Страница:
Мясник. Где же они теперь?
Рыбник. Прекратились, но не иссякли окончательно. Либо нет в них потребности, поскольку учение Христово уже распространено; либо все дело в том, что большинство из нас — христиане только по имени, веры же, каковая есть строительница чудес, не имеем.
Мясник. Если чудеса были нужны ради неверующих и сомневающихся, так их сейчас полным-полно!
Рыбник. Бывает неверие от простодушного заблуждения, как, например, у иудеев, которые роптали на Петра за то, что он допустил к евангельской благодати семейство Корнилия[412], или у язычников, которым религия, перенятая от предков, казалась залогом спасения, а апостольская проповедь — чужеземным суеверием; они увидели чудеса и обратились. Кто сомневается в Евангелии ныне, когда свет просиял над целым миром, те не просто заблуждаются, но ослеплены дурными страстями и отказываются понимать, не имея желания жить достойно; их никакие чудеса не исправят. Сейчас время лечить; время карать наступит позже.
Мясник. Хотя многое из того, что ты сказал, очень похоже на правду, я не хочу полагаться на рыбника, но обращусь к одному особенно ученому богослову, и какое бы решение он ни вынес по каждому из предметов нашего спора, оно будет для меня божественным оракулом.
Рыбник. Кто же это? Фаретрий[413]?
Мясник. Он решительно выжил из ума, и вдобавок безвременно. Теперь ему только перед старыми дурами проповедовать.
Рыбник. Блитей?
Мясник. Неужели ты думаешь, что я поверю такому болтливому софисту?
Рыбник. Амфихол?
Мясник. Никогда не доверюсь суждению того, кому, на свою беду, поверил в долг мясо! Добросовестно ли распутает наши затруднения тот, кто самым бессовестным образом не желает выпутываться из долгов?
Ρыбник. Лемантий?
Мясник. Слепых в проводники не беру.
Рыбник. Так кто же?
Мясник. Раз ты настаиваешь, — это Цефал, муж триязычный, отменно сведущий во всей изящной словесности, долго и внимательно читавший священные книги и древних богословов.
Рыбник. Я дам тебе лучший совет: ступай-ка в преисподнюю, там найдешь Рабина Друина, и он тенедосской секирою[414] рассечет все твои недоумения.
Мясник. Ладно, только ты иди первый и показывай дорогу.
Рыбник. Но шутки в сторону. Правда ли, что ты] рассказываешь, — будто вышло разрешение есть мясо?
Мясник. Нет, я это выдумал, чтобы тебя позлить. Если б папа римский и в самом деле так порешил, рыбники подняли бы мятеж. И потом — мир полон фарисеев, которые не могут притязать на святость иначе, как через соблюдение этих пустых и никчемных правил: они бы не дали отнять у себя уже добытую славу и не позволили бы младшим пользоваться большей свободою, чем пользовались они сами. А что до мясников, им было бы даже во вред разрешение есть всякую пищу, какую кому ни вздумается. Наша торговля оказалась бы тогда в зависимости от разных случайностей; теперь же и прибыль надежнее, и риска меньше, да и трудов.
Рыбник. Совершенно верно. Но те же неудобства довелось бы испытать и нам.
Мясник. Какая радость! Наконец-то рыбник с мясником сошлись во мнении! Но я тоже хочу говорить всерьез. Наверное, было бы полезно избавить христианский люд от иных обязательств, в первую очередь от тех, которые мало чем служат благочестию или даже вовсе не служат — чтобы не сказать: вредят. Но я не желаю принимать сторону тех, кто отвергает все человеческие установления без изъятия и не ставит их ни во что. И это еще не все: многое они делают именно по той причине, что так делать воспрещено. Впрочем, в большинстве случаев превратность человеческих суждений меня не удивляет.
Рыбник. А вот я — так никак не могу вдосталь на нее надивиться!
Мясник. Мы готовы смешать небо с землею, если нам кажется, будто влиянию священников или их положению грозит малейший ущерб, — и мы лениво дремлем, хотя существует явная опасность, что, уделяя слишком много человеческому влиянию, мы уделяем меньше должного влиянию небесному. Так, стараясь избежать Сциллы, мы забываем о Харибде — о зле, еще более пагубном. Епископам следует оказывать почести, которые им причитаются. Кто с этим не согласится — в особенности если они оправдывают свое имя епископа? Но нечестиво переносить на людей почести, которые мы обязаны воздавать только богу, и когда, усердно велича человека, мало величат бога, — это тоже нечестие. Почитать и величить бога в ближнем — наш долг, но следует остерегаться, как бы бог по этой случайной причине не лишился своих почестей.
Рыбник. И точно так же мы видим многих, которые до такой степени верят в обряды, что только на них и полагаются, а истинным благочестием пренебрегают; дары божественной щедрости они дерзко приписывают собственным заслугам, останавливаются там, откуда лишь начинается подъем к совершенству, и порочат ближнего, кивая на то, что само по себе и не хорошо, и не дурно.
Мясник. Если в одной вещи заключены два начала, из которых одно выше другого, мы всегда больше заботимся о том, что ниже. Телу и телесному повсюду отдается предпочтение перед духовным. Убить человека считается тяжким преступлением, и это верно; но отравить человеческий ум тлетворным учением, ядовитыми подстрекательствами — это забава. Если священник отрастит волосы или оденется в светское платье, его сажают в тюрьму, сурово наказывают, но если он пьянствует в непотребном доме, распутничает, играет в кости, если соблазняет мужних жен, а священных книг не касается и пальцем, — все равно он столп церкви! Я не извиняю перемены платья — я обвиняю превратность суждения.
Рыбник. Мало того: он не отчитал часов — и вот уже анафема наготове; он отдает деньги в рост, он повинен в симонии — и остается безнаказанным.
Мясник. Если мы увидим картезианца, одетого не по уставу или вкушающего мясо, как мы его проклинаем, как трясемся от страха, что земля разверзнется и поглотит обоих — и преступника, и свидетеля преступления. Но если он пьяница, если неистово порочит ближнего клеветою, если притесняет бедного соседа беззастенчивым обманом, наше возмущение намного тише.
Рыбник. Да, и если кто увидит францисканца, препоясанного веревкою без узлов, или августинца, не в кожаном поясе, а в шерстяном, или кармелита распоясанного, или родосца опоясанного[415], если кто увидит обутого францисканца или полуобутого крестоносца, — ведь он, как говорится, Тирское море возмутит, правда?
