше пыли и вони; и уже пахло весной. Там всего было больше: и позолоты, и мрамора, и магазинов, и людей. И люди эти имели черты всех народов, какие только есть под солнцем: светлые эллины и темные эллины; коричневые нумидийцы с ястребиными носами; черные скуластые ливийцы; невысокие карфагеняне с красноватой кожей и черными волосами; и любые вариации, какие могут получиться от смешения этих пород. Единственное, что у всех было общим, это греческая одежда — и страх. Город был похож на разоренный муравейник, пока его не начали восстанавливать. Но вот люди не похожи были на муравьев: казалось, они сами ничего делать не собираются, а ждут, что сделают с ними. И было в этом что-то подлое; вроде каждый следил за соседом, надеясь, что тот быстрее найдет какую-то точку опоры в это ненадежное время и придумает, как себя вести.
На улицах было полно народу в рабочей одежде, но в театре пусто. Даже уборщики разошлись, оставив его открытым. Я вошел, и почувствовал себя лучше; родные стены. Как я и ожидал, здесь было слишком много всего самого-самого. Разноцветный мрамор, позолота, роспись, чересчур изукрашенные статуи — всё это должно было настроить человека на мысль «Я играю в Сиракузах», а не «Я играю Софокла». Я в жизни не видел столько техники за сценой и под ней. Вероятно, Дионисий выпускал сюда порезвиться своих военных инженеров, когда тем делать было нечего. Одно громадное устройство из колес и рычагов меня прям-таки озадачило; потом я выяснил, что оно поднимало сцену, накачивая воду в специальные камеры под ней.
Однако, как я и предполагал, здесь я сообразил, что делать дальше. Вышел обратно на улицу и пошел искать театральную харчевню.
Ее можно было опознать с первого взгляда, как это всегда бывает: в одном из углов стойка цирюльника, на одной стене развешаны трагические маски, на другой сцена из «Агамемнона» с вписанными именами актеров. Хотя в самом театре не было ни души, здесь — не протолкнуться; и меня встретил тот шум, который в любом городе Эллады заставляет артиста почувствовать себя, как дома. Здесь никто не бормотал и не шептался, как на улице. Любой актер знает, что если в каком-то городе становится слишком жарко, то есть и другие города.
Кресло цирюльника оказалось свободно. Я успел побриться утром, потому попросил, чтобы он меня протер пемзой. Это хорошая работа, долгая и разговорчивая. Ты рассказываешь, что нового, и тебе рассказывают.
Цирюльник оказался коринфянином; в Сиракузах все цирюльники коринфяне, во всяком случае так они говорят. Когда он спросил меня, откуда я и почему и всё такое, я не стал скрывать ничего, кроме того что знаю Диона; смысла не было прятаться. Он пересказал мою историю через плечо, пока полотенца раскладывал; и тотчас, чтобы избавить его от неудобства, народ подошел поближе и расселся вокруг меня. Несколько человек сразу же предложили мне вина. Это было совершенно немыслимо в городе, тут же за стеной. Здесь ты чувствовал себя среди своих. Актеры понимают друг друга, как собаки.
Никто не удивился, что добравшись в такую даль за бесплатно я решил остаться и посмотреть город, прежде чем возвращаться домой. Цирюльник, он же и хозяин харчевни, представил меня ведущим актерам, сидевшим у него, и нескольким старикам; те, скорее всего, проводили там целые дни. Потом он вспомнил, что хормейстер Дионисия, который должен был работать с «Выкупом за Гектора», живет неподалеку — и послал кого-то, чтобы привели. Тем временем все рассказывали мне о фатальном пире Дионисия; кто-то добавил, что вообще говоря он был трезвенник и мог бы еще жить да жить, если бы попривычнее был к вину. Говорили они и о пьесах, которые ставил Дионисий; при этом в словах ведущих актеров звучала масса вкрадчивого злословия, в Афинах столько не бывает; я решил, это потому, что им приходилось соперничать за милости тирана. Больше всех мне там понравился трагик на вторых ролях по имени Менекрат. Он казался разговорчивым, а я еще не успел узнать ничего полезного; потому спросил его, будет ли Дионисий Младший таким же щедрым патроном, как его отец.
