Но при чем здесь обитель? Ведь Христос и дома с тобой! Природа указывает, бог одобряет, Павел внушает, законы человеческие предписывают, чтобы дети повиновались родителям. А ты хочешь выйти из-под власти достойнейших родителей, чтобы отдать себя мнимому отцу вместо настоящего, на место родной матери призвать чужую или, точнее говоря, на место родителей поставить над собою господ? Ибо родителям хотя и покоряешься, они желают, чтобы дитя их было свободно.
   А ныне ты что делаешь? Сама стараешься обратить себя в рабыню! Христианское милосердие искоренило древнее рабство почти повсюду, мало где сохраняются его следы по сей день. Но под видом и под предлогом набожности изобретено новое рабство, которое и процветает в большинстве монастырей. Без правил и шагу не ступи, что ни получишь, отдай им, господам. Если уйдешь — поймают и вернут назад, словно беглую злодейку, отравительницу, отцеубийцу. А чтоб оно было заметнее, это рабство, переменяют одежду, которую дали родители, и, по примеру древних покупщиков, переменяют рабу имя, нареченное при крещении, и вместо Петра или Иоанна впредь зовут его Франциском, или Домиником, или Фомой. Петр записался добровольцем в войско Христово, но, вступив в орден Доминика, должен именоваться Фомою. Если воин сбросит с себя платье, полученное от начальника, все считают, что он отрекся от своего начальника. А мы рукоплещем тому, кто облекается в платье, которого Христос, общий наш господин, не давал. И уж если этот наряд надумаешь переменить, тебя покарают строже, чем если бы ты сто раз сбросил с себя платье, полученное от полководца твоего и господина, — я имею в виду чистоту сердца.
   Катарина. Но говорят, что это великая заслуга — добровольно отдать себя в такое рабство.
   Евбул. Это фарисеи так поучают! А Павел, напротив того, учит, что если кто призван свободным, пусть не стремится к рабскому званию, пусть старается остаться свободен. И тем горше будет твое рабство, что служить придется многим господам, и, большею частью, глупым и бесчестным, переменчивым и всякий раз новым. Ответь мне вот на какой вопрос: законы освобождают тебя от родительской власти?
   Катарина. Нет, конечно.
   Евбул. Стало быть, можно тебе купить или продать имение без согласия родителей или нельзя?
   Катарина. Разумеется, нельзя.
   Евбул. Откуда ж тогда у тебя право отдать себя самое невесть кому без согласия родителей? Разве ты сама — не самое дорогое, не самое собственное их владение?
   Катарина. В деле благочестия естественные законы теряют силу.
   Евбул. Главное дело благочестия совершается при крещении. У тебя же дело идет об одежде и об образе жизни, которые сами по себе и не хороши, и не дурны. Подумай еще и о том, какие выгоды и удобства ты потеряешь вместе со свободою. Сейчас ты вольна читать в своей комнате, молиться, петь, когда и сколько душе угодно. Надоело сидеть в комнате — можно послушать церковное пение, службу, проповедь. Если повстречаешь мать семейства или девицу испытанной скромности, можно заговорить и через этот разговор самой сделаться лучше, если мужа, заведомо достойного, — спросить у него, что могло бы придать достоинства и тебе. Можно, наконец, выбрать проповедника, который проповедует Христа особенно чисто и свято. Отсюда начинается самый прямой путь к истинному благочестию, и всех этих благ, всех разом, ты лишишься, как только поступишь в монастырь.
   Катарина. Но ведь я еще не буду монахиня[170].
   Евбул. Что тебе до названий! Не об имени тревожься — думай о сути. Они хвастаются послушанием. Но разве недостанет тебе славы послушания, если будешь покоряться родителям, которым бог велит покоряться, и своему епископу, и пастырю? Или славы бедности недостанет, когда всё в руках у родителей? Правда, в старину святые мужи особенно хвалили в святых девах щедрость к беднякам, а они не могли быть щедры, если бы ничем не владели… И от целомудрия твоего ничего в родительском доме не убудет. Что ж остается? Манатья, холщовое платье, вывернутое наизнанку, да кое-какие обряды, сами но себе благочестию нисколько не способствующие и ко Христу не приближающие, потому что Христос смотрит на чистоту души.
   Катарина. Что-то неслыханное ты проповедуешь.
   Евбул. Зато бесспорное и несомненное. Ежели ты не свободна от власти родителей, ежели не владеешь правом продать одежду или поле, откуда у тебя право отдать себя в рабство чужим людям?
   Катарина. Родительское право — вере не помеха, так все говорят.
   Е бул. А разве ты в крещении не исповедала христианскую веру?
   Катарина. Исповедала.
   Евбул. Разве не веруют те, кто верны заветам Христовым?
   Катарина. Очень даже веруют.
   Евбул. Что же за новая вера такая, отменяющая то, что возвестил закон природы, чему учил ветхий закон, одобрил закон евангельский, подтвердило апостольское учение? Это постановление не от бога, оно принято в монашеском сенате. Подобным же образом иные утверждают, будто следует считать законным брак, который заключен без ведома или даже вопреки воле родителей меж мальчишкою и девчонкой через изустное их согласие. Но такого суждения не одобрит ни здравый смысл, ни древние законы, ни сам Моисей, ни евангельское учение, ни апостольское.
   Катарина. Стало быть, ты считаешь, что мне грешно обручиться со Христом иначе, как после родительского одобрения?
   Евбул. Ты уже с ним обручена и все мы тоже. Кто обручается дважды с одним женихом?! Речь идет лишь о месте, о платье, об обрядах, а ради этого пренебрегать родительским правом, по-моему, нельзя. И берегись, как бы, готовя себя к браку со Христом, не побрачиться со многими иными.
   Катарина. Но монахи объявляют во всеуслышание, что нет ничего более святого, как пренебречь родителями в таком деле.
   Евбул. А ты потребуй у этих столпов учености, чтобы они привели хоть одно место из священных книг, которое бы наставляло в таком непослушании. А если не смогут, вели им выпить стаканчик бургундского — это они смогут. Бежать от нечестивых родителей ко Христу — благочестие. Но от благочестивых в монастырь, то есть от достойных к недостойным (случай, увы, нередкий), — какое же это, спрашивается, благочестие? Ведь и встарь, если кто обращался от язычества ко Христу, он был обязан повиновением родителям-идолопоклонникам до тех пределов, покуда это было совместимо с его верою.
   Катарина. Выходит, что ты вообще осуждаешь монашескую жизнь.
   Евбул. Отнюдь. Но если я никогда не стал бы советовать девице, уже обрекшей себя на эту жизнь, чтобы она постаралась от нее избавиться, я, не задумываясь, призвал бы всех девиц, особенно даровитых, не бросаться очертя голову туда, откуда после уже не смогут выпутаться, тем более что в монастырях невинность часто подвергается очень тяжелым испытаниям, а всего, что достигается в обители, ты способна достигнуть и дома.
   Катарина. Как ни много у тебя доводов и как они ни убедительны, а все-таки моей страсти им не развеять.
   Евбул. Если уж я тебя не убедил (о чем весьма сожалею), то хотя бы запомни, что Евбул тебя предупреждал. А пока, — ради моей к тебе любви, — буду молиться, чтобы твоя страсть оказалась счастливее моих советов.

Раскаяние

Евбул. Катарина
   Евбул. Всегда бы встречали меня такие привратницы!
   Катарина. И всегда бы стучались такие гости!
   Евбул. Однако прощай, Катарина.
   Катарина. Что я слышу? Еще «здравствуй» не сказал, а уже «прощай»!
   Евбул. Не для того я сюда пришел, чтобы видеть тебя в слезах. Как это понимать: стоило мне появиться — ты в слезы?
   Катарина. Куда побежал? Обожди, обожди, говорю! Сейчас перестану плакать. Посмеемся вволю.
   Евбул. А это что за птицы?
   Катарина. Приор из монастыря по соседству. Не уходи. Они уже все пьяны. Посиди со мною немного, а когда приор удалится, мы потолкуем, как бывало.
   Евбул. Изволь. Это ты не хотела меня слушаться, а я тебя послушаюсь. Ну, вот мы и одни. Рассказывай все как есть, я хочу услышать твою историю из твоих же уст.