Мясник, А недавно у нас две женщины, обе разумные и рассудительные, увидали, как каноник, духовник девичьего монастыря по соседству, прогуливается на людях без черного плаща поверх полотняной одежды, — и у одной случился выкидыш, а другая упала в обморок. А ведь они часто видали птичек той же породы за гулянками, за песнями, за пляской — об остальном умолчу — и ни малейшей дурноты не испытывали.
Рыбник. Пожалуй, что по слабости пола они заслуживают снисхождения. Но вот Полифреск!… Ты, наверно, его знаешь. Он опасно болел, лежал в чахотке. Врачи долго убеждали его есть яйца и молочную пищу, но безуспешно; с тем же увещанием обращался и сам епископ. Но он человек образованный, бакалавр богословия, и, казалось, скорее согласен был умереть, чем послушаться совета врачей. Тогда врачи и друзья решили его обмануть. Приготовили питье из яиц и козьего молока и объявили, что это миндальное молоко. Он охотно выпил, на другой день — еще, и спустя немного начал поправляться, как вдруг какая-то девица открыла ему обман. После этого что он ни проглотит — тут же отдает обратно. Но этот суеверный ненавистник молочного без всяких колебаний принес ложную клятву, отпираясь от денег, которые задолжал мне. Я спроста предъявил ему расписку, а он потихоньку соскреб свою подпись, а после присягнул в том, что ничего мне не должен, и я уступил. Сделал он это так беззаботно, что, казалось, с охотою отвечал бы на подобные обвинения ежедневно. Возможно ль суждение превратнее? Не подчинившись священнику и врачам, он погрешил против духа Церкви и, столь робкий перед молоком, перед лжесвидетельством ни малейшей робости не испытывал.
Мясник. Мне пришла на память история, которую недавно рассказал один доминиканец за проповедью, при громадном стечении народа; была пятница, он говорил о смерти господней и хотел шуткою смягчить суровость и горечь своей речи. Юноша изнасильничал монахиню. У той стал расти живот, и грех обнаружился. Созвали девиц, возглавила собрание аббатиса. Предъявляют обвинение. Запираться бесполезно — улика очевидная. Обвиняемая пытается оправдать само деяние или, если угодно, сложить с себя вину. «Я не могла сопротивляться, — заявляет она, — он сильнее меня». — «Но ты бы хоть закричала!…» — «Конечно, закричала бы, да только в спальне строго-настрого запрещено нарушать тишину». Пусть это выдумка, но надо признаться, что сплошь да рядом случаются истории поглупее этой. Расскажу, что я видел собственными глазами; только имен называть не хочу. Был у меня свойственник, приор, помощник аббата, бенедиктинец, из числа тех, что вкушают мясо только за стенами монастырской трапезной. Он считался ученым и очень этой славою дорожил. Лет ему было от роду пятьдесят. Дня не проходило, чтобы он не бражничал с друзьями, состязаясь, кто больше выпьет, а раз в двенадцать дней ходил в баню очищать почки.
Ρыбник. А достатков хватало?
Мясник. Он получал доходу шестьсот флоринов в год.
Рыбник. Завидная бедность!
Мясник. Пьянство и блуд довели его до чахотки. Когда врачи объявили, что надежды нет, аббат приказал больному есть мясо, прибавив грозные слова: «Под страхом кары за непослушание»[416]. С великим трудом заставили приора отведать того самого мяса, которое он столько лет поглощал, не задумываясь.
Рыбник. Каков аббат, таков и приор. Но я догадываюсь, о ком ты говоришь: историю эту я уже слышал и хорошо помню.
Мясник. О ком же?
Рыбник. Аббат высокий и тучный, немного заикается — верно? А приор пониже, но стройный и красивый?
Мясник. Угадал.
Рыбник. Плачу тебе твоею же монетой: послушай, что я недавно видел, и не только видел, но сам участвовал, и даже чуть ли не главным участником оказался. Две монахини были в гостях у родственников. Вдруг обнаруживается, что слуга, по рассеянности, забыл захватить молитвенник по уставу того ордена и той обители, к которой монахини принадлежали. Боже бессмертный, какой поднялся переполох! Монахини не решались сесть на обед, пока не прочтут вечерние молитвы, а читать по любому другому молитвеннику, кроме своего, ни за что не соглашались. Что долго говорить? Слуга взгромоздился на мерина, поскакал назад и поздним вечером привез забытую книгу. Тут только звучат долгожданные молитвы, и в десятом часу садимся к столу.
Мясник. Пока я не слышу ничего особенно предосудительного.
Рыбник. Не мудрено: ты еще и половины истории не выслушал. За обедом монахини выпили вина и развеселились. Зала гудела от хохота и непристойных шуток, но никто не держал себя распущеннее, чем эти девицы, которые прежде отказывались обедать, покуда не помолятся в согласии с правилом своего ордена. После застолья пошли игры, пляски, песни… Об остальном умолчу, но боюсь, что события той ночи с девичеством никак не совместишь, если только не обманул зачин — зазывный смех, кивки, поцелуйчики.
Мясник. Эту извращенность суждений я поставлю в вину скорее не монахиням, а священникам — их духовникам. Но вот тебе рассказ за рассказ; послушай, чему я сам был свидетелем. На этих днях посадили в тюрьму несколько человек, которые пекли хлеб в воскресный день — случайно не хватило хлеба. Я их не оправдываю, но приговор возмутительный. Немного спустя, в воскресенье, которое обычно зовут «Вербным», случилась мне нужда побывать в соседнем селе. Примерно в четвертом часу после полудня увидел я там зрелище, то ли смешное, то ли горестное — и сам толком не разберу. В безобразии и непристойности оно, по-моему, никаким вакханалиям[417] не уступало. Иные шатались, упившись, точь-в-точь как корабль, оставшийся без рулевого, когда волны и ветер швыряют его то в одну сторону, то в другую. Иной, подхватив приятеля под руку, старался его поддержать, хотя и сам-то едва не падал. Иные то и дело валились наземь и насилу подымались. У некоторых на лбу были венки из дубовых листьев.
Рыбник. Скорее им подошли бы виноградные листья. И еще дать бы им в руки тирсы.