Все разом умолкли и стали озираться, на случай шпионов; даже здесь мы всё-таки были в Сиракузах. Но, похоже, никого подозрительного не обнаружили. Менекрат улыбнулся, сверкнув отличными белыми зубами; он был смуглым почти до черноты, с горбатым нумидийским носом.
— Дорогой мой Никерат! Это загадка Сфинкса. Никто ничего не знает; ни о театре, ни о чём бы то ни было. Если хочешь моё мнение, Дионисий Младший мечтает понять, что он из себя представляет, больше чем кто-либо другой. С тех пор, как он перестал в игрушки играть, он не решался быть никем и ничем таким, что человек с положением мог бы принять всерьез. Он даже никогда не смеялся в комедии, пока не засмеются все остальные вокруг. Со слезами у него полегче; я однажды заставил его расплакаться. Вот и всё, что о нем известно. Быть может, он сидит сейчас, как актер без маски, и ждет чтобы кто-нибудь написал ему роль.
— Или наоборот, — возразил человек с плоскими пальцами флейтиста. — Как раз сейчас снимает маску, которую играл всё это время, чтобы раскланяться и показать свое настоящее лицо.
Тут вошел хормейстер, небольшенький бесцеремонный человечек, который знал артистов по всей Греции и требовал от них новостей; так что мне пришлось заговорить о театре. В конце концов, театр был средоточием жизни всех этих людей; да и меня самого только несчастный случай заставил заиметь другие интересы.
Что дальше? С того момента, как я ступил на берег, никаких идей у меня не прибавилось. Будь это кто другой, я просто пришел бы к Диону и спросил бы, чем могу быть полезен. Но в нынешних обстоятельствах это было исключено. Слишком похоже получилось бы на выход с репликой «Вот он я! Столько проехал и остался на мели, без работы. Ты меня нанимал — так изволь позаботиться обо мне.»
Цирюльник закончил со мной, наступил полдень. Но Менекрат не позволил мне заказать еду и угостил меня отменной тушеной рыбой. А потом, когда мы поели, сказал, что раз уж я собрался знакомиться с городом, он будет счастлив показать мне Сиракузы и предложить свободную кровать в своем доме.
Сиракузы великолепный город; основали его коринфяне, и он построен по примеру Коринфа. Но в Сиракузах было теплее, больше зелени, больше пыли и вони; и уже пахло весной. Там всего было больше: и позолоты, и мрамора, и магазинов, и людей. И люди эти имели черты всех народов, какие только есть под солнцем: светлые эллины и темные эллины; коричневые нумидийцы с ястребиными носами; черные скуластые ливийцы; невысокие карфагеняне с красноватой кожей и черными волосами; и любые вариации, какие могут получиться от смешения этих пород. Единственное, что у всех было общим, это греческая одежда — и страх. Город был похож на разоренный муравейник, пока его не начали восстанавливать. Но вот люди не похожи были на муравьев: казалось, они сами ничего делать не собираются, а ждут, что сделают с ними. И было в этом что-то подлое; вроде каждый следил за соседом, надеясь, что тот быстрее найдет какую-то точку опоры в это ненадежное время и придумает, как себя вести.
На улицах было полно народу в рабочей одежде, но в театре пусто. Даже уборщики разошлись, оставив его открытым. Я вошел, и почувствовал себя лучше; родные стены. Как я и ожидал, здесь было слишком много всего самого-самого. Разноцветный мрамор, позолота, роспись, чересчур изукрашенные статуи — всё это должно было настроить человека на мысль «Я играю в Сиракузах», а не «Я играю Софокла». Я в жизни не видел столько техники за сценой и под ней. Вероятно, Дионисий выпускал сюда порезвиться своих военных инженеров, когда тем делать было нечего. Одно громадное устройство из колес и рычагов меня прям-таки озадачило; потом я выяснил, что оно поднимало сцену, накачивая воду в специальные камеры под ней.
Однако, как я и предполагал, здесь я сообразил, что делать дальше. Вышел обратно на улицу и пошел искать театральную харчевню.
Ее можно было опознать с первого взгляда, как это всегда бывает: в одном из углов стойка цирюльника, на одной стене развешаны трагические маски, на другой сцена из «Агамемнона» с вписанными именами актеров. Хотя в самом театре не было ни души, здесь — не протолкнуться; и меня встретил тот шум, который в любом городе Эллады заставляет артиста почувствовать себя, как дома. Здесь никто не бормотал и не шептался, как на улице. Любой актер знает, что если в каком-то городе становится слишком жарко, то есть и другие города.
Кресло цирюльника оказалось свободно. Я успел побриться утром, потому попросил, чтобы он меня протер пемзой. Это хорошая работа, долгая и разговорчивая. Ты рассказываешь, что нового, и тебе рассказывают.
Цирюльник оказался коринфянином; в Сиракузах все цирюльники коринфяне, во всяком случае так они говорят. Когда он спросил меня, откуда я и почему и всё такое, я не стал скрывать ничего, кроме того что знаю Диона; смысла не было прятаться. Он пересказал мою историю через плечо, пока полотенца раскладывал; и тотчас, чтобы избавить его от неудобства, народ подошел поближе и расселся вокруг меня. Несколько человек сразу же предложили мне вина. Это было совершенно немыслимо в городе, тут же за стеной. Здесь ты чувствовал себя среди своих. Актеры понимают друг друга, как собаки.
Никто не удивился, что добравшись в такую даль за бесплатно я решил остаться и посмотреть город, прежде чем возвращаться домой. Цирюльник, он же и хозяин харчевни, представил меня ведущим актерам, сидевшим у него, и нескольким старикам; те, скорее всего, проводили там целые дни. Потом он вспомнил, что хормейстер Дионисия, который должен был работать с «Выкупом за Гектора», живет неподалеку — и послал кого-то, чтобы привели. Тем временем все рассказывали мне о фатальном пире Дионисия; кто-то добавил, что вообще говоря он был трезвенник и мог бы еще жить да жить, если бы попривычнее был к вину. Говорили они и о пьесах, которые ставил Дионисий; при этом в словах ведущих актеров звучала масса вкрадчивого злословия, в Афинах столько не бывает; я решил, это потому, что им приходилось соперничать за милости тирана. Больше всех мне там понравился трагик на вторых ролях по имени Менекрат. Он казался разговорчивым, а я еще не успел узнать ничего полезного; потому спросил его, будет ли Дионисий Младший таким же щедрым патроном, как его отец.
Все разом умолкли и стали озираться, на случай шпионов; даже здесь мы всё-таки были в Сиракузах. Но, похоже, никого подозрительного не обнаружили. Менекрат улыбнулся, сверкнув отличными белыми зубами; он был смуглым почти до черноты, с горбатым нумидийским носом.
— Дорогой мой Никерат! Это загадка Сфинкса. Никто ничего не знает; ни о театре, ни о чём бы то ни было. Если хочешь моё мнение, Дионисий Младший мечтает понять, что он из себя представляет, больше чем кто-либо другой. С тех пор, как он перестал в игрушки играть, он не решался быть никем и ничем таким, что человек с положением мог бы принять всерьез. Он даже никогда не смеялся в комедии, пока не засмеются все остальные вокруг. Со слезами у него полегче; я однажды заставил его расплакаться. Вот и всё, что о нем известно. Быть может, он сидит сейчас, как актер без маски, и ждет чтобы кто-нибудь написал ему роль.
— Или наоборот, — возразил человек с плоскими пальцами флейтиста. — Как раз сейчас снимает маску, которую играл всё это время, чтобы раскланяться и показать свое настоящее лицо.
Тут вошел хормейстер, небольшенький бесцеремонный человечек, который знал артистов по всей Греции и требовал от них новостей; так что мне пришлось заговорить о театре. В конце концов, театр был средоточием жизни всех этих людей; да и меня самого только несчастный случай заставил заиметь другие интересы.
Что дальше? С того момента, как я ступил на берег, никаких идей у меня не прибавилось. Будь это кто другой, я просто пришел бы к Диону и спросил бы, чем могу быть полезен. Но в нынешних обстоятельствах это было исключено. Слишком похоже получилось бы на выход с репликой «Вот он я! Столько проехал и остался на мели, без работы. Ты меня нанимал — так изволь позаботиться обо мне.»
Цирюльник закончил со мной, наступил полдень. Но Менекрат не позволил мне заказать еду и угостил меня отменной тушеной рыбой. А потом, когда мы поели, сказал, что раз уж я собрался знакомиться с городом, он будет счастлив показать мне Сиракузы и предложить свободную кровать в своем доме.