   Катарина. Из множества друзей, которые все капались мне людьми весьма разумными, ни один не дал такого по-стариковски мудрого совета, как ты, самый младший годами. Теперь-то я это понимаю.
   Евбул. Но как ты сломила сопротивление родителей?
   Катарина. Сперва бесчестные уговоры монахов и монахинь, а после мои просьбы и ласки поколебали непреклонность матери; зато отца тронуть никак не удавалось. Наконец пустили в ход все средства, но и тогда он скорее рухнул в изнеможении, нежели согласился. Случилось это за попойкою: ему грозили вечной погибелью, если он не отдаст Христу его невесту.
   Евбул. О, какая наглость! И какая тупость! Ну, а потом?
   Катарина. Три дня оставалась я дома взаперти, и все это время при мне неотлучно были несколько женщин из обители, которых монахи называют «обращенными»; они убеждали меня быть твердой в святом намерении и зорко следили, как бы не проникла ко мне какая-нибудь родственница или приятельница, которая могла бы изменить мое настроение. А пока готовили уборы, наряды и все прочее, что было потребно для празднества.
   Евбул. А ты как себя чувствовала тою порой? Колебалась в душе?
   Катарина. Нет. Но перенесла такую страшную муку, что лучше десять раз умереть, чем вынести ее еще раз.
   Евбул. Что же это было? Скажи!
   Катарина. Не могу.
   Евбул. В чем бы ты ни открылась, ты откроешься другу.
   Катарина. Обещаешь молчать?
   Евбул. Я молчал бы и так, безо всякого уговора. Будто ты меня не знаешь!
   Катарина. Мне явилось ужасное привидение.
   Евбул. Несомненно, это был твой злой дух, он-то и гнал тебя в монастырь.
   Катарина. Да, наверняка, это был χκακοδαιμων[171].
   Евбул. Каков же он был с виду? Такой, каким его рисуют? Клюв крючком, рога, когти, как у гарпии, длиннущий хвост?
   Катарина. Ты знай себе шутишь, а мне бы, право, лучше сквозь землю провалиться, чем увидать его снова.
   Евбул. А твои увещательницы при этом были?
   Катарина. Нет. И я ничего им не рассказывала, хоть они всячески допытывались, что со мною стряслось: они застали меня без памяти и без дыхания.
   Евбул. Хочешь, скажу тебе, что это было?
   Катарина. Скажи, если можешь.
   Евбул. Твои приставницы тебя околдовали или, вернее, обморочили до потери рассудка. Но ты тем временем от задуманного не отступалась?
   Катарина. Нимало. Ведь это, как все кругом говорили, случалось со многими, кто посвящал себя Христу, и если одолеть искусителя в первой схватке, дальше все будет спокойно.
   Евбул. Как тебя провожали из дому?
   Катарина. В полном уборе, с распущенными волосами — точь-в-точь, как невесту к жениху провожают.
   Евбул (в сторону). Да, к толстобрюхому монаху. (Катарине.) Кха! Вот проклятый кашель!
   Катарина. Отвели меня в обитель средь бела дня, зевак сбежалось — уйма!
   Евбул. Ох, и ловкие же комедианты! Как они умеют разыгрывать свои представления перед простым народишкой! И сколько ты провела в этой святой девичьей обители?
   Катарина. Меньше двух недель.
   Евбул. Что, однако, повернуло твои мысли по-новому? Ты ведь была непреклонна!
   Катарина. Что — не скажу, но только что-то очень важное. Через шесть дней я вызвала мать и умоляла, заклинала ее, чтобы меня оттуда забрали, если только не хотят моей смерти. Она возражала, твердила, что нужна выдержка. Тогда я вызвала отца. Он даже бранился, кричал, что насилу поборол свои чувства и чтобы теперь я, в свою очередь, поборола свои — не навлекала на себя позора, прыгая взад-вперед. Наконец, видя, что ничего не помогает, я объявила родителям, что исполню их желание и умру — раз они так велят, а умру я здесь непременно, и очень скоро. Услыхав такой ответ, они забрали меня домой.
   Евбул. Хорошо, что ты успела прыгнуть назад, не связав себя вечным рабством. Но я еще не слышал, что переменило твое настроение так внезапно.
   Катарина. Этого от меня не слышал никто, и ты не услышишь.
   Евбул. Что, если я попробую догадаться?
   Катарина. Не угадаешь — я уверена. А если б и угадал, я бы не подтвердила.
   Евбул. Ах, ну тогда все понятно! А деньги, конечно, пропали.
   Катарина. Больше сорока гульденов.
   Евбул. Да, хорошо погуляли обжоры на свадьбе, нечего сказать! И все же бог с ними, с деньгами, лишь бы ты была невредима. Вперед слушайся добрых сонетов.
   Катарина. Непременно! В другой раз рыбка в невод не зайдет.

ΜΕΜΨΙΓΑΜΟΣ[172] или супружество

Евлалия. Ксантиппа
   Евлалия. Здравствуй, здравствуй, Ксантиппа! Как я по тебе соскучилась!
   Ксантиппа. Здравствуй и ты, дорогая моя Евлалия. Как ты похорошела!
   Евлалия. Славно же ты меня встречаешь — колкостью, насмешкою.
   Ксантиппа. Нет, правда, так мне кажется.
   Евлалия. Может, новое платье мне к лицу?
   Ксантиппа. Ну, конечно! Давно не видала ничего краше! Сукно не иначе как английское.
   Евлалия. Шерсть английская, а красили в Венеции.
   Ксантиппа. Тоньше виссона! И цвет удивительно приятный — настоящий пурпур! От кого такой прекрасный подарок?
   Евлалия. От кого ж еще принимать подарки замужней женщине, как не от собственного супруга?
   Ксантиппа. Счастливица ты! Вот это муж так муж! А мне бы лучше быть за пнем дубовым, чем за моим Николаем!
   Евлалия. Что ты говоришь? Так скоро — и уже нет согласия между вами?
   Ксантиппа. И никогда не будет согласия с эдаким ослом! Видишь — я вся в лохмотьях, а ему хоть бы что! Клянусь, мне часто на люди выйти стыдно, когда я вижу, как одеты другие женщины, у которых мужья намного беднее моего.
   Евлалия. Замужнюю женщину украшает не платье и не уборы, как учит святой апостол Петр (и как слыхала я недавно за проповедью), но чистота и скромность нравов, то есть украшения духовные. Шлюхи прихорашиваются ради многих глаз. Мы достаточно хороши, если нравимся одному лишь супругу.
   Ксантиппа. Однако ж добрый этот супруг, с женою отчаянный скупец, усердно проматывает приданое, которого взял за мною немало.
   Евлалия. А на что?
   Ксантиппа. На что вздумает — пьянствует, распутничает, играет в кости.
   Евлалия. Ужасно!
   Ксантиппа. Да, но так оно и есть. Я все жду его, жду, а он возвращается далеко за полночь, пьяный, а потом храпит до утра, а нередко и всю постель облюет, а бывает — и того хуже.
   Евлалия. Тс-с! Ведь ты себя порочишь, когда порочишь мужа!
   Ксантиппа. Клянусь жизнью, я охотнее спала бы со свиньей, чем с таким мужем!
   Евлалия. И ты, наверно, встречаешь его бранью?
   Ксантиппа. Он того и стоит. Пусть помнит, что и не немая.
   Евлалия. А что он в ответ?
   Ксантиппа. Сперва отругивался очень свирепо — думал, что запугает меня своими бешеными криками.
   Евлалия. А до побоев никогда не доходило?
   Ксантиппа. Как-то раз оба до того распалились, что еще чуть-чуть — и подрались бы.
   Евлалия. Что я слышу?!
   Ксантиппа. Он размахивал дубинкой, неистово орал и грозился.
   Евлалия. И ты не испугалась?
   Ксантиппа. Наоборот! Я схватила табурет, и если б он хоть пальцем меня тронул, я б ему показала, что и я не безрукая!
   Евлалия. Вот невиданный щит! Тебе не хватало только прялки наместо копья.
   Ксантиппа. Он бы у меня понял, с кем дело имеет — с амазонкою!
   Евлалия. Ах, милая Ксантиппа! Не так бы чадо…
   Ксантиппа. А как? Ежели он не желает признавать меня за жену, не стану и я признавать его за мужа!
   Евлалия. Но Павел учит, что жены должны покоряться своим мужьям с полным смирением. И Петр ставит нам в пример Сарру[173], которая супруга своего, Авраама, называла «господином».
   Ксантиппа. Слыхала. Но тот же Павел учит, чтобы мужья любили своих жен, как Христос возлюбил свою невесту — Церковь. Пусть он помнит свои обязанности — я не забуду про свои.
   Евлалия. Но когда уж зашло так далеко, что кому-то из двух необходимо уступить, — справедливо, Чтобы жена уступила мужу.
   Ксантиппа. Если только вправе называться мужем тот, кто обращается со мною, как со служанкой.
   Евлалия. Но скажи, милая Ксантиппа, после того случая он перестал грозиться побоями?
   Ксантиппа. Перестал и несколько образумился, а не то получил бы как следует.
   Евлалия. А ты ссориться с ним не перестала?
   Ксантиппа. И не перестану.
   Евлалия. Ну, а что же он теперь?
   Ксантиппа. Что он? Когда спит, сонливец несчастный, когда хохочет без умолку, а когда схватит лютню о трех струнах и бренчит без конца, заглушая мои крики.
   Евлалия. А тебя это раздражает?
   Ксантиппа. До того, что и сказать невозможно. Иной раз едва удерживаюсь, чтоб не пустить руки в ход.
   Евлалия. Милая Ксантиппа, разрешишь быть с тобою вполне откровенной?
   Ксантиппа. Разрешаю.
   Евлалия. И пусть откровенность будет взаимной. Этого требует наша дружба, завязавшаяся чуть ли не в колыбели.
   Ксантиппа. Истинная правда! Никогда ни одна подруга не была мне дороже, чем ты.
   Евлалия. Каков бы ни был твой супруг, подумай о том, что переменить на другого уже невозможно. В давние времена крайним средством против неисцелимых раздоров служил развод. Ныне это средство отнято и отменено. До последнего дня жизни ему быть твоим мужем, а тебе — его женою.
   Ксантиппа. Будь он трижды проклят, тот, кто отнял у нас право разводиться!
   Евлалия. Господь с тобой! Ведь это Христос так порешил! [174]
   Ксантиппа. Что-то мне не верится.
   Евлалия. Уверяю тебя! И теперь не остается ничего иного, как искать согласия, приспосабливаясь друг к другу.
   Ксантиппа. Да разве я могу его переделать?
   Евлалия. Каков супруг, во многом зависит от супруги.
   Ксантиппа. А ты со своим легко ужилась?
   Евлалия. Теперь все спокойно.
   Ксантиппа. Значит, поначалу не все шло гладко?
   Евлалия. Бурь никогда не бывало. Но, как обычно у людей, случалось, набегали тучки, которые, пожалуй, и разразились бы бурею, да только бурю можно предупредить — уступчивостью и снисходительностью. У каждого свой нрав и свой взгляд, а если говорить начистоту, то и свои недостатки. И чем кричать «ненавижу», нам следует их узнавать — и вообще, а в браке особенно.
   Ксантиппа. Это ты правильно советуешь.
   Евлалия. А между тем нередко взаимное доброжелательство меж супругами рвется еще до того, как они мало-мальски узнают друг дружку. Этого надо остерегаться всего больше. Вражде стоит только вспыхнуть, и дружба восстанавливается с большим трудом, а после жестоких перебранок — и подавно. Если что скрепляешь клеем, а после сразу встряхнешь, то склеенные части легко разваливаются, но если клей успеет засохнуть и они пристынут одна к другой, нет ничего прочнее. Поэтому поначалу необходимо употребить все средства, чтобы доброжелательство между супругами утвердилось и окрепло. Крепнет оно, в первую очередь, покорностью и уступчивостью. Если ж симпатия приобретена одною внешнею привлекательностью, она почти всегда скоро иссякает.
   Ксантиппа. Нет, ты мне, пожалуйста, расскажи, каким способом приспособила ты супруга к своему нраву.
   Евлалия. Расскажу, но на том условии, чтобы ты последовала моему примеру.
   Ксантиппа. Если смогу.
   Евлалия. Это будет очень просто, если ты захочешь: ведь еще не поздно. Он еще молод, ты и вовсе девчонка, а после вашей свадьбы, по-моему, и года не прошло.
   Ксантиппа. Да, перно.
   Евлалия. Итак, я расскажу. Но ты — никому ни слова.
   Ксантиппа. Ни слова!
   Евлалия. Главная моя забота была в том, чтобы всегда доставлять мужу радость и ничем его не огорчить. Я наблюдала за его пристрастиями и образом мыслей, наблюдала и за случайными обстоятельствами — что его успокаивает, что раздражает, — совсем как те, кто приручает слонов, львов и прочих диких зверей, которых силою ни к чему не принудишь.
   Ксантиппа. Как раз такой зверь у меня дома.
   Евлалия. Если ходишь за слоном, не надевай белое платье, если за быком — красное: ведь эти цвета приводят их в бешенство, кто этого не знает?! Точно так же и тигры: звуки бубна вызывают у них такую ярость, что они готовы растерзать самих себя. Кто ухаживает за лошадьми, ласково их окликает, щелкает языком, похлопывает, поглаживает и вообще по-всякому сдерживает необузданную горячность. Насколько ж важнее для нас, жен, всегда держать наготове подобные приемы! Ведь хочешь не хочешь, а каждой из нас до конца жизни делить с мужем кров и постель! Ксантиппа. Продолжай.
   Евлалия. Я приняла это в расчет и приноравливалась к нему, как могла, стараясь не подать ни малейшего повода к неудовольствию.
   Ксантиппа. И как же ты сумела?
   Евлалия. Во-первых, неусыпными хлопотами по хозяйству, — в этой провинции власть жены никто не оспаривает, — не только стараясь чего-либо не упустить, но все устраивая в согласии с его вкусом, все до послед-лих мелочей.
   Ксантиппа. Каких мелочей?
   Евлалия. Ну, например, если муж особенно любит какую-нибудь еду, так или этак приготовленную, или чтобы постель была постлана как-нибудь особенно…
   Ксантиппа. Но как приноровиться к тому, кто до-ч мой не является, а если является, то пьяный?
   Евлалия. Погоди, дойдем и до этого. Если муж бывал очень грустен, а повода заговорить ненароком не находилось, я никогда не смеялась и не дурачилась, как иные женщины в подобных случаях, но и сама принимала вид озабоченный и печальный. Как хорошее зеркало всегда отражает облик того, кто в него смотрится, так пусть жена согласует свои чувства с чувствами мужа, чтобы не радоваться, когда он мрачен, не веселиться, когда раздражен. Если ж раздражение вырывалось наружу, я смягчала гнев супруга ласковой речью или покорным молчанием, дожидаясь, пока он остынет и будет можно либо прогнать досаду вовсе, либо умерить ее разумными доводами. То же самое — если он возвращался домой пьяный: я говорила ему всякие приятные вещи и умильными словами заманивала в постель.
   Ксантиппа. Несчастная все-таки участь у жен, которые так угождают гневным, хмельным, своевольным мужьям!
   Евлалия. Да, но ведь угождение-то взаимное! И мужья вынуждены смиряться со многим в нашем характере. А выпадают минуты, когда супруге можно и наставить супруга в важном деле, но именно что в важном: в дела второстепенные лучше совсем не вмешиваться.
   Ксантиппа. Что ж это за минуты такие?
   Евлалия. Когда он ничем не занят, не раздражен, не обеспокоен, не пьян, тогда с глазу на глаз, без свидетелей, ласково подай ему совет или, вернее, попроси, чтобы он старательнее исполнял свой долг, или не забывал о добром своем имени, или о здоровье. А самое наставление не забудь приправить смехом, шуткою Иногда я заранее беру с него слово, что он не рассердится на глупую женщину, но мне, мол, кажется, что надо поступить так-то и так-то и что это послужит к его чести или ему на благо. Едва лишь посоветую, что хотела, тут же обрываю разговор и сворачиваю на другое, более приятное. Ведь это общий наш порок, милая Ксантиппа, что как заладим про одно, так уж и остановиться не можем.
   Ксантиппа. Пожалуй.
   Евлалия. Я всегда старалась не бранить мужа при людях, не выносить жалоб за порог. Любое недоразумение легче улаживается между двоими. А если складывается так, что и терпеть нет силы, и супружеские увещания не помогают нисколько, учтивее будет, если жена пожалуется родителям и родичам мужа, а не своим: это и не так обидно, и свидетельствует, что она ожесточена не против мужа, но против его заблуждения и упорства. Да и тогда лишнего болтать не надо, чтобы муж мог признать и оценить обходительность супруги.
   Ксантиппа. Нужно быть философом в юбке, чтобы соблюдать все эти правила.
   Евлалия. Но таким поведением мы и мужа побуждаем ко взаимной обходительности.
   Ксантиппа. Есть мужья, которых никакой обходительностью не исправить.
   Евлалия. Не думаю. Но пусть даже так! Прежде всего, рассуди, что мужа приходится терпеть, каков бы он ни был. И уж лучше терпеть какого ни есть, либо хоть сколько-нибудь помягчевшего благодаря нашей обходительности, чем такого, который день ото дня все свирепее. Что, если я укажу тебе на мужей, которые сходным образом исправляли жен? Насколько больше приличествует этот образ действий нам, женам!
   Ксантиппа. Значит, ты приведешь пример, во всем обратный моему супругу!
   Евлалия. Я близко знакома с одним человеком[175], знатным, образованным и на редкость порядочным. Он взял за себя девушку семнадцати лет, воспитанную в деревне, в отцовском доме: знатные люди любят жить в деревне — ради охоты на зверей и птиц. Он нарочно выбрал жену молодую и неученую, чтобы тем легче вылепить ее по собственному образцу, и вот принялся обучать ее наукам и музыке, требовал, чтобы она повторяла то, что услышит за проповедью, наставлял и еще но многом, что могло бы оказаться на пользу впоследствии. Все это было внове молодой женщине, которая дома не знала ничего, кроме досуга, и ничего не слыхала, кроме шуток и болтовни слуг. Учение быстро ей наскучило, покориться она не хотела, и, так как муж от задуманного не отступался, жена плакала без умолку, а нередко и кидалась наземь и билась затылком об пол, словно желая покончить с собой. В конце концов муж, скрывая досаду, предложил жене поехать вместе в деревню, к ее отцу, чтобы как-то отвлечься и развлечься. Тут она повиновалась охотно. Когда прибыли на место, муж оставил жену с ее матерью и сестрами, а сам отправился с тестем на охоту. Улучив момент, когда рядом никого не было, он рассказал тестю, что надеялся приобрести веселую подругу жизни, она же все плачет, не осушая глаз, мучит себя и ко всем уговорам глуха. «Помоги мне исцелить ее», — так он закончил. Тесть возразил, что всю власть над дочерью передал ему, и если она не слушается слов, пусть он употребит свое право и поучит ее плеткой. А зять в ответ: «Я свое право знаю, но чем мне прибегать к такому крайнему средству, лучше бы вылечил ее ты — своим умением или влиянием». Тесть обещал. День или два спустя, выбрав время и место, он закрывается вдвоем с дочерью, грозно хмурит брови и начинает ей припоминать, как она нехороша собою, каким скверным отличается характером и как часто он опасался, что вообще не сможет выдать ее замуж. «Но с великими трудами, — продолжал он, — я нашел тебе мужа, за которого любая красавица вышла бы с охотой. А ты не только не ценишь того, что я для тебя сделал, не только не понимаешь, что у тебя такой муж, которому ты и в служанки не годилась бы, если бы не редкая его снисходительность, но еще и бунтуешь против него!» Что много говорить! Отец, казалось, до того распалился собственною речью, что едва не прибил дочку. Поистине ловок и хитроумен тот, кто умеет без маски разыграть любую комедию! Тут в молодой женщине заговорили и страх, и нечистая совесть, она бросилась отцу в ноги, умоляла забыть прошлое, клялась, что вперед ни в чем не нарушит своего долга. Отец простил ее, пообещав быть самым любящим из отцов, если и она исполнит то, что обещает.