Мясник. Какой-то старик изображал Силена[418]. Его несли на плечах, как иногда выносят трупы, ногами вперед, с тою лишь разницей, что лежал он ничком — иначе бы захлебнулся собственной блевотиной; а так он облевал все икры и пятки задним носильщикам. Мерзость! И между носильщиками не было ни одного трезвого: почти все хохотали, словно помешанные. Хмельное исступление владело каждым. И в таком виде вступили они в город, да еще среди бела дня.
Рыбник. Откуда на них это безумие?
Мясник. В этом ближнем селе вино продают чуть дешевле, чем в городе, и несколько собутыльников отправились туда, — не за тем, чтобы меньше истратить, но чтобы сойти с ума поосновательнее. И правда: денег ушло нисколько не меньше, а помешательство намного сильнее обычного. Если б они съели яйцо, их потащили бы в тюрьму, словно они отца родного убили; а тут они не только пропустили святую проповедь, не только пренебрегли вечерней, но в столь священный день вели себя с такою наглою разнузданностью — и никто их не наказывал, никто не возмутился.
Рыбник. Чему ты дивишься, если посреди города, в кабаках по соседству с храмом божиим в любой из праздничных дней пьют, поют, пляшут, дерутся, и шум стоит такой, что и службу править невозможно, и проповеди не расслышишь. Но если б любой из тех же бражников в то же время вздумал сшить башмак или если бы в пятницу отведал свинины, его притянули бы к суду как уголовного преступника. А ведь воскресный день установлен главным образом для того, чтобы у нас был досуг послушать евангельское слово; и, на мой взгляд, шить башмаки запрещено оттого, что это время предназначено на очищение и украшение душ… Не поразительная ли превратность суждений?
Мясник. Чудовищная! А сам по себе пост? Ведь он может заключаться либо в воздержании от пищи, либо в особом выборе пищи. Всякий знает, что первое назначено богом или, по крайней мере, очень близко к божественным назначениям, второе же не просто идет от людей, но чуть ли не впрямую противоречит апостольскому учению, как бы мы ни старались это оправдать. Однако и здесь та же превратность суждений: вообще не воздерживаться от пищи можно безнаказанно, а вкушать пищу, запрещенную человеком, но разрешенную богом и апостолами — преступление. Хотя и неизвестно точно, исходит ли правило поста от апостолов, но и пример их, и послания одобряют его; а сколько посылок потребуется, чтобы перед таким судьей, как Павел, отстоять мнение, будто запрещено вкушать пищу, которую бог сотворил, а мы должны принимать с благодарностью? И тем не менее во всем мире наедаются досыта, и никого это не оскорбляет, но если больной отведает цыпленка, христианская религия под угрозой. В Англии, во время Четыредесятницы[419], через день готовят полный обед, и никто не удивляется; если ж страдающий лихорадкою пригубит куриного бульона, это больше чем святотатство! Там же в Четыредесятницу, древнее и священнее которой нет поста у христиан, обедают, как я уже сказал, безо всякого страха, но попробуй сделать то же самое иной порою в пятницу — никто этого не стерпит. Если спросишь англичан почему, они сошлются на обычай своего отечества. Того, кто равнодушен к обычаю страны, они проклинают, а себе легко прощают небрежение старейшим обычаем всей церкви Христовой.
Рыбник. Но нельзя похвалить и того, кто без причины пренебрегает обычаями страны, где он живет.
Мясник. Да и я не обвиняю людей, которые разделяют Четыредесятницу между богом и своим желудком, я только указываю на превратное суждение о вещах.
Рыбник. Воскресный день установлен преимущественно с тою целью, чтобы народ собирался вместе послушать слово Евангелия, и, однако, кто пропустил обедню, покрывает себя презрением, а кто предпочел проповеди игру в мяч — чист и незапятнан.
Мясник. Как все ужасаются, если кто причастится святых тайн, не помыв рта, и как все спокойны и уверены в себе, причащаясь с неомытою, замаранной дурными страстями душой!
Рыбник. Как много есть священников, которые скорее умрут, чем станут служить обедню с потиром и дискосом[420], еще не освященными епископом, или в повседневном платье! Но сколь многие среди них не стыдятся подойти к святому престолу, еще не протрезвев после ночной попойки! Какое смятение, если случайно коснутся тела Христова тою частью руки, которой не касался святой елей! Почему нет у нас той же осмотрительности и того же страха, как бы не оскорбить господа нечистою душою?
Мясник. К священным сосудам мы не притрагиваемся, и считаем за грех, если это по какой-нибудь случайности произойдет. Но как беспечно оскверняем мы в то же время живые храмы Духа святого!
Рыбник. Человеческие законы воспрещают допускать к богослужению хромого, кривого или незаконнорожденного. Тут мы непримиримо строги. Но в то же время как часто допускаем к божественной службе неучен, игроков, пьяниц, вояк, убийц! Мне скажут: недуги души скрыты от глаз. Но я не о тайных недугах говорю — говорю о тех, что очевиднее телесных изъянов!
Мясник. Есть даже епископы, которые изо всех пастырских дел не входят ни во что, кроме счетов и прочей подобной пошлости. Обязанности проповедника, которые составляют главное достоинство епископа, они готовы уступить любому проходимцу. Никогда бы они на это не решились, если бы не были во власти превратного суждения о вещах.
Рыбник. Кто нарушает праздничный день, установленный епископом, того примерно наказывают, а разные сатрапы, бесстрашно презревши столько папских постановлений и деяний соборов, столько угроз отлучением, препятствуют выборам духовных лиц, самовольно отменяют льготы церкви, не щадят даже тех приютов для престарелых, больных и неимущих, которые были устроены на милостыню благочестивых даятелей, — и остаются в собственных глазах примерными христианами, если свирепо карают малейшие отступления от правил и законов.
Мясник. Сатрапов лучше оставим в покое и будем говорить о рыбе и мясе.
Рыбник. Ты прав. Вернемся, стало быть, к посту и к рыбе. Я слыхал, что папские уставы разрешают от поста детей, стариков, больных, слабосильных, беременных, кормящих матерей, обремененных тяжким трудом и крайне бедных.
Мясник. Я и сам слыхал об этом не раз.
Рыбник. Еще я слыхал мнение одного выдающегося богослова — по имени, если не ошибаюсь, Жерсон, — что если возникает причина, столь же веская, как перечисленные в папских уставах, она, подобным же образом, смягчает требования закона. Существуют особенности телесного сложения, при которых воздержание от пищи еще более вредно, чем при очевидных недугах, и бывают недуги, незаметные глазу, но по сути дела чрезвычайно опасные. Кто хорошо себя знает, тому нет нужды спрашивать совета у священника, точно так же, как не спрашиваются у священника младенцы, изъятые из-под действия закона своим младенчеством. И кто принуждает к посту или к рыбной пище детей, или ветхих старцев, или вообще слабосильных, грешит вдвойне: во-первых, против братской любви, во-вторых, против воли пап, не желающих подчинять закону тех людей, которым исполнение закона грозит гибелью. Все, что ни учреждено Христом, учреждено для здравия души и тела; и ни один папа не притязает на такую власть, чтобы своим установлением принуждать человека расстаться с жизнью. Подобным образом, если кто, постясь на ночь, приобретает бессонницу, а бессонница может привести его к безумию, он самоубийца — вопреки как разуму Церкви, так и воле бога.
Государи, всякий раз как сочтут целесообразным, угрожают ослушникам закона смертною казнью. Что им дозволено и что нет, я не берусь определять, скажу только, что осмотрительнее было бы не причинять телесной смерти ни в каких иных случаях, кроме обозначенных в Святом писании. В грехах, которые коренятся в ненависти, бог удерживает нас далеко от крайней черты — удерживает от ложной клятвы, запрещая клясться вовсе, удерживает от убийства, запрещая гневаться, а человеческие установления приводят нас на грань человекоубийства, и мы зовем это необходимостью! Нет, напротив, если появится уважительная причина, долг любви требует внушить ближнему, чтобы он не противился немощи своего тела. И даже если нет никакой видимой причины, долг христианской любви требует благожелательного суждения о поступке, который мог быть совершен с чистым сердцем, — разве что, нарушая пост, человек выказывает откровенное презрение к Церкви. Светские власти по праву карают тех, кто строптиво и вызывающе ест все подряд; но чем питается больной у себя дома, это уже забота врача, а не властей. И если чье-то бесстыдство послужит в этом случае поводом к волнениям, лишь сами бесстыдники и раздувают распрю, но никак не те, кто заботится о своем здоровье, не оскорбляя ни божественных, ни человеческих законов. И уж вовсе неуместно ссылаться здесь на авторитет пап, чье милосердие столь велико, что они по собственному почину, едва убедятся в вескости оснований, призывают нас смириться с требованиями больного тела и вооружают особыми грамотами против злонамеренных нападок.
Наконец, по всей Италии разрешено торговать мясом на специально отведенных рынках — бесспорно, из внимания к тем, кого не связывают законы о посте. Даже за святою проповедью я слышал, как богословы, далекие от фарисейства, говорили: «Нечего нам страшиться, если, по слабости человеческого тела, съедим в обеденное время один хлебец и выпьем стакан вина или пива». Но если они берут на себя смелость предлагать здоровым вместо обеда перекуску — вопреки установлению Церкви, которая велит поститься, а не перекусывать, — почему не смеют разрешить полного обеда больным, чья немощь этого требует, тем более что и папы объявляют о своем согласии, ясно обозначив причины? Если кто сурово обращается со своим телом, это называют ревностью. Что же, каждый знает себя сам. Но где благочестие, где любовь у тех, кто вопреки закону природы, вопреки божьему закону, вопреки смыслу закона пап толкает к смерти немощного брата, бодрого духом, но слабого телом, к смерти или к недугу, который горше смерти?
Мясник. Твои слова приводят мне на память случай, которому я был свидетелем два года назад[421]. Знал я некоего Эрота, человека уж пожилого, шестидесяти лет от роду, здоровья более чем хрупкого; болезни, и к тому же самые ужасные, не оставляли его ни на день, а бремя ученых занятий, которое он на себя взвалил, могло бы свалить с ног хоть и Милона[422]. Вдобавок с самых молодых лет он по какому-то тайному свойству натуры ненавидел рыбу и не переносил голода, так что и рыбный стол, и воздержание от пищи всякий раз могли стоить ему жизни. В конце концов он получил папскую грамоту, надежно оборонявшую его от фарисейских кривотолков. По просьбе друзей он приехал в город Элевтерополь, который, однако же, имя свое оправдывал не в полную меру[423]. Дело было Великим постом. День и другой ушли на встречи с друзьями, и это время Эрот питался рыбою, чтобы никого не задеть и не обидеть, хоть у него и была папская грамота, позволявшая есть все, что угодно. Он уже чувствовал приближение болезни, хорошо знакомой, но более тяжкой, нежели смертная мука, и стал готовиться к отъезду: это было необходимо, если только он не хотел слечь. Тогда некоторые его знакомцы, догадываясь, что он уезжает раньше срока, спасаясь от рыбы, уговорили Главкоплута, мужа на редкость образованного и чрезвычайно в том государстве влиятельного[424], пригласить Эрота к себе позавтракать. Эрот, уже пресыщенный суетою, которой нельзя было избежать в гостинице, согласился, но на том условии, чтобы к завтраку не готовили ничего, кроме двух яиц: он поест, не присаживаясь, и — на коня. Главкоплут обещал. Но когда Эрот явился, подали цыпленка. Гость был возмущен и, кроме яиц, ни к чему не прикоснулся. Не дожидаясь конца застолья, он удалился в сопровождении нескольких ученых друзей. Не знаю как, но запах этого цыпленка дошел до ноздрей сикофантов[425]. Они распустили слух такой страшный, будто десять человек умерли, отравленные ядом. И не только Элевтерополь загудел в тревоге — почти в тот же самый день молва перепорхнула в другие города, в трех днях пути от Элевтерополя, и, как всегда случается, добавила к правде выдумку — будто Эрот поспешно бежал, а иначе власти притянули бы его к ответу. Это была наглая ложь; на самом деле власти спросили у Главкоплута объяснений и вполне ими удовольствовались. Но ведь Эрот находился в таком положении, что мог бы есть мясо даже у всех на глазах, никому не давая повода к неудовольствию! И в том же городе весь Великий пост, и особенно по праздничным дням, пьют до одури, кричат, дерутся, играют в кости, да еще рядом с храмом, так что проповеди не слышно; и никто этому не препятствует.
Рыбник. Прекратились, но не иссякли окончательно. Либо нет в них потребности, поскольку учение Христово уже распространено; либо все дело в том, что большинство из нас — христиане только по имени, веры же, каковая есть строительница чудес, не имеем.
Мясник. Если чудеса были нужны ради неверующих и сомневающихся, так их сейчас полным-полно!
Рыбник. Бывает неверие от простодушного заблуждения, как, например, у иудеев, которые роптали на Петра за то, что он допустил к евангельской благодати семейство Корнилия[412], или у язычников, которым религия, перенятая от предков, казалась залогом спасения, а апостольская проповедь — чужеземным суеверием; они увидели чудеса и обратились. Кто сомневается в Евангелии ныне, когда свет просиял над целым миром, те не просто заблуждаются, но ослеплены дурными страстями и отказываются понимать, не имея желания жить достойно; их никакие чудеса не исправят. Сейчас время лечить; время карать наступит позже.
Мясник. Хотя многое из того, что ты сказал, очень похоже на правду, я не хочу полагаться на рыбника, но обращусь к одному особенно ученому богослову, и какое бы решение он ни вынес по каждому из предметов нашего спора, оно будет для меня божественным оракулом.
Рыбник. Кто же это? Фаретрий[413]?
Мясник. Он решительно выжил из ума, и вдобавок безвременно. Теперь ему только перед старыми дурами проповедовать.
Рыбник. Блитей?
Мясник. Неужели ты думаешь, что я поверю такому болтливому софисту?
Рыбник. Амфихол?
Мясник. Никогда не доверюсь суждению того, кому, на свою беду, поверил в долг мясо! Добросовестно ли распутает наши затруднения тот, кто самым бессовестным образом не желает выпутываться из долгов?
Ρыбник. Лемантий?
Мясник. Слепых в проводники не беру.
Рыбник. Так кто же?
Мясник. Раз ты настаиваешь, — это Цефал, муж триязычный, отменно сведущий во всей изящной словесности, долго и внимательно читавший священные книги и древних богословов.
Рыбник. Я дам тебе лучший совет: ступай-ка в преисподнюю, там найдешь Рабина Друина, и он тенедосской секирою[414] рассечет все твои недоумения.
Мясник. Ладно, только ты иди первый и показывай дорогу.
Рыбник. Но шутки в сторону. Правда ли, что ты] рассказываешь, — будто вышло разрешение есть мясо?
Мясник. Нет, я это выдумал, чтобы тебя позлить. Если б папа римский и в самом деле так порешил, рыбники подняли бы мятеж. И потом — мир полон фарисеев, которые не могут притязать на святость иначе, как через соблюдение этих пустых и никчемных правил: они бы не дали отнять у себя уже добытую славу и не позволили бы младшим пользоваться большей свободою, чем пользовались они сами. А что до мясников, им было бы даже во вред разрешение есть всякую пищу, какую кому ни вздумается. Наша торговля оказалась бы тогда в зависимости от разных случайностей; теперь же и прибыль надежнее, и риска меньше, да и трудов.
Рыбник. Совершенно верно. Но те же неудобства довелось бы испытать и нам.
Мясник. Какая радость! Наконец-то рыбник с мясником сошлись во мнении! Но я тоже хочу говорить всерьез. Наверное, было бы полезно избавить христианский люд от иных обязательств, в первую очередь от тех, которые мало чем служат благочестию или даже вовсе не служат — чтобы не сказать: вредят. Но я не желаю принимать сторону тех, кто отвергает все человеческие установления без изъятия и не ставит их ни во что. И это еще не все: многое они делают именно по той причине, что так делать воспрещено. Впрочем, в большинстве случаев превратность человеческих суждений меня не удивляет.
Рыбник. А вот я — так никак не могу вдосталь на нее надивиться!
Мясник. Мы готовы смешать небо с землею, если нам кажется, будто влиянию священников или их положению грозит малейший ущерб, — и мы лениво дремлем, хотя существует явная опасность, что, уделяя слишком много человеческому влиянию, мы уделяем меньше должного влиянию небесному. Так, стараясь избежать Сциллы, мы забываем о Харибде — о зле, еще более пагубном. Епископам следует оказывать почести, которые им причитаются. Кто с этим не согласится — в особенности если они оправдывают свое имя епископа? Но нечестиво переносить на людей почести, которые мы обязаны воздавать только богу, и когда, усердно велича человека, мало величат бога, — это тоже нечестие. Почитать и величить бога в ближнем — наш долг, но следует остерегаться, как бы бог по этой случайной причине не лишился своих почестей.
Рыбник. И точно так же мы видим многих, которые до такой степени верят в обряды, что только на них и полагаются, а истинным благочестием пренебрегают; дары божественной щедрости они дерзко приписывают собственным заслугам, останавливаются там, откуда лишь начинается подъем к совершенству, и порочат ближнего, кивая на то, что само по себе и не хорошо, и не дурно.
Мясник. Если в одной вещи заключены два начала, из которых одно выше другого, мы всегда больше заботимся о том, что ниже. Телу и телесному повсюду отдается предпочтение перед духовным. Убить человека считается тяжким преступлением, и это верно; но отравить человеческий ум тлетворным учением, ядовитыми подстрекательствами — это забава. Если священник отрастит волосы или оденется в светское платье, его сажают в тюрьму, сурово наказывают, но если он пьянствует в непотребном доме, распутничает, играет в кости, если соблазняет мужних жен, а священных книг не касается и пальцем, — все равно он столп церкви! Я не извиняю перемены платья — я обвиняю превратность суждения.
Рыбник. Мало того: он не отчитал часов — и вот уже анафема наготове; он отдает деньги в рост, он повинен в симонии — и остается безнаказанным.
Мясник. Если мы увидим картезианца, одетого не по уставу или вкушающего мясо, как мы его проклинаем, как трясемся от страха, что земля разверзнется и поглотит обоих — и преступника, и свидетеля преступления. Но если он пьяница, если неистово порочит ближнего клеветою, если притесняет бедного соседа беззастенчивым обманом, наше возмущение намного тише.
Рыбник. Да, и если кто увидит францисканца, препоясанного веревкою без узлов, или августинца, не в кожаном поясе, а в шерстяном, или кармелита распоясанного, или родосца опоясанного[415], если кто увидит обутого францисканца или полуобутого крестоносца, — ведь он, как говорится, Тирское море возмутит, правда?
Мясник, А недавно у нас две женщины, обе разумные и рассудительные, увидали, как каноник, духовник девичьего монастыря по соседству, прогуливается на людях без черного плаща поверх полотняной одежды, — и у одной случился выкидыш, а другая упала в обморок. А ведь они часто видали птичек той же породы за гулянками, за песнями, за пляской — об остальном умолчу — и ни малейшей дурноты не испытывали.
Рыбник. Пожалуй, что по слабости пола они заслуживают снисхождения. Но вот Полифреск!… Ты, наверно, его знаешь. Он опасно болел, лежал в чахотке. Врачи долго убеждали его есть яйца и молочную пищу, но безуспешно; с тем же увещанием обращался и сам епископ. Но он человек образованный, бакалавр богословия, и, казалось, скорее согласен был умереть, чем послушаться совета врачей. Тогда врачи и друзья решили его обмануть. Приготовили питье из яиц и козьего молока и объявили, что это миндальное молоко. Он охотно выпил, на другой день — еще, и спустя немного начал поправляться, как вдруг какая-то девица открыла ему обман. После этого что он ни проглотит — тут же отдает обратно. Но этот суеверный ненавистник молочного без всяких колебаний принес ложную клятву, отпираясь от денег, которые задолжал мне. Я спроста предъявил ему расписку, а он потихоньку соскреб свою подпись, а после присягнул в том, что ничего мне не должен, и я уступил. Сделал он это так беззаботно, что, казалось, с охотою отвечал бы на подобные обвинения ежедневно. Возможно ль суждение превратнее? Не подчинившись священнику и врачам, он погрешил против духа Церкви и, столь робкий перед молоком, перед лжесвидетельством ни малейшей робости не испытывал.
Мясник. Мне пришла на память история, которую недавно рассказал один доминиканец за проповедью, при громадном стечении народа; была пятница, он говорил о смерти господней и хотел шуткою смягчить суровость и горечь своей речи. Юноша изнасильничал монахиню. У той стал расти живот, и грех обнаружился. Созвали девиц, возглавила собрание аббатиса. Предъявляют обвинение. Запираться бесполезно — улика очевидная. Обвиняемая пытается оправдать само деяние или, если угодно, сложить с себя вину. «Я не могла сопротивляться, — заявляет она, — он сильнее меня». — «Но ты бы хоть закричала!…» — «Конечно, закричала бы, да только в спальне строго-настрого запрещено нарушать тишину». Пусть это выдумка, но надо признаться, что сплошь да рядом случаются истории поглупее этой. Расскажу, что я видел собственными глазами; только имен называть не хочу. Был у меня свойственник, приор, помощник аббата, бенедиктинец, из числа тех, что вкушают мясо только за стенами монастырской трапезной. Он считался ученым и очень этой славою дорожил. Лет ему было от роду пятьдесят. Дня не проходило, чтобы он не бражничал с друзьями, состязаясь, кто больше выпьет, а раз в двенадцать дней ходил в баню очищать почки.
Ρыбник. А достатков хватало?
Мясник. Он получал доходу шестьсот флоринов в год.
Рыбник. Завидная бедность!
Мясник. Пьянство и блуд довели его до чахотки. Когда врачи объявили, что надежды нет, аббат приказал больному есть мясо, прибавив грозные слова: «Под страхом кары за непослушание»[416]. С великим трудом заставили приора отведать того самого мяса, которое он столько лет поглощал, не задумываясь.
Рыбник. Каков аббат, таков и приор. Но я догадываюсь, о ком ты говоришь: историю эту я уже слышал и хорошо помню.
Мясник. О ком же?
Рыбник. Аббат высокий и тучный, немного заикается — верно? А приор пониже, но стройный и красивый?
Мясник. Угадал.
Рыбник. Плачу тебе твоею же монетой: послушай, что я недавно видел, и не только видел, но сам участвовал, и даже чуть ли не главным участником оказался. Две монахини были в гостях у родственников. Вдруг обнаруживается, что слуга, по рассеянности, забыл захватить молитвенник по уставу того ордена и той обители, к которой монахини принадлежали. Боже бессмертный, какой поднялся переполох! Монахини не решались сесть на обед, пока не прочтут вечерние молитвы, а читать по любому другому молитвеннику, кроме своего, ни за что не соглашались. Что долго говорить? Слуга взгромоздился на мерина, поскакал назад и поздним вечером привез забытую книгу. Тут только звучат долгожданные молитвы, и в десятом часу садимся к столу.
Мясник. Пока я не слышу ничего особенно предосудительного.
Рыбник. Не мудрено: ты еще и половины истории не выслушал. За обедом монахини выпили вина и развеселились. Зала гудела от хохота и непристойных шуток, но никто не держал себя распущеннее, чем эти девицы, которые прежде отказывались обедать, покуда не помолятся в согласии с правилом своего ордена. После застолья пошли игры, пляски, песни… Об остальном умолчу, но боюсь, что события той ночи с девичеством никак не совместишь, если только не обманул зачин — зазывный смех, кивки, поцелуйчики.
Мясник. Эту извращенность суждений я поставлю в вину скорее не монахиням, а священникам — их духовникам. Но вот тебе рассказ за рассказ; послушай, чему я сам был свидетелем. На этих днях посадили в тюрьму несколько человек, которые пекли хлеб в воскресный день — случайно не хватило хлеба. Я их не оправдываю, но приговор возмутительный. Немного спустя, в воскресенье, которое обычно зовут «Вербным», случилась мне нужда побывать в соседнем селе. Примерно в четвертом часу после полудня увидел я там зрелище, то ли смешное, то ли горестное — и сам толком не разберу. В безобразии и непристойности оно, по-моему, никаким вакханалиям[417] не уступало. Иные шатались, упившись, точь-в-точь как корабль, оставшийся без рулевого, когда волны и ветер швыряют его то в одну сторону, то в другую. Иной, подхватив приятеля под руку, старался его поддержать, хотя и сам-то едва не падал. Иные то и дело валились наземь и насилу подымались. У некоторых на лбу были венки из дубовых листьев.
Рыбник. Скорее им подошли бы виноградные листья. И еще дать бы им в руки тирсы.
Мясник. Какой-то старик изображал Силена[418]. Его несли на плечах, как иногда выносят трупы, ногами вперед, с тою лишь разницей, что лежал он ничком — иначе бы захлебнулся собственной блевотиной; а так он облевал все икры и пятки задним носильщикам. Мерзость! И между носильщиками не было ни одного трезвого: почти все хохотали, словно помешанные. Хмельное исступление владело каждым. И в таком виде вступили они в город, да еще среди бела дня.
Рыбник. Откуда на них это безумие?
Мясник. В этом ближнем селе вино продают чуть дешевле, чем в городе, и несколько собутыльников отправились туда, — не за тем, чтобы меньше истратить, но чтобы сойти с ума поосновательнее. И правда: денег ушло нисколько не меньше, а помешательство намного сильнее обычного. Если б они съели яйцо, их потащили бы в тюрьму, словно они отца родного убили; а тут они не только пропустили святую проповедь, не только пренебрегли вечерней, но в столь священный день вели себя с такою наглою разнузданностью — и никто их не наказывал, никто не возмутился.
Рыбник. Чему ты дивишься, если посреди города, в кабаках по соседству с храмом божиим в любой из праздничных дней пьют, поют, пляшут, дерутся, и шум стоит такой, что и службу править невозможно, и проповеди не расслышишь. Но если б любой из тех же бражников в то же время вздумал сшить башмак или если бы в пятницу отведал свинины, его притянули бы к суду как уголовного преступника. А ведь воскресный день установлен главным образом для того, чтобы у нас был досуг послушать евангельское слово; и, на мой взгляд, шить башмаки запрещено оттого, что это время предназначено на очищение и украшение душ… Не поразительная ли превратность суждений?
Мясник. Чудовищная! А сам по себе пост? Ведь он может заключаться либо в воздержании от пищи, либо в особом выборе пищи. Всякий знает, что первое назначено богом или, по крайней мере, очень близко к божественным назначениям, второе же не просто идет от людей, но чуть ли не впрямую противоречит апостольскому учению, как бы мы ни старались это оправдать. Однако и здесь та же превратность суждений: вообще не воздерживаться от пищи можно безнаказанно, а вкушать пищу, запрещенную человеком, но разрешенную богом и апостолами — преступление. Хотя и неизвестно точно, исходит ли правило поста от апостолов, но и пример их, и послания одобряют его; а сколько посылок потребуется, чтобы перед таким судьей, как Павел, отстоять мнение, будто запрещено вкушать пищу, которую бог сотворил, а мы должны принимать с благодарностью? И тем не менее во всем мире наедаются досыта, и никого это не оскорбляет, но если больной отведает цыпленка, христианская религия под угрозой. В Англии, во время Четыредесятницы[419], через день готовят полный обед, и никто не удивляется; если ж страдающий лихорадкою пригубит куриного бульона, это больше чем святотатство! Там же в Четыредесятницу, древнее и священнее которой нет поста у христиан, обедают, как я уже сказал, безо всякого страха, но попробуй сделать то же самое иной порою в пятницу — никто этого не стерпит. Если спросишь англичан почему, они сошлются на обычай своего отечества. Того, кто равнодушен к обычаю страны, они проклинают, а себе легко прощают небрежение старейшим обычаем всей церкви Христовой.
Рыбник. Но нельзя похвалить и того, кто без причины пренебрегает обычаями страны, где он живет.
Мясник. Да и я не обвиняю людей, которые разделяют Четыредесятницу между богом и своим желудком, я только указываю на превратное суждение о вещах.
Рыбник. Воскресный день установлен преимущественно с тою целью, чтобы народ собирался вместе послушать слово Евангелия, и, однако, кто пропустил обедню, покрывает себя презрением, а кто предпочел проповеди игру в мяч — чист и незапятнан.
Мясник. Как все ужасаются, если кто причастится святых тайн, не помыв рта, и как все спокойны и уверены в себе, причащаясь с неомытою, замаранной дурными страстями душой!
Рыбник. Как много есть священников, которые скорее умрут, чем станут служить обедню с потиром и дискосом[420], еще не освященными епископом, или в повседневном платье! Но сколь многие среди них не стыдятся подойти к святому престолу, еще не протрезвев после ночной попойки! Какое смятение, если случайно коснутся тела Христова тою частью руки, которой не касался святой елей! Почему нет у нас той же осмотрительности и того же страха, как бы не оскорбить господа нечистою душою?
Мясник. К священным сосудам мы не притрагиваемся, и считаем за грех, если это по какой-нибудь случайности произойдет. Но как беспечно оскверняем мы в то же время живые храмы Духа святого!
Рыбник. Человеческие законы воспрещают допускать к богослужению хромого, кривого или незаконнорожденного. Тут мы непримиримо строги. Но в то же время как часто допускаем к божественной службе неучен, игроков, пьяниц, вояк, убийц! Мне скажут: недуги души скрыты от глаз. Но я не о тайных недугах говорю — говорю о тех, что очевиднее телесных изъянов!
Мясник. Есть даже епископы, которые изо всех пастырских дел не входят ни во что, кроме счетов и прочей подобной пошлости. Обязанности проповедника, которые составляют главное достоинство епископа, они готовы уступить любому проходимцу. Никогда бы они на это не решились, если бы не были во власти превратного суждения о вещах.
Рыбник. Кто нарушает праздничный день, установленный епископом, того примерно наказывают, а разные сатрапы, бесстрашно презревши столько папских постановлений и деяний соборов, столько угроз отлучением, препятствуют выборам духовных лиц, самовольно отменяют льготы церкви, не щадят даже тех приютов для престарелых, больных и неимущих, которые были устроены на милостыню благочестивых даятелей, — и остаются в собственных глазах примерными христианами, если свирепо карают малейшие отступления от правил и законов.
Мясник. Сатрапов лучше оставим в покое и будем говорить о рыбе и мясе.
Рыбник. Ты прав. Вернемся, стало быть, к посту и к рыбе. Я слыхал, что папские уставы разрешают от поста детей, стариков, больных, слабосильных, беременных, кормящих матерей, обремененных тяжким трудом и крайне бедных.
Мясник. Я и сам слыхал об этом не раз.
Рыбник. Еще я слыхал мнение одного выдающегося богослова — по имени, если не ошибаюсь, Жерсон, — что если возникает причина, столь же веская, как перечисленные в папских уставах, она, подобным же образом, смягчает требования закона. Существуют особенности телесного сложения, при которых воздержание от пищи еще более вредно, чем при очевидных недугах, и бывают недуги, незаметные глазу, но по сути дела чрезвычайно опасные. Кто хорошо себя знает, тому нет нужды спрашивать совета у священника, точно так же, как не спрашиваются у священника младенцы, изъятые из-под действия закона своим младенчеством. И кто принуждает к посту или к рыбной пище детей, или ветхих старцев, или вообще слабосильных, грешит вдвойне: во-первых, против братской любви, во-вторых, против воли пап, не желающих подчинять закону тех людей, которым исполнение закона грозит гибелью. Все, что ни учреждено Христом, учреждено для здравия души и тела; и ни один папа не притязает на такую власть, чтобы своим установлением принуждать человека расстаться с жизнью. Подобным образом, если кто, постясь на ночь, приобретает бессонницу, а бессонница может привести его к безумию, он самоубийца — вопреки как разуму Церкви, так и воле бога.
Государи, всякий раз как сочтут целесообразным, угрожают ослушникам закона смертною казнью. Что им дозволено и что нет, я не берусь определять, скажу только, что осмотрительнее было бы не причинять телесной смерти ни в каких иных случаях, кроме обозначенных в Святом писании. В грехах, которые коренятся в ненависти, бог удерживает нас далеко от крайней черты — удерживает от ложной клятвы, запрещая клясться вовсе, удерживает от убийства, запрещая гневаться, а человеческие установления приводят нас на грань человекоубийства, и мы зовем это необходимостью! Нет, напротив, если появится уважительная причина, долг любви требует внушить ближнему, чтобы он не противился немощи своего тела. И даже если нет никакой видимой причины, долг христианской любви требует благожелательного суждения о поступке, который мог быть совершен с чистым сердцем, — разве что, нарушая пост, человек выказывает откровенное презрение к Церкви. Светские власти по праву карают тех, кто строптиво и вызывающе ест все подряд; но чем питается больной у себя дома, это уже забота врача, а не властей. И если чье-то бесстыдство послужит в этом случае поводом к волнениям, лишь сами бесстыдники и раздувают распрю, но никак не те, кто заботится о своем здоровье, не оскорбляя ни божественных, ни человеческих законов. И уж вовсе неуместно ссылаться здесь на авторитет пап, чье милосердие столь велико, что они по собственному почину, едва убедятся в вескости оснований, призывают нас смириться с требованиями больного тела и вооружают особыми грамотами против злонамеренных нападок.
Наконец, по всей Италии разрешено торговать мясом на специально отведенных рынках — бесспорно, из внимания к тем, кого не связывают законы о посте. Даже за святою проповедью я слышал, как богословы, далекие от фарисейства, говорили: «Нечего нам страшиться, если, по слабости человеческого тела, съедим в обеденное время один хлебец и выпьем стакан вина или пива». Но если они берут на себя смелость предлагать здоровым вместо обеда перекуску — вопреки установлению Церкви, которая велит поститься, а не перекусывать, — почему не смеют разрешить полного обеда больным, чья немощь этого требует, тем более что и папы объявляют о своем согласии, ясно обозначив причины? Если кто сурово обращается со своим телом, это называют ревностью. Что же, каждый знает себя сам. Но где благочестие, где любовь у тех, кто вопреки закону природы, вопреки божьему закону, вопреки смыслу закона пап толкает к смерти немощного брата, бодрого духом, но слабого телом, к смерти или к недугу, который горше смерти?
Мясник. Твои слова приводят мне на память случай, которому я был свидетелем два года назад[421]. Знал я некоего Эрота, человека уж пожилого, шестидесяти лет от роду, здоровья более чем хрупкого; болезни, и к тому же самые ужасные, не оставляли его ни на день, а бремя ученых занятий, которое он на себя взвалил, могло бы свалить с ног хоть и Милона[422]. Вдобавок с самых молодых лет он по какому-то тайному свойству натуры ненавидел рыбу и не переносил голода, так что и рыбный стол, и воздержание от пищи всякий раз могли стоить ему жизни. В конце концов он получил папскую грамоту, надежно оборонявшую его от фарисейских кривотолков. По просьбе друзей он приехал в город Элевтерополь, который, однако же, имя свое оправдывал не в полную меру[423]. Дело было Великим постом. День и другой ушли на встречи с друзьями, и это время Эрот питался рыбою, чтобы никого не задеть и не обидеть, хоть у него и была папская грамота, позволявшая есть все, что угодно. Он уже чувствовал приближение болезни, хорошо знакомой, но более тяжкой, нежели смертная мука, и стал готовиться к отъезду: это было необходимо, если только он не хотел слечь. Тогда некоторые его знакомцы, догадываясь, что он уезжает раньше срока, спасаясь от рыбы, уговорили Главкоплута, мужа на редкость образованного и чрезвычайно в том государстве влиятельного[424], пригласить Эрота к себе позавтракать. Эрот, уже пресыщенный суетою, которой нельзя было избежать в гостинице, согласился, но на том условии, чтобы к завтраку не готовили ничего, кроме двух яиц: он поест, не присаживаясь, и — на коня. Главкоплут обещал. Но когда Эрот явился, подали цыпленка. Гость был возмущен и, кроме яиц, ни к чему не прикоснулся. Не дожидаясь конца застолья, он удалился в сопровождении нескольких ученых друзей. Не знаю как, но запах этого цыпленка дошел до ноздрей сикофантов[425]. Они распустили слух такой страшный, будто десять человек умерли, отравленные ядом. И не только Элевтерополь загудел в тревоге — почти в тот же самый день молва перепорхнула в другие города, в трех днях пути от Элевтерополя, и, как всегда случается, добавила к правде выдумку — будто Эрот поспешно бежал, а иначе власти притянули бы его к ответу. Это была наглая ложь; на самом деле власти спросили у Главкоплута объяснений и вполне ими удовольствовались. Но ведь Эрот находился в таком положении, что мог бы есть мясо даже у всех на глазах, никому не давая повода к неудовольствию! И в том же городе весь Великий пост, и особенно по праздничным дням, пьют до одури, кричат, дерутся, играют в кости, да еще рядом с храмом, так что проповеди не слышно; и никто этому не препятствует.