Страница:
Скоро у мота-алхимика опять вышли все деньги, зато не вышли поводы к вымогательству. Вот что он придумал. Прибегает домой, чуть дыша, и жалобным голосом шепчет: «Я погиб, Бальбин, окончательно погиб. Считай, что меня уже нет в живых». Бальбин остолбенел, потом спрашивает, что за беда стряслась. «При дворе, — отвечает алхимик, — пронюхали, что мы с тобою делаем; не иначе как быть мне в тюрьме, и очень скоро». Услышав это, Бальбин так и побелел от страха. Ты ведь знаешь, что у нас занятия алхимией без дозволения государя караются смертью. А тот продолжает: «Не смерти я боюсь — хоть бы довелось умереть! — боюсь иного, пострашнее». — «Чего же?» — говорит Бальбин. «Упрячут меня в башню и до конца дней заставят трудиться на тех, ради кого и пальцем шевельнуть неохота. Любая смерть слаще такой жизни!»
Дело исследовали со всех сторон. Бальбин, искушенный в риторике, прикидывал и так и этак, нельзя ли избежать опасности. «Не можешь ли, — спрашивает, — отрицать вину в целом?» — «Никоим образом! Слух разнесся широко, у королевских советников есть доказательства, которых не опровергнешь. Даже защищаться невозможно — закон слишком ясен». Многое они перебрали и ни в чем не находили надежного укрытия; наконец алхимик, которому деньги были нужны немедленно, промолвил: «Мы, Бальбин, все строим дальние планы, а обстоятельства требуют средства, которое подействовало бы сразу. Я думаю, что за мною вот-вот явятся». Бальбину, однако ж, ничего в голову не приходило. «Вот и мне ничего не приходит, — подтвердил другой, — и я не вижу ничего иного, кроме как мужественно принять свою гибель, разве что мы обратимся к самому последнему средству; оно не столько честно, сколько полезно, но ведь стрекало пощады не знает. Для тебя не тайна, что эти придворные жадны до денег. Тем легче их подкупить и заткнуть им глотку. Как ни тягостно давать этим висельникам, которые тут же все пустят на ветер, но в нынешнем положении ничего лучшего я не нахожу». Бальбин решил точно так же и отсчитал тридцать золотых на покупку молчания.
Φилекой. На редкость щедрый этот Бальбин, как тебя послушать.
Лал. Нет, в честном деле скорее выбьешь у него зуб, чем монету. Однако ж об алхимике своем он позаботился, хотя тому никто и ничем не угрожал — кроме возлюбленной, которая требовала подарков.
Φилекой. Какая поразительная близорукость!
Лал. Только тут и обнаруживается его близорукость, в остальном он зорче самых зорких[290]. Опять расходы, складывают новую печь, помолившись наперед Богородице о подмоге и заступлении. Уже целый год миновал, а мошенник, ссылаясь то на одно, то на другое, ничего не делает и только сорит деньгами. Между тем произошел забавный случай.
Филекой. Что же именно?
Лал. Алхимик находился в тайной связи с женою какого-то придворного; супруг заподозрил неладное и стал за ним следить. И вот мужу доносят, что священник у него в спальне; тот совершенно неожиданно возвращается домой и стучит в дверь.
Филекой. И как собирался он поступить?
Лал. Как поступить? Да уж ничего приятного прелюбодея не ожидало: либо с жизнью расстался бы, либо с яйцами. Супруг яростно грозился, что взломает двери, если жена не отворит, за дверями — страшное смятение, лихорадочно соображают, что делать. Но есть лишь единственный выход — тот, который предлагают обстоятельства. Алхимик сбрасывает с себя платье, протискивается сквозь узкое окно, прыгает — не без опасности, не без ушибов! — и спасается бегством. Ты знаешь, что молва о таких событиях разлетается мгновенно. Дошла она и до Бальбина. Но наш искусник уже был к этому готов.
Филекой. Тут-то он и попался.
Лал. Как бы не так — выскользнул удачнее, чем из той спальни. Послушай, какова хитрость. Бальбин ни слова ему не сказал, но хмурым выражением лица достаточно показывал, что осведомлен о слухах, которые стали общим достоянием. А тот знал, что Бальбин человек благочестивый, а кое в чем, пожалуй, и суеверный; такие люди легко прощают раскаявшемуся любой проступок, хотя бы и самый тяжелый. И вот он умышленно заводит разговор об их деле, жалуется, что нет того успеха, к которому он привык и которого желал бы; в чем причина, прибавляет он, одному богу известно. Бальбин, который, по-видимому, твердо решил молчать, тут вспыхнул (он и вообще-то вспыльчив). «Нет, — заметил он, — вполне понятно, что нам мешает: мешают грехи. Наше дело лишь тогда будет успешно, если его вершить в чистоте и чистыми руками!» В ответ на это обманщик упал на колени и, состроив плаксивую физиономию, плаксивым голосом воскликнул: «Истинную правду вымолвил ты, Бальбин. Верно: грехи мешают! Но мои грехи, не твои! Не постыжусь исповедаться в моей скверне перед тобою, словно перед самым святым священником! Слабость плоти меня одолела, Сатана завлек в свои сети! О, я несчастный! Из служителя святыни стал прелюбодеем! И все же не пропал понапрасну дар, который мы сделали святой Деве. Я погиб бы наверняка, если бы не ее помощь. Супруг уже выламывал двери, окно было слишком тесно для меня. В этой неминуемой опасности пришла мне на память святейшая Богородица. Я преклонил колени и взмолился: „Если дар был тебе угоден, оборони!“ И тут же (время не ждало!) снова устремляюсь к окну и нахожу, что оно достаточно просторно и открывает дорогу к бегству».
Филекой. И Бальбин поверил?
Лал. Поверил. Мало того — простил, и внушал со страхом божиим, что ни в коем случае нельзя явить себя неблагодарным пред блаженнейшею Девою! И снова отсчитываются денежки мошеннику, который заверяет, что вперед никогда и ничем не осквернит священного дела.
Филекой. Ну, а конец-то этому какой?
Лал. История очень длинная, но я завершу в нескольких словах. Долго морочил он Бальбина подобными проделками и немало денег у него выманил, когда появился человек, знавший этого негодяя с детства. Он легко сообразил, что его знакомец и здесь занят тем же, чем занимался везде, и, тайно встретившись с Бальбином, объяснил ему, какого искусника пригрел он в своем дому. Он советовал Бальбину поскорее отделаться от алхимика, если только Бальбин не предпочитает, чтобы тот скрылся сам, очистив предварительно ящики и шкатулки.
Филекой. И что тогда Бальбин? Уж, верно, постарался усадить негодяя в тюрьму?
Лал. В тюрьму? Ничего похожего — дал денег на дорогу и заклинал всем святым не болтать о том, что произошло. И, на мой взгляд, поступил мудро: лучше уж так, чем чтобы имя твое трепали на пирушках и на площадях, а после еще бояться, как бы не отобрали в казну твое имущество. Ведь обманщик никакой опасности не подвергался: искусством алхимии он владел столько же, сколько любой осел, и в подобных обстоятельствах на обман смотрят сквозь пальцы; а если бы Бальбин обвинил его в краже, сан спас бы мерзавца от веревки; кормить же такого приятеля за свой счет в тюрьме едва ли кто захочет.
Филекой. Я бы пожалел Бальбина, да ведь он сам находил удовольствие в том, что его водили за нос.
Лал. Ну, мне надо торопиться ко двору. В другой раз расскажу тебе про еще больших глупцов.
Филекой. Если будет время, послушаю охотно и отплачу рассказом за рассказ.
Конский барышник
Федр. Отчего ты так спрашиваешь, Авл?
Авл. Оттого, что из Федра, мне кажется, ты обратился в Катона, — столько строгости у тебя в лице.
Федр. Не удивительно, друг: я только что исповедался в грехах.
Авл. А, ну тогда я уже не удивляюсь. Но скажи по чести, ты во всем исповедался, ничего не утаил?
Федр. Во всем, что припомнил, кроме одного.
Авл. Почему ж умолчал об этом одном?
Федр. Потому что до сих пор раскаяться не могу.
Авл. Приятный, надо думать, был грех.
Φедр. Я не уверен, грех ли это. Впрочем, послушай сам, если ты не занят.
Авл. Послушаю с удовольствием.
Федр. Ты знаешь, какие обманщики те, кто торгует лошадьми или отдает их внаем.
Авл. Слишком хорошо знаю: не однажды они меня надували.
Федр. Недавно случилось мне отправляться в дорогу, довольно дальнюю, и главное — по спешному делу. Иду я к одному из таких торговцев, пожалуй, самому честному среди людей этой породы, а отчасти даже и приятелю. Рассказываю, что дело у меня важное, что лошадь нужна самая крепкая и быстрая, и прошу, чтобы теперь, как никогда, он доказал мне свою дружбу и порядочность. Тот обещает обойтись со мною, как с родным братом.
Авл. Наверно, он и брата готов надуть.
Федр. Приводит он меня в конюшню и велит выбирать коня, которого захочу. Один приглянулся больше всех других. Торговец хвалит мой выбор, клянется, что лошадь добрая, много раз испытанная, и что он берег ее для близкого друга, а чужим отдавать не хотел. Договариваемся о цене; тут же расплачиваюсь; сажусь в седло. Поначалу конь мой скачет на диво резво; я даже решил, что он мало объезжен — до того гладок он был и хорош с виду. Но часа полтора спустя чувствую, что он совсем без сил, даже шпоры не помогают. Я слыхал про обманщиков, которые держат на продажу таких коней — с виду отменных, но без всякой выносливости. «Да, попался, — говорю я себе. — Ну, погоди, мошенник, вернусь — отплачу по заслугам!»
Федр. И что же ты стал делать, конник без коня?
Авл. То единственное, что подсказывали обстоятельства: завернул в ближайшее село. Тайно поставил коня у одного знакомца, нанял другую лошадь и выехал туда, куда направлялся. Приезжаю назад, возвращаю наемную лошадь, снова получаю моего притворщика, прекрасно отдохнувшего и такого же гладкого, как прежде. Сажусь верхом — и к барышнику. «Подержи, говорю, пока у себя в конюшне несколько дней; после я заберу». Тот расспрашивает, хорошо ли он меня вез. Я клянусь всем святым, что никогда в жизни не было подо мною коня лучше этого», он не бежит, а летит, за весь долгий путь ни разу не почувствовал усталости и нисколько не отощал, несмотря на нелегкие свои труды. Хозяин поверил, примолк и задумался: лошадь оказалась иною, чем он полагал. И вот, не давая мне уйти, он спрашивает, не продается ли лошадь. Сперва я отвечал, что нет; если опять случится ехать, другую такую сыскать будет не просто; впрочем, говорю, нет у меня ничего столь дорогого, чтобы не продать за хорошую цену, — даже если бы кто пожелал купить меня самого.
Авл. Да, недурно ты разыграл критянина с этим критянином[292]!
Φедр. Короче — ни за что меня не отпускает, покамест не назначу цену. Я назначаю много выше той, за которую купил. Распрощавшись, сразу нахожу человека, который соглашается сыграть в этой комедии со мною вместе, и все как следует ему объясняю. Он входит в дом, зовет хозяина и говорит, что ему нужен очень хороший и очень выносливый конь. Хозяин показывает многих коней и самых скверных расхваливает всего больше; только про того, которого недавно продал мне, ни одного доброго слова не вымолвил, поверив моей лжи. Но посетитель тотчас осведомился, можно ли и того купить (я описал ему наружность коня и место, где он стоял). Хозяин сперва промолчал и продолжал притворно выхвалять других лошадей. Но тот, с одобрением отозвавшись и о прочих, упорно толковал все об одном коне, и хозяин признал про себя: «Да, тут я решительно просчитался! Даже иноземец сразу высмотрел его среди всех остальных». Покупатель настаивал, и наконец хозяин сказал: «Он продается, но цена, наверно, тебя отпугнет». — «Нет цены слишком высокой, если вещь того стоит». Хозяин потребовал много больше, чем назначил я; он и тут хотел сорвать барыш. Все же сговорились — покупатель дает задаток, и немалый — золотой дукат, — чтобы не заронить подозрений, что покупка мнимая, потом велит засыпать коню корма и обещает вскоре за ним вернуться; перепадает кое-что и конюху.
Я, как узнал, что сделка заключена и расторгнута, быть не может, снова обуваю сапоги со шпорами и бегу к хозяину; кличу его, не успев отдышаться. Выходит. Спрашивает, что мне угодно. «Сейчас же, говорю, седлай моего коня. Надо немедля отправляться по чрезвычайно важному делу». — «Но ведь ты, говорит, только что просил подержать его здесь несколько дней». — «Верно, говорю, но неожиданно появилось дело, и не какое-нибудь, а королевское поручение, — отлагательств не терпит». Тут хозяин: «Выбирай любого, а своего не получишь». Спрашиваю, почему. «Потому что он продан». А я, словно бы в крайнем волнении: «Что ты?! Боже избави! Теперь, перед такою дорогою, я бы не продал его, даже если бы вчетверо больше предлагали». Начинаю браниться, кричу, что я погиб. Наконец разгорячился и он. «Что толку препираться? — говорит. — Ты назначил цену на своего коня — я его продал. Отсчитаю тебе твои деньги — и прощай! Есть еще в нашем городе законы! Не можешь ты требовать у меня коня!» Долго я кричал, чтобы он представил мне либо моего коня, либо покупателя, и, наконец, в гневе, он отсчитывает всё сполна. Покупал я за пятнадцать дукатов, оценил в двадцать шесть. Он оценил в тридцать два и расчел про себя, что лучше взять эту прибыль, чем возвратить лошадь. Я насилу успокаиваюсь, — даже после того, как получаю деньги, — и ухожу раздосадованный и огорченный. Он просит меня не сердиться, обещает загладить эту неприятность в других делах.
Итак, обманщик обманут. У него в стойле лошадь, которая вообще ничего не стоит, а он дожидается, когда придет тот, кто дал задаток, и уплатит всю цену. Но никто не приходит и никогда не придет.
Авл. И он не пробовал на тебя жаловаться?
Федр. И наглости не хватает, да и права нет ни малейшего. Приходил раз и другой, сетовал на бесчестного покупателя. Но я сам жалуюсь на него повсюду, говорю, что поделом ему, раз он своею поспешностью отнял у меня такого коня. И до того хорошо все подстроено, что не могу я склонить свою душу к покаянию.
Авл. Я бы считал, что мне должны поставить статую, если бы учинил что-нибудь подобное. И, уж конечно, не раскаивался бы.
Φедр. Не знаю, от чистого ли сердца твои слова, но мое сердце они успокаивают, внушая еще большую охоту к таким проделкам.
ΠΤΩΧΟΛΟΓΙА [293]
Мисопон. А, Ирид…
Ирид. Здравствуй, Мисопон!
Мисопон. Ш-ш! Тихо!
Ирид. Как? Не хочешь быть здоровым?
Мисопон. Хочу, но не под этим именем.
Ирид. Что случилось? Ты уже не тот, что раньше? Или вместе с платьем переменил имя?
Мисопон. Нет, взял прежнее имя.
Ирид. И как ты прежде назывался?
Мисопон. Апиций.
Ирид. Если даже судьба тебе улыбнулась, все равно не стыдись старого товарища. Ведь еще недавно и ты принадлежал к нашей братии.
Мисопон. Отойдем-ка в сторону, приятель, и я все тебе объясню. Вашей братии я не стыжусь — стыжусь того ордена, к которому принадлежал сначала.
Ирид. О ком ты говоришь? О францисканцах?
Мисопон. Нет, мой дорогой, совсем не о них, а об ордене промотавшихся гуляк.
Ирид. Ну, по этой братии у тебя товарищей без счета.
Мисопон. Был я богат, мотал напропалую, а когда деньги вышли, все дружки от Апиция[295] отвернулись. Стыд прогнал меня из родных мест, и я пристал к вам: всё лучше, рассудил, чем землю копать.
Ирид. И умно рассудил. Но откуда вдруг такая благообразность и свежий румянец? Перемене в платье я не слишком удивляюсь.
Мисопон. Отчего?
Ирид. Оттого, что богиня Лаверна[296] многих выводит из нищеты внезапно.
Мисопон. Значит, ты подозреваешь, что я ворую?
Ирид. Это, пожалуй, для тебя слишком трусливо. Грабишь, наверно?
Мисопон. Нет, не ваша Пения[297] мне помогла, и не воровство, и не грабеж. Но сперва объясню насчет благообразия; оно для тебя всего удивительнее, как я вижу.
Ирид. Конечно. Ведь у нас ты был весь в язвах.
Мисопон. Я обратился к одному лекарю, который мне первый друг.
Ирид. К кому же?
Мисопон. К самому себе. Едва ли ты станешь утверждать, что у меня есть друзья ближе.
Ирид. Но я никогда не знал, что ты сведущ в медицине.
Мисопон. Всю ту красу я навел на себя сам — смолою, серою, клеем, тряпицами, кровью, разными красками.
Ирид. Ах ты обманщик! А казалось — нет тебя злосчастнее! Ты мог бы Иова представлять[298] в трагедии.
Мисопон. Нужда заставила; впрочем, и удача нередко способна переменить человеку шкуру.
Ирид. Так расскажи про удачу! Ты нашел клад?
Мисопон. Нет. Но я нашел промысел поприбыльнее вашего.
Ирид. Какие могут быть прибыли, когда нет денег, чтобы начать дело?
Мисопон. Искусство повсюду прокормит.
Ирид. Ты имеешь в виду искусство обрезать кошельки?
Мисопон. Вот еще выдумки! Нет, — искусство алхимии.
Ирид. И пятнадцати дней не прошло, как ты с нами расстался, а уже постиг искусство, которым другие и за долгие годы едва могут овладеть?
Мисопон. А я напал на кратчайший путь.
Ирид. Какой? Объясни, сделай милость.
Мисопон. Ваше искусство доставило мне около четырех золотых. По милости судьбы повстречался я со старым собутыльником, который распорядился со своим добром не лучше моего. Сидим, попиваем; он, как водится, рассказывает о своих делах. И вот уславливаемся, что я буду поить его вволю, а он откроет мне свое искусство. И открыл, сдержал слово. В этом теперь мой доход.
Ирид. А мне узнать нельзя?
Мисопон. С тобой я хоть и задаром поделюсь — по давней дружбе. Ты знаешь, что повсюду очень много людей прямо-таки помешанных на алхимии.
Ирид. Слыхал и не сомневаюсь.
Мисопон. Под каким-нибудь предлогом я вкрадываюсь к ним в доверие; начинаю превозносить искусство алхимии. Как почую, что будет пожива, готовлю приманку.
Ирид. Каким образом?
Мисопон. Сам внушаю, чтобы они не слушали всех подряд, кто хвастается своими познаниями, потому что большинство среди таких хвастунов — обманщики: только о том и думают, как обморочить беспечных и опустошить их кошелек.
Ирид. Не слишком годится такое вступление для твоего дела.
Мисопон. Мало того, я еще прибавляю, чтобы они и мне не верили, пока сами не убедятся, что дело верное: не увидят собственными глазами и собственными руками не ощупают.
Ирид. Как ты полагаешься на свое искусство! Поразительно!
Мисопон. Прошу их присутствовать при опытах превращения. Прошу глядеть повнимательнее. Чтобы рассеять последние сомнения, прошу делать все своими руками, а сам стою в стороне, наблюдаю и даже пальцем не прикоснусь. Прошу, чтобы расплавленную массу либо очистили сами, либо отнесли для очищения к золотых дел мастеру. Заранее предсказываю, сколько серебра или золота должно получиться. Наконец, то, что очистится, прошу отнести к нескольким мастерам для пробы лидийским камнем. Получают тот вес, который я предсказал. Получают чистейшее золото или серебро — разницы для меня никакой, разве что с серебром меньше риска.
Ирид. Значит, в твоем искусстве нет никакого обмана?
Мисопон. Наоборот — один только обман.
Ирид. Пока не вижу.
Мисопон. Погоди, увидишь. Прежде всего, я уславливаюсь насчет платы: не хочу ничего, покамест не испытано мое искусство. Даю им порошок, силою которого, якобы, и совершается превращение. Но как изготовить порошок, сообщаю только за большие деньги. И беру с них клятву, что в течение полугода они не откроют этой тайны никому из смертных или бессмертных.
Ирид. Обмана все еще не вижу.
Мисопон. Весь обман скрывается в одном угольке, нарочно для этого приготовленном. Я выдалбливаю уголь и заливаю внутрь расплавленное серебро — ровно столько, сколько должно выйти, чтобы мое предсказание оправдалось. Когда всыплют порошок, располагаю сосуд так, чтобы он был обложен жаром не только снизу и с боков, но и сверху: таково, мол, правило искусства. К углям, которые накладывают сверху, примешиваю уголек с серебром или золотом. Металл расплавляется и стекает в сосуд, где уже плавится олово или, например, медь.
Потом производят очищение и примесь извлекают.
Ирид. Нехитрое искусство. Но как остаться незамеченным, если все делает другой?
Мисопон. Когда он все исполнит по моим предписаниям, я подхожу и, пока сосуд не стронули с места, проверяю, ничего ли не упущено. Говорю, что, по-моему, недостает одного-двух углей сверху, и кладу свой уголек: делаю вид, будто взял его наугад из кучи угля, но на самом деле он подложен заранее, да так ловко, что простак ничего не заподозрит.
Ирид. А когда без тебя у них ничего не получается, чем ты оправдываешься?
Мисопон. Это меня не тревожит, раз деньги уже выплачены. Выдумываю что попало: что горшок был нечист, или угли не такие, как надо, или огонь плохо поддерживали. И наконец, немаловажная часть моего мастерства состоит в том, чтобы на одном месте долго не задерживаться.
Ирид. Но неужели доход от этого искусства так велик, что может тебя прокормить?
Мисопон. Отменно кормит! Вот и ты, если не глуп, бросай-ка свое нищенство и присоединяйся к нашей братии.
Ирид. Нет, скорее постараюсь вернуть тебя в нашу братию.
Мисопон. Чтобы я по доброй воле возвратился к тому, от чего уже раз бежал, отказался от благ, которые нашел?
Ирид. Наше занятие становится тем слаще, чем больше к нему привыкаешь. Многие покидают орден святого Франциска или Бенедикта, но встречал ты хоть однажды человека, который пробыл бы среди нас долго, а потом бы нас покинул? За считанные месяцы ты едва вкусил, что такое нищенство.
Мисопон. Вкусил довольно, чтобы понять: большего несчастья на свете нет.
Ирид. Почему тогда никто нам не изменяет?
Мисопон. Может быть, оттого, что все вы несчастны по самой своей природе.
Ирид. А я этого несчастья даже на царскую участь не променял бы. Потому что нет ничего более сходного с царским достоинством, чем нищета.
Мисопон. Что я слышу? Нет ничего более сходного со снегом, чем уголь?
Ирид. Скажи мне, какая главная причина тому, что цари счастливы?
Мисопон. Они могут делать что душе угодно.
Ирид. Но эта свобода, которая всего на свете отраднее, никому из царей не принадлежит в большей мере, чем нам. И я не сомневаюсь, что есть немало царей, которые нам завидуют. Война ли идет, стоит ли мир — мы всегда в безопасности: в военную службу нас не записывают, к общественным обязанностям не призывают, податями не обкладывают; народ дочиста грабят поборами — на нас никто не обращает внимания; совершим преступление, и даже тяжелое, — кто унизится до того, чтобы привлечь к суду нищего? Даже если кинемся на кого с кулаками — с нищим драться стыдно. Царям ни во время мира, ни во время войны нельзя жить в свое удовольствие, и чем выше их положение, тем больше страхов. Нас же толпа страшится обидеть и глядит на нас с каким-то благоговением, словно мы под особой защитою у господа бога.
Мисопон. Но и лохмотья ваши, и лачуги до того грязны!…
Ирид. Разве это хоть сколько-нибудь умаляет истинное счастье? То, о чем ты говоришь, — вне человека. Нашим лохмотьям и обязаны мы блаженством.
Мисопон. Но боюсь, что изрядной доли своего блаженства вы скоро лишитесь.
Ирид. Как так?
Мисопон. Пошли уже речи о том, чтобы не дозволять нищим бродить с места на место, куда вздумается, но чтобы каждое государство содержало своих нищих, а тех, кто здоров, заставляло бы трудиться.
Ирид. Отчего такие замыслы?
Мисопон. Обнаружилось, что под покровом нищенства творятся ужасные злодеяния. И вообще от вашей братии — страшный вред.
Ирид. Не в первый раз слышу такие толки. В греческие календы это исполнится.
Мисопон. А может, и скорее, чем ты надеешься.
Говорливое застолье
Дело исследовали со всех сторон. Бальбин, искушенный в риторике, прикидывал и так и этак, нельзя ли избежать опасности. «Не можешь ли, — спрашивает, — отрицать вину в целом?» — «Никоим образом! Слух разнесся широко, у королевских советников есть доказательства, которых не опровергнешь. Даже защищаться невозможно — закон слишком ясен». Многое они перебрали и ни в чем не находили надежного укрытия; наконец алхимик, которому деньги были нужны немедленно, промолвил: «Мы, Бальбин, все строим дальние планы, а обстоятельства требуют средства, которое подействовало бы сразу. Я думаю, что за мною вот-вот явятся». Бальбину, однако ж, ничего в голову не приходило. «Вот и мне ничего не приходит, — подтвердил другой, — и я не вижу ничего иного, кроме как мужественно принять свою гибель, разве что мы обратимся к самому последнему средству; оно не столько честно, сколько полезно, но ведь стрекало пощады не знает. Для тебя не тайна, что эти придворные жадны до денег. Тем легче их подкупить и заткнуть им глотку. Как ни тягостно давать этим висельникам, которые тут же все пустят на ветер, но в нынешнем положении ничего лучшего я не нахожу». Бальбин решил точно так же и отсчитал тридцать золотых на покупку молчания.
Φилекой. На редкость щедрый этот Бальбин, как тебя послушать.
Лал. Нет, в честном деле скорее выбьешь у него зуб, чем монету. Однако ж об алхимике своем он позаботился, хотя тому никто и ничем не угрожал — кроме возлюбленной, которая требовала подарков.
Φилекой. Какая поразительная близорукость!
Лал. Только тут и обнаруживается его близорукость, в остальном он зорче самых зорких[290]. Опять расходы, складывают новую печь, помолившись наперед Богородице о подмоге и заступлении. Уже целый год миновал, а мошенник, ссылаясь то на одно, то на другое, ничего не делает и только сорит деньгами. Между тем произошел забавный случай.
Филекой. Что же именно?
Лал. Алхимик находился в тайной связи с женою какого-то придворного; супруг заподозрил неладное и стал за ним следить. И вот мужу доносят, что священник у него в спальне; тот совершенно неожиданно возвращается домой и стучит в дверь.
Филекой. И как собирался он поступить?
Лал. Как поступить? Да уж ничего приятного прелюбодея не ожидало: либо с жизнью расстался бы, либо с яйцами. Супруг яростно грозился, что взломает двери, если жена не отворит, за дверями — страшное смятение, лихорадочно соображают, что делать. Но есть лишь единственный выход — тот, который предлагают обстоятельства. Алхимик сбрасывает с себя платье, протискивается сквозь узкое окно, прыгает — не без опасности, не без ушибов! — и спасается бегством. Ты знаешь, что молва о таких событиях разлетается мгновенно. Дошла она и до Бальбина. Но наш искусник уже был к этому готов.
Филекой. Тут-то он и попался.
Лал. Как бы не так — выскользнул удачнее, чем из той спальни. Послушай, какова хитрость. Бальбин ни слова ему не сказал, но хмурым выражением лица достаточно показывал, что осведомлен о слухах, которые стали общим достоянием. А тот знал, что Бальбин человек благочестивый, а кое в чем, пожалуй, и суеверный; такие люди легко прощают раскаявшемуся любой проступок, хотя бы и самый тяжелый. И вот он умышленно заводит разговор об их деле, жалуется, что нет того успеха, к которому он привык и которого желал бы; в чем причина, прибавляет он, одному богу известно. Бальбин, который, по-видимому, твердо решил молчать, тут вспыхнул (он и вообще-то вспыльчив). «Нет, — заметил он, — вполне понятно, что нам мешает: мешают грехи. Наше дело лишь тогда будет успешно, если его вершить в чистоте и чистыми руками!» В ответ на это обманщик упал на колени и, состроив плаксивую физиономию, плаксивым голосом воскликнул: «Истинную правду вымолвил ты, Бальбин. Верно: грехи мешают! Но мои грехи, не твои! Не постыжусь исповедаться в моей скверне перед тобою, словно перед самым святым священником! Слабость плоти меня одолела, Сатана завлек в свои сети! О, я несчастный! Из служителя святыни стал прелюбодеем! И все же не пропал понапрасну дар, который мы сделали святой Деве. Я погиб бы наверняка, если бы не ее помощь. Супруг уже выламывал двери, окно было слишком тесно для меня. В этой неминуемой опасности пришла мне на память святейшая Богородица. Я преклонил колени и взмолился: „Если дар был тебе угоден, оборони!“ И тут же (время не ждало!) снова устремляюсь к окну и нахожу, что оно достаточно просторно и открывает дорогу к бегству».
Филекой. И Бальбин поверил?
Лал. Поверил. Мало того — простил, и внушал со страхом божиим, что ни в коем случае нельзя явить себя неблагодарным пред блаженнейшею Девою! И снова отсчитываются денежки мошеннику, который заверяет, что вперед никогда и ничем не осквернит священного дела.
Филекой. Ну, а конец-то этому какой?
Лал. История очень длинная, но я завершу в нескольких словах. Долго морочил он Бальбина подобными проделками и немало денег у него выманил, когда появился человек, знавший этого негодяя с детства. Он легко сообразил, что его знакомец и здесь занят тем же, чем занимался везде, и, тайно встретившись с Бальбином, объяснил ему, какого искусника пригрел он в своем дому. Он советовал Бальбину поскорее отделаться от алхимика, если только Бальбин не предпочитает, чтобы тот скрылся сам, очистив предварительно ящики и шкатулки.
Филекой. И что тогда Бальбин? Уж, верно, постарался усадить негодяя в тюрьму?
Лал. В тюрьму? Ничего похожего — дал денег на дорогу и заклинал всем святым не болтать о том, что произошло. И, на мой взгляд, поступил мудро: лучше уж так, чем чтобы имя твое трепали на пирушках и на площадях, а после еще бояться, как бы не отобрали в казну твое имущество. Ведь обманщик никакой опасности не подвергался: искусством алхимии он владел столько же, сколько любой осел, и в подобных обстоятельствах на обман смотрят сквозь пальцы; а если бы Бальбин обвинил его в краже, сан спас бы мерзавца от веревки; кормить же такого приятеля за свой счет в тюрьме едва ли кто захочет.
Филекой. Я бы пожалел Бальбина, да ведь он сам находил удовольствие в том, что его водили за нос.
Лал. Ну, мне надо торопиться ко двору. В другой раз расскажу тебе про еще больших глупцов.
Филекой. Если будет время, послушаю охотно и отплачу рассказом за рассказ.
Конский барышник
Авл. Федр
Авл. Боже бессмертный, ως σεμνοπρεπει[291] наш Федр, то и дело возводит очи к небу. Подойду к нему. Что нового, Федр?Федр. Отчего ты так спрашиваешь, Авл?
Авл. Оттого, что из Федра, мне кажется, ты обратился в Катона, — столько строгости у тебя в лице.
Федр. Не удивительно, друг: я только что исповедался в грехах.
Авл. А, ну тогда я уже не удивляюсь. Но скажи по чести, ты во всем исповедался, ничего не утаил?
Федр. Во всем, что припомнил, кроме одного.
Авл. Почему ж умолчал об этом одном?
Федр. Потому что до сих пор раскаяться не могу.
Авл. Приятный, надо думать, был грех.
Φедр. Я не уверен, грех ли это. Впрочем, послушай сам, если ты не занят.
Авл. Послушаю с удовольствием.
Федр. Ты знаешь, какие обманщики те, кто торгует лошадьми или отдает их внаем.
Авл. Слишком хорошо знаю: не однажды они меня надували.
Федр. Недавно случилось мне отправляться в дорогу, довольно дальнюю, и главное — по спешному делу. Иду я к одному из таких торговцев, пожалуй, самому честному среди людей этой породы, а отчасти даже и приятелю. Рассказываю, что дело у меня важное, что лошадь нужна самая крепкая и быстрая, и прошу, чтобы теперь, как никогда, он доказал мне свою дружбу и порядочность. Тот обещает обойтись со мною, как с родным братом.
Авл. Наверно, он и брата готов надуть.
Федр. Приводит он меня в конюшню и велит выбирать коня, которого захочу. Один приглянулся больше всех других. Торговец хвалит мой выбор, клянется, что лошадь добрая, много раз испытанная, и что он берег ее для близкого друга, а чужим отдавать не хотел. Договариваемся о цене; тут же расплачиваюсь; сажусь в седло. Поначалу конь мой скачет на диво резво; я даже решил, что он мало объезжен — до того гладок он был и хорош с виду. Но часа полтора спустя чувствую, что он совсем без сил, даже шпоры не помогают. Я слыхал про обманщиков, которые держат на продажу таких коней — с виду отменных, но без всякой выносливости. «Да, попался, — говорю я себе. — Ну, погоди, мошенник, вернусь — отплачу по заслугам!»
Федр. И что же ты стал делать, конник без коня?
Авл. То единственное, что подсказывали обстоятельства: завернул в ближайшее село. Тайно поставил коня у одного знакомца, нанял другую лошадь и выехал туда, куда направлялся. Приезжаю назад, возвращаю наемную лошадь, снова получаю моего притворщика, прекрасно отдохнувшего и такого же гладкого, как прежде. Сажусь верхом — и к барышнику. «Подержи, говорю, пока у себя в конюшне несколько дней; после я заберу». Тот расспрашивает, хорошо ли он меня вез. Я клянусь всем святым, что никогда в жизни не было подо мною коня лучше этого», он не бежит, а летит, за весь долгий путь ни разу не почувствовал усталости и нисколько не отощал, несмотря на нелегкие свои труды. Хозяин поверил, примолк и задумался: лошадь оказалась иною, чем он полагал. И вот, не давая мне уйти, он спрашивает, не продается ли лошадь. Сперва я отвечал, что нет; если опять случится ехать, другую такую сыскать будет не просто; впрочем, говорю, нет у меня ничего столь дорогого, чтобы не продать за хорошую цену, — даже если бы кто пожелал купить меня самого.
Авл. Да, недурно ты разыграл критянина с этим критянином[292]!
Φедр. Короче — ни за что меня не отпускает, покамест не назначу цену. Я назначаю много выше той, за которую купил. Распрощавшись, сразу нахожу человека, который соглашается сыграть в этой комедии со мною вместе, и все как следует ему объясняю. Он входит в дом, зовет хозяина и говорит, что ему нужен очень хороший и очень выносливый конь. Хозяин показывает многих коней и самых скверных расхваливает всего больше; только про того, которого недавно продал мне, ни одного доброго слова не вымолвил, поверив моей лжи. Но посетитель тотчас осведомился, можно ли и того купить (я описал ему наружность коня и место, где он стоял). Хозяин сперва промолчал и продолжал притворно выхвалять других лошадей. Но тот, с одобрением отозвавшись и о прочих, упорно толковал все об одном коне, и хозяин признал про себя: «Да, тут я решительно просчитался! Даже иноземец сразу высмотрел его среди всех остальных». Покупатель настаивал, и наконец хозяин сказал: «Он продается, но цена, наверно, тебя отпугнет». — «Нет цены слишком высокой, если вещь того стоит». Хозяин потребовал много больше, чем назначил я; он и тут хотел сорвать барыш. Все же сговорились — покупатель дает задаток, и немалый — золотой дукат, — чтобы не заронить подозрений, что покупка мнимая, потом велит засыпать коню корма и обещает вскоре за ним вернуться; перепадает кое-что и конюху.
Я, как узнал, что сделка заключена и расторгнута, быть не может, снова обуваю сапоги со шпорами и бегу к хозяину; кличу его, не успев отдышаться. Выходит. Спрашивает, что мне угодно. «Сейчас же, говорю, седлай моего коня. Надо немедля отправляться по чрезвычайно важному делу». — «Но ведь ты, говорит, только что просил подержать его здесь несколько дней». — «Верно, говорю, но неожиданно появилось дело, и не какое-нибудь, а королевское поручение, — отлагательств не терпит». Тут хозяин: «Выбирай любого, а своего не получишь». Спрашиваю, почему. «Потому что он продан». А я, словно бы в крайнем волнении: «Что ты?! Боже избави! Теперь, перед такою дорогою, я бы не продал его, даже если бы вчетверо больше предлагали». Начинаю браниться, кричу, что я погиб. Наконец разгорячился и он. «Что толку препираться? — говорит. — Ты назначил цену на своего коня — я его продал. Отсчитаю тебе твои деньги — и прощай! Есть еще в нашем городе законы! Не можешь ты требовать у меня коня!» Долго я кричал, чтобы он представил мне либо моего коня, либо покупателя, и, наконец, в гневе, он отсчитывает всё сполна. Покупал я за пятнадцать дукатов, оценил в двадцать шесть. Он оценил в тридцать два и расчел про себя, что лучше взять эту прибыль, чем возвратить лошадь. Я насилу успокаиваюсь, — даже после того, как получаю деньги, — и ухожу раздосадованный и огорченный. Он просит меня не сердиться, обещает загладить эту неприятность в других делах.
Итак, обманщик обманут. У него в стойле лошадь, которая вообще ничего не стоит, а он дожидается, когда придет тот, кто дал задаток, и уплатит всю цену. Но никто не приходит и никогда не придет.
Авл. И он не пробовал на тебя жаловаться?
Федр. И наглости не хватает, да и права нет ни малейшего. Приходил раз и другой, сетовал на бесчестного покупателя. Но я сам жалуюсь на него повсюду, говорю, что поделом ему, раз он своею поспешностью отнял у меня такого коня. И до того хорошо все подстроено, что не могу я склонить свою душу к покаянию.
Авл. Я бы считал, что мне должны поставить статую, если бы учинил что-нибудь подобное. И, уж конечно, не раскаивался бы.
Φедр. Не знаю, от чистого ли сердца твои слова, но мое сердце они успокаивают, внушая еще большую охоту к таким проделкам.
ΠΤΩΧΟΛΟΓΙА [293]
Ирид. Мисопон [294]
Ирид. Что это за новая птица к нам залетела? Лицо узнаю, но платье лицу не отвечает. Либо я вижу сны наяву, либо передо мною Мисопон. Здравствуй, Мисопон!Мисопон. А, Ирид…
Ирид. Здравствуй, Мисопон!
Мисопон. Ш-ш! Тихо!
Ирид. Как? Не хочешь быть здоровым?
Мисопон. Хочу, но не под этим именем.
Ирид. Что случилось? Ты уже не тот, что раньше? Или вместе с платьем переменил имя?
Мисопон. Нет, взял прежнее имя.
Ирид. И как ты прежде назывался?
Мисопон. Апиций.
Ирид. Если даже судьба тебе улыбнулась, все равно не стыдись старого товарища. Ведь еще недавно и ты принадлежал к нашей братии.
Мисопон. Отойдем-ка в сторону, приятель, и я все тебе объясню. Вашей братии я не стыжусь — стыжусь того ордена, к которому принадлежал сначала.
Ирид. О ком ты говоришь? О францисканцах?
Мисопон. Нет, мой дорогой, совсем не о них, а об ордене промотавшихся гуляк.
Ирид. Ну, по этой братии у тебя товарищей без счета.
Мисопон. Был я богат, мотал напропалую, а когда деньги вышли, все дружки от Апиция[295] отвернулись. Стыд прогнал меня из родных мест, и я пристал к вам: всё лучше, рассудил, чем землю копать.
Ирид. И умно рассудил. Но откуда вдруг такая благообразность и свежий румянец? Перемене в платье я не слишком удивляюсь.
Мисопон. Отчего?
Ирид. Оттого, что богиня Лаверна[296] многих выводит из нищеты внезапно.
Мисопон. Значит, ты подозреваешь, что я ворую?
Ирид. Это, пожалуй, для тебя слишком трусливо. Грабишь, наверно?
Мисопон. Нет, не ваша Пения[297] мне помогла, и не воровство, и не грабеж. Но сперва объясню насчет благообразия; оно для тебя всего удивительнее, как я вижу.
Ирид. Конечно. Ведь у нас ты был весь в язвах.
Мисопон. Я обратился к одному лекарю, который мне первый друг.
Ирид. К кому же?
Мисопон. К самому себе. Едва ли ты станешь утверждать, что у меня есть друзья ближе.
Ирид. Но я никогда не знал, что ты сведущ в медицине.
Мисопон. Всю ту красу я навел на себя сам — смолою, серою, клеем, тряпицами, кровью, разными красками.
Ирид. Ах ты обманщик! А казалось — нет тебя злосчастнее! Ты мог бы Иова представлять[298] в трагедии.
Мисопон. Нужда заставила; впрочем, и удача нередко способна переменить человеку шкуру.
Ирид. Так расскажи про удачу! Ты нашел клад?
Мисопон. Нет. Но я нашел промысел поприбыльнее вашего.
Ирид. Какие могут быть прибыли, когда нет денег, чтобы начать дело?
Мисопон. Искусство повсюду прокормит.
Ирид. Ты имеешь в виду искусство обрезать кошельки?
Мисопон. Вот еще выдумки! Нет, — искусство алхимии.
Ирид. И пятнадцати дней не прошло, как ты с нами расстался, а уже постиг искусство, которым другие и за долгие годы едва могут овладеть?
Мисопон. А я напал на кратчайший путь.
Ирид. Какой? Объясни, сделай милость.
Мисопон. Ваше искусство доставило мне около четырех золотых. По милости судьбы повстречался я со старым собутыльником, который распорядился со своим добром не лучше моего. Сидим, попиваем; он, как водится, рассказывает о своих делах. И вот уславливаемся, что я буду поить его вволю, а он откроет мне свое искусство. И открыл, сдержал слово. В этом теперь мой доход.
Ирид. А мне узнать нельзя?
Мисопон. С тобой я хоть и задаром поделюсь — по давней дружбе. Ты знаешь, что повсюду очень много людей прямо-таки помешанных на алхимии.
Ирид. Слыхал и не сомневаюсь.
Мисопон. Под каким-нибудь предлогом я вкрадываюсь к ним в доверие; начинаю превозносить искусство алхимии. Как почую, что будет пожива, готовлю приманку.
Ирид. Каким образом?
Мисопон. Сам внушаю, чтобы они не слушали всех подряд, кто хвастается своими познаниями, потому что большинство среди таких хвастунов — обманщики: только о том и думают, как обморочить беспечных и опустошить их кошелек.
Ирид. Не слишком годится такое вступление для твоего дела.
Мисопон. Мало того, я еще прибавляю, чтобы они и мне не верили, пока сами не убедятся, что дело верное: не увидят собственными глазами и собственными руками не ощупают.
Ирид. Как ты полагаешься на свое искусство! Поразительно!
Мисопон. Прошу их присутствовать при опытах превращения. Прошу глядеть повнимательнее. Чтобы рассеять последние сомнения, прошу делать все своими руками, а сам стою в стороне, наблюдаю и даже пальцем не прикоснусь. Прошу, чтобы расплавленную массу либо очистили сами, либо отнесли для очищения к золотых дел мастеру. Заранее предсказываю, сколько серебра или золота должно получиться. Наконец, то, что очистится, прошу отнести к нескольким мастерам для пробы лидийским камнем. Получают тот вес, который я предсказал. Получают чистейшее золото или серебро — разницы для меня никакой, разве что с серебром меньше риска.
Ирид. Значит, в твоем искусстве нет никакого обмана?
Мисопон. Наоборот — один только обман.
Ирид. Пока не вижу.
Мисопон. Погоди, увидишь. Прежде всего, я уславливаюсь насчет платы: не хочу ничего, покамест не испытано мое искусство. Даю им порошок, силою которого, якобы, и совершается превращение. Но как изготовить порошок, сообщаю только за большие деньги. И беру с них клятву, что в течение полугода они не откроют этой тайны никому из смертных или бессмертных.
Ирид. Обмана все еще не вижу.
Мисопон. Весь обман скрывается в одном угольке, нарочно для этого приготовленном. Я выдалбливаю уголь и заливаю внутрь расплавленное серебро — ровно столько, сколько должно выйти, чтобы мое предсказание оправдалось. Когда всыплют порошок, располагаю сосуд так, чтобы он был обложен жаром не только снизу и с боков, но и сверху: таково, мол, правило искусства. К углям, которые накладывают сверху, примешиваю уголек с серебром или золотом. Металл расплавляется и стекает в сосуд, где уже плавится олово или, например, медь.
Потом производят очищение и примесь извлекают.
Ирид. Нехитрое искусство. Но как остаться незамеченным, если все делает другой?
Мисопон. Когда он все исполнит по моим предписаниям, я подхожу и, пока сосуд не стронули с места, проверяю, ничего ли не упущено. Говорю, что, по-моему, недостает одного-двух углей сверху, и кладу свой уголек: делаю вид, будто взял его наугад из кучи угля, но на самом деле он подложен заранее, да так ловко, что простак ничего не заподозрит.
Ирид. А когда без тебя у них ничего не получается, чем ты оправдываешься?
Мисопон. Это меня не тревожит, раз деньги уже выплачены. Выдумываю что попало: что горшок был нечист, или угли не такие, как надо, или огонь плохо поддерживали. И наконец, немаловажная часть моего мастерства состоит в том, чтобы на одном месте долго не задерживаться.
Ирид. Но неужели доход от этого искусства так велик, что может тебя прокормить?
Мисопон. Отменно кормит! Вот и ты, если не глуп, бросай-ка свое нищенство и присоединяйся к нашей братии.
Ирид. Нет, скорее постараюсь вернуть тебя в нашу братию.
Мисопон. Чтобы я по доброй воле возвратился к тому, от чего уже раз бежал, отказался от благ, которые нашел?
Ирид. Наше занятие становится тем слаще, чем больше к нему привыкаешь. Многие покидают орден святого Франциска или Бенедикта, но встречал ты хоть однажды человека, который пробыл бы среди нас долго, а потом бы нас покинул? За считанные месяцы ты едва вкусил, что такое нищенство.
Мисопон. Вкусил довольно, чтобы понять: большего несчастья на свете нет.
Ирид. Почему тогда никто нам не изменяет?
Мисопон. Может быть, оттого, что все вы несчастны по самой своей природе.
Ирид. А я этого несчастья даже на царскую участь не променял бы. Потому что нет ничего более сходного с царским достоинством, чем нищета.
Мисопон. Что я слышу? Нет ничего более сходного со снегом, чем уголь?
Ирид. Скажи мне, какая главная причина тому, что цари счастливы?
Мисопон. Они могут делать что душе угодно.
Ирид. Но эта свобода, которая всего на свете отраднее, никому из царей не принадлежит в большей мере, чем нам. И я не сомневаюсь, что есть немало царей, которые нам завидуют. Война ли идет, стоит ли мир — мы всегда в безопасности: в военную службу нас не записывают, к общественным обязанностям не призывают, податями не обкладывают; народ дочиста грабят поборами — на нас никто не обращает внимания; совершим преступление, и даже тяжелое, — кто унизится до того, чтобы привлечь к суду нищего? Даже если кинемся на кого с кулаками — с нищим драться стыдно. Царям ни во время мира, ни во время войны нельзя жить в свое удовольствие, и чем выше их положение, тем больше страхов. Нас же толпа страшится обидеть и глядит на нас с каким-то благоговением, словно мы под особой защитою у господа бога.
Мисопон. Но и лохмотья ваши, и лачуги до того грязны!…
Ирид. Разве это хоть сколько-нибудь умаляет истинное счастье? То, о чем ты говоришь, — вне человека. Нашим лохмотьям и обязаны мы блаженством.
Мисопон. Но боюсь, что изрядной доли своего блаженства вы скоро лишитесь.
Ирид. Как так?
Мисопон. Пошли уже речи о том, чтобы не дозволять нищим бродить с места на место, куда вздумается, но чтобы каждое государство содержало своих нищих, а тех, кто здоров, заставляло бы трудиться.
Ирид. Отчего такие замыслы?
Мисопон. Обнаружилось, что под покровом нищенства творятся ужасные злодеяния. И вообще от вашей братии — страшный вред.
Ирид. Не в первый раз слышу такие толки. В греческие календы это исполнится.
Мисопон. А может, и скорее, чем ты надеешься.