Страница:
Гедоний. Не станешь ты отрицать и того, что бог есть высшее благо, самое прекрасное, самое сладостное.
Спудей. Этого никто не будет оспаривать, разве что какой-нибудь дикарь, хуже циклопов. Но что дальше?
Гедоний. Ты уже согласился со мною, что всех приятнее живут те, кто живет благочестиво, а всех несчастнее и горше — кто нечестиво.
Спудей. Значит, я уступил больше, чем хотел.
Гедоний. Но что дано честно и по правилам, того требовать назад нельзя, как учит Платон.
Спудей. Продолжай.
Гедоний. Если с собачкой прекрасно обращаются, если она сытно и сладко ест, мягко спит, всегда играет и резвится, — разве не живет она приятно?
Спудей. Живет.
Гедоний. А хотел бы ты такой жизни для себя?
Спудей. Вот еще придумал! Для этого надо сперва из человека превратиться в пса!
Гедоний. Значит, ты признаешь, что лучшие удовольствия началом и источником имеют дух?
Спудей. Это очевидно.
Гедоний. Сила духа такова, что нередко заглушает чувство телесной боли, нередко делает отрадным то, что само по себе мучительно.
Спудей. Это мы видим каждый день на примере влюбленных, которым сладко не спать ночи напролет, бодрствуя в зимнюю стужу у дверей любимой.
Гедоний. Теперь рассуди, если такою силою обладает человеческая любовь, которую мы разделяем с быками и собаками, насколько могущественнее любовь небесная, исходящая от духа Христова! Такова ее сила, что даже смерти, ужаснее которой нет ничего, сообщает она привлекательность.
Спудей. Что у других на сердце, не знаю, но я уверен, что ревнители подлинного благочестия лишены многих удовольствий.
Гедоний. Каких?
Спудей. Они не богатеют, не получают высоких должностей, не пируют, не пляшут, не поют, не благоухают душистыми притираниями, не смеются, не играют.
Гедоний. О богатстве и высоких должностях не к чему было и упоминать: ведь они не радость приносят, а скорее заботы и беспокойства. Поговорим о прочих удовольствиях, за которыми усердно охотятся люди, одержимые охотой пожить приятно. Не встречаешь ли ты каждый день пьяных, дураков и безумцев, которые смеются и пляшут?
Спудей. Встречаю.
Гедоний. По-твоему, они живут приятно?
Спудей. Врагам бы моим такую приятность!
Гедоний. Почему?
Спудей. Потому что они не в своем уме.
Гедоний. Значит, ты предпочел бы голодать и гнуться над книгою, чем забавляться подобным образом?
Спудей. Землю копать — и то лучше!
Гедоний. Ты прав, потому что между безумным и пьяным разницы никакой; только одного излечивает сон, а другому и врачи не помогут. Дурак ничем не отличается от тупой скотины, кроме наружности. Но менее несчастны те, что тупы от природы, от рождения, нежели те, что отупели и одичали под воздействием скотских страстей.
Спудей. Согласен.
Гедоний. Находишь ли ты трезвыми и здравомыслящими тех, кто ради призраков и теней удовольствия пренебрегает истинными удовольствиями духа и навлекает на себя истинные муки?
Спудей. Нет, не нахожу.
Гедоний. Не вином они опьянены, но любовью, но гневом, но алчностью, но суетным честолюбием и прочими низменными страстями, и этот хмель намного опаснее винного. Сир в комедии[721], проспавшись с похмелья, рассуждает трезво, но с каким трудом приходит в себя дух, захмелевший от порочной страсти! Сколько долгих лет угнетают разум любовь, гнев, ненависть, похоть, роскошь, тщеславие! Как много мы видим людей, которые от юности до глубокой старости так и не смогли оправиться и опомниться от хмеля тщеславия, корыстолюбия, похоти, роскоши!
Спудей. Я их знаю даже слишком много. Гедоний. Ты признал, что ложные блага нельзя считать благами.
Спудей. И назад своего слова не беру.
Гедоний. Истинное удовольствие — лишь то, что исходит от истинных начал.
Спудей. Согласен.
Гедоний. Значит, те блага, которых толпа домогается всеми правдами и неправдами, — не истинные.
Спудей. Думаю, что нет.
Гедоний. Будь они истинными благами, они доставались бы только достойным и делали бы счастливыми тех, кому достались. Но что такое удовольствие? Истинно ли оно, если исходит не от истинных благ, но от лживых призраков блага, как по-твоему?
Спудей. Никоим образом!
Гедоний. Но удовольствие делает жизнь приятной.
Спудей. Несомненно.
Гедоний. Стало быть, поистине приятно можно жить лишь тогда, когда живешь благочестиво, то есть наслаждаясь истинными благами; блаженство человеку дарует только благочестие, ибо оно одно приближает человека к богу, высшему источнику блага.
Спудей. И я думаю так же или почти так же.
Гедоний. Теперь погляди, как далеки от удовольствия те, кто, по общему мнению, только и делает, что гоняется за удовольствиями. Во-первых, их дух нечист, испорчен закваскою страстей, и если даже достается ему какая-нибудь сладость, она мигом горкнет: так в испорченном источнике не может быть иной воды, кроме скверной на вкус. Далее, истинное удовольствие — лишь то, которое воспринимается здравым духом. Для гневающегося нет ничего отраднее мести, но это удовольствие обращается в страдание, как только недуг покидает душу.
Спудей. Не спорю.
Гедоний. Наконец, удовольствия эти черпаются из ложных благ, а следовательно, и они — не более чем призраки. Что бы ты сказал, если бы увидел, как человек, обмороченный магическими наваждениями, ест, пьет, пляшет, смеется, рукоплещет, тогда как на самом деле ни одной из вещей, которые он будто бы видит, нет?
Спудей. Я бы сказал, что он несчастный безумец.
Гедоний. При подобном зрелище я и сам присутствовал несколько раз. Был один священник, опытный в искусстве волшебства…
Спудей…которому выучился не из священных книг, я полагаю?
Гедоний. Нет, из трижды и четырежды проклятых. Несколько придворных дам часто к нему приставали, чтобы он их угостил, и бранили скупцом и скрягою. Наконец он согласился и позвал их в гости, Явились они натощак, чтобы с тем большей охотою откушать. Сели за стол, который так и ломился от самых изысканных яств и питий; наелись до отвала, поблагодарили хозяина и разошлись по домам. Но очень скоро начало урчать в животе. Дамы изумились: что за чудо — откуда взяться голоду и жажде сразу после обеда, да еще такого роскошного? В конце концов все открылось, и над обманутыми смеялись.
Спуде й. И поделом: лучше было дома утолить голод чечевицею, чем услаждаться пустыми видениями.
Гедоний. Но, по-моему, намного смешнее, когда толпа вместо истинных благ схватывает пустые тени и восхищается призраками, которые не к смеху приводят, но к вечной скорби.
Спудей. Чем ближе вглядываюсь, тем менее нелепыми кажутся мне твои утверждения.
Гедоний. Пусть на какое-то время именем «удовольствие» называется и то, что по-настоящему к удовольствиям не принадлежит. Но назовешь ли ты медвяное вино сладким, если алоэ примешано гораздо больше, чем меда?
Спудей. Даже если четыре унции примешаны — и то не назову!
Гедоний. Или пожелаешь себе чесотку, оттого что в чесанье заключено какое-то удовольствие?
Спудей. Нет, если только не сойду с ума!
Гедоний. Тогда подсчитай, какая доля горечи примешана к тем лжеудовольствиям, которые рождает развратная любовь, непозволительная страсть, разгул, хмель. Я теперь опускаю самое главное — муки совести, вражду с богом, ожидание вечной казни; но есть ли, скажи, среди этих удовольствий такие, которые не тянули бы за собою целую вереницу внешних зол?
Спудей. Каких зол?
Гедоний. Снова опустим алчность, тщеславие, гнев, гордыню, зависть — любое из этих зол губительно само по себе; задумаемся над теми, что преимущественно славятся как наслаждения. Если за обильной попойкою следует лихорадка, головная боль, спазмы в желудке, расстройство в мыслях, бесчестье, потеря памяти, тошнота и рвота, дрожь во всем теле, — разве Эпикур счел бы это удовольствие желанным?
Спудей. Эпикур велел бы бежать от него, как от огня.
Гедоний. Если юноши — как это случается сплошь да рядом — из утех распутства выносят новую проказу, которую некоторые υποκοριζοντες[722] зовут «неаполитанской чесоткою» и которая превращает человека в живой труп, заставляя его еще при жизни умирать бесчисленное множество раз, — разве не кажется, что они прекрасно επικουριζειν[723], эти юноши?
Спудей. Скорее επι κουρεία θειν[724].
Гедоний. Представь себе даже, что наслаждение и страдание уравновешивают друг друга: захотел бы ты столько же времени мучиться зубной болью, сколько длилось удовольствие от попойки или от блуда?
Спудей. Я бы отказался и от того, и от другого. Покупать удовольствие страданием — не прибыль, а возмещение убытка. Тут, конечно, предпочтительнее αναλγησία[725], которую Цицерон отважился назвать «нечувствительностью к боли».
Гедоний. Но ведь все обстоит по-иному: щекотка непозволительного удовольствия и намного слабее муки, которую она приводит, и, вдобавок, ничтожно коротка. А проказа мучит заразившегося всю жизнь и заставляет умирать тысячу раз, прежде чем разрешит умереть.
Спудей. Таких учеников Эпикур не признал бы.
Гедоний. Большею частью спутница роскоши — нужда, «тяжкий и ужасный груз»[726], у похоти попутчики — паралич, нервная дрожь, воспаление глаз и потеря зрения, проказа и многое иное. Не правда ли, отличная сделка — в обмен на ложное и, к тому ж, мимолетное наслаждение получить столько бедствий, да еще таких тяжких и долгих?
Спудей. Даже и без всякой муки — мне кажется непроходимым глупцом делец, который самоцветы променивает на стекляшки.
Гедоний. Ты имеешь в виду человека, который жертвует истинными благами души ради поддельных радостей тела?
Спудей. Да.
Гедоний. Теперь обратимся к более точным подсчетам. Не всегда роскошь сопровождается лихорадкою или нуждою, не всегда неумеренность в любовных утехах сопровождается новой проказою и параличом, но муки совести, хуже которых нет ничего, — всегдашний провожатый непозволительных удовольствий; в этом мы уже согласились.
Спудей. Мало того, иногда они забегают вперед и тревожат душу в самый миг наслаждения. Ты, правда, возразишь, что есть люди, которым это чувство незнакомо.
Гедоний. Тем хуже для них! Кто не предпочтет страдать от боли, чем иметь сердце тупое и бесчувственное? Но если кой у кого необузданность страстей, словно некий хмель, либо привычка к порокам, будто какая-то мозоль, отнимают чувствительность ко злу в юные годы, то в старости, когда, помимо бесчисленных неудобств (а их, излишествами минувшей жизни, накоплена целая сокровищница), страшит близкая и для каждого неизбежная смерть, — в старости, повторяю я, совесть мучит тем тяжеле, чем неподвижнее она была в продолжение всей жизни. Старость и вообще-то невесела из-за многих естественных неудобств, которым она подвержена, но насколько несчастнее, насколько позорнее старость, угнетаемая нечистою совестью! Застолья, разгулы, любовные приключения, пляски, песни и прочее, что казалось сладким юноше, старику горько, и нет у этого возраста иной поддержки, кроме памяти о безупречно прожитой жизни и надежды на вечную и лучшую жизнь. Это два посоха, на которые опирается старость. Если же их отнять да еще взгромоздить на спину двойной груз — раздумья о жизни, которая прошла впустую, и отчаяние в будущем блаженстве, скажи на милость, можно ль вообразить себе существо более жалкое и несчастное?
Спудей. Я, во всяком случае, не могу; даже το ίππου γήρας[727] — и то счастливее.
Гедоний. Одним словом, слишком поздно набираются разума фригийцы[728]. И еще верно сказано: «Концом радости бывает печаль»[729]. И еще: «Нет веселья выше радости сердечной»[730]. И еще: «Веселое сердце дарует цветущие годы, а унылый дух сушит кости»[731]. А также: «Все дни бедняка худы»[732], то есть несчастны и жалки, «а у кого сердце покойно, у того всегда пир».
Спудей. Значит, разумны те, кто своевременно копит добро и заранее собирает дорожный припас на старость.
Гедоний. Святое писание не настолько низменно, чтобы мерить человеческое счастье благами судьбы. Лишь тот нищий из нищих, кто не владеет ни крупицею добродетели и, стало быть, должен Орку не только тело, но и душу.
Спудей. Орк взимает долги без пощады.
Гедоний. И тот поистине богат, к кому милостив бог. С таким защитником чего ему бояться? Людей? Но силы всех людей, вместе взятых, против бога — все равно что комар против индийского слона. Смерти? Но для праведных она переход к вечному блаженству. Ада? Но с уверенностью обращается к богу праведник: «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что ты со мною»[733]. Бесов ли ему бояться, если в сердце он носит того, перед кем трепещут бесы? Ведь душа праведника — храм божии, как об этом не раз возвещает Писание, поистине αναντίρρητος[734].
Спудей. Я не вижу способов опровергнуть твои доводы, хотя они, по-видимому, решительно противоречат здравому смыслу.
Гедоний. Как так?
Спудей. По твоему рассуждению получается, что любой францисканец живет в большем довольстве, чем тот, кто в изобилии владеет богатствами, почестями, коротко говоря — всеми радостями жизни.
Гедоний. Прибавь сюда и монарший скипетр, коли угодно, и папскую корону, даже и не тройную, а стократную, — если только ты отнимешь чистую совесть, я без колебаний объявлю, что этот францисканец, босоногий, подпоясанный узловатой веревкою, бедно и дешево одетый, изнуренный постами, бодрствованиями и трудами, не имеющий в целом мире даже медной полушки, коль скоро дух его спокоен, живет приятнее, чем тысяча Сарданапалов, собранные и соединенные в одном лице.
Спудей. Отчего же в таком случае бедняки, когда и где их ни встретишь, постоянно печальнее богачей?
Гедоний. Потому что большая их часть — вдвойне бедняки. Конечно, болезнь, голод, бодрствование, труды, нагота истощают тело, но не только в этих обстоятельствах, а и в самый час смерти торжествует бодрость духа. Душа хотя и привязана к смертному телу, но от природы она сильнее и потому в известной мере преображает плоть по своему подобию, в особенности когда к могучему натиску природы присоединяется ενεργεία[735] духа. Вот почему мы часто наблюдаем, как праведники умирают с большею бодростью, чем иные пируют с гостями.
Спудей. Да, этому я нередко дивился.
Гедоний. Но нет ничего удивительного, что неодолимая радость разливается там, где присутствует бог, источник всяческого веселья. Что странного в том, что душа истинно благочестивого человека радуется в смертном теле беспрерывно? Ведь счастье ее не уменьшилось бы ни на йоту, даже если бы она спустилась в самую глубь Тартара. Повсюду, где дух чист, там и бог; повсюду, где бог, там и рай; где небо, там счастье, где счастье, там истинная радость и неподдельная бодрость.
Спудей. Но праведники жили бы еще приятнее, если бы некоторых неудобств не было, а были бы рады, которыми они либо пренебрегают, либо не знают их.
Гедоний. О каких неудобствах ты мне толкуешь? О тех, что по общему закону сопутствуют человеческому существованию? О голоде, жажде, недугах, усталости, старости, смерти, ударах молнии, землетрясениях, наводнениях, войнах?
Спудей. Да, и об них тоже.
Гедоний. Но у нас с тобой разговор идет о смертных, а не о бессмертных. Впрочем, и в этих бедствиях положение праведников намного терпимее, чем оголтелых охотников за телесными удовольствиями.
Спудей. Почему?
Гедоний. Во-первых, они давно приучили себя к терпению и потому сдержаннее переносят то, чего нельзя избежать. Далее, они сознают, что все это послано им от бога либо для очищения от грехов, либо для утверждения в доблести, и не только спокойно, но радостно, словно покорные дети, принимают наказания из руки благосклонного Отца и еще благодарят либо за милосердное поправление, либо за неоценимую выгоду и пользу.
Спудей. Но многие причиняют себе телесные тяготы.
Гедоний. Но еще многочисленнее те, кто пользуется целебными средствами, чтобы сохранить или вернуть телесное здоровье. Впрочем, причинять себе тяготы, страдать от нужды, от болезни, от гонений, от дурной молвы в тех случаях, когда к этому не понуждает христианская любовь, — не благочестие, а глупость. А всех, утесненных ради Христа, ради справедливости, кто осмелится назвать несчастными, когда сам господь возглашает их блаженными и велит им радоваться?
Спудей. Однако же и такие утеснения сопряжены с ощущением муки.
Гедоний. Конечно, но оно легко поглощается, с одной стороны, страхом перед геенною, а с другой — надеждой на вечное блаженство. Допустим, тебе внушили бы, что ты никогда не будешь болеть, за всю жизнь не узнаешь никаких телесных тягот, если согласишься, чтобы тебя один раз слегка кольнули иголкой, — неужели ты не принял бы с охотою и удовольствием такое ничтожное страдание?
Спудей. Еще бы! Более того: если бы я точно знал, что у меня никогда в жизни не будут болеть зубы, я бы хладнокровно стерпел и более глубокие уколы — хотя бы даже оба уха продырявили шилом.
Гедоний. Но все огорчения, какие случаются в этой жизни, против вечных мук и легче и короче, чем мгновенный укол против целой человеческой жизни, сколь угодно долгой. Между вещью конечной и бесконечной никакого соответствия нет.
Спудей. Совершенно верно.
Гедоний. Допустим, тебе пообещали бы, что ты проживешь без забот и хлопот до самой смерти, если, в нарушение Пифагорова запрета[736], один раз рассечешь пламя рукой, — ты, наверно, охотно бы согласился?
Спудей. Конечно, и не один, а хоть и сто раз, — лишь бы меня не обманули!
Гедоний. Бог не может обманывать. Но жжение от этого пламени по сравнению со всей человеческой жизнью дольше, чем вся жизнь по сравнению с небесным блаженством, даже если бы кто прожил три Несторовых века! Ведь как бы мало ни оставалась рука в пламени, все же это какая-то частица земной жизни; но вся человеческая жизнь не составляет и мельчайшей частицы вечности.
Спудей. Мне нечего возразить.
Гедоний. Тогда скажи, неужели ты думаешь, что те, кто изо всех сил и с твердой надеждою спешит к вечности, мучаются тяготами этой жизни — в особенности когда переход так непродолжителен?
Спудей. Нет, не думаю, — были бы только твердое убеждение и твердая надежда на успех.
Гедоний. Теперь перехожу к отрадам, о которых ты упомянул. Да, эти люди не участвуют в плясках и пиршествах, не любуются зрелищами, но, пренебрегая ими, наслаждаются иными удовольствиями, намного более приятными; они радуются не менее прочих, но по-иному. «Не видел того глаз, не слышало ухо и не приходило то на сердце человеку, что приготовил бог любящим его»[737]. Святой Павел знал, каковы песни, пляски, хороводы и пиршества благочестивых душ даже и в этой жизни.
Спудей. Но есть и дозволенные удовольствия, которые, однако ж, они сами себе воспрещают.
Гедоний. И в дозволенных радостях чрезмерность непозволительна; если же ее исключить, те, кто на первый взгляд ведет жизнь и суровую и тягостную, выигрывают во всем. Может ли быть зрелище великолепнее, чем созерцание нашего мира? А ведь божьи любимцы извлекают из него гораздо больше удовольствия, чем иные. Иные, разглядывая любопытным взором дивное это творение, в душе испытывают тревогу оттого, что причины многого остаются для них непостижимы. Иногда они даже, точно Момы какие-то, ропщут на творца, нередко зовут природу не матерью, но мачехой, и это оскорбление только на словах направлено против природы, а по сути падает на того, кто ее создал, если вообще возможно такое понятие — «природа». А человек благочестивый с душевным удовольствием, взором благоговейным и простосердечным глядит на дела господа и Отца своего; всему он дивится, ничто не порицает и за все благодарит, размышляя о том, что каждая вещь создана ради человека; и, созерцая отдельные вещи, он поклоняется мудрости и благости создателя, следы которых прозревает в создании. Представь себе дворец, в точности такой, какой Апулей придумал для Психеи[738], или, — если сможешь, — еще более пышный и прекрасный, приведи туда двух зрителей, одного — чужеземца, который для того только и явился, чтобы посмотреть, другого — слугу или сына зодчего, воздвигнувшего здание. Кто будет радоваться больше — пришелец, которому этот дом чужой, или сын, с восторгом узнающий в этом строении ум, богатство и щедрость любимого отца, особенно когда он вспоминает, что все выстроено ради него и для него?
Спудей. Твой вопрос не нуждается в ответе. Но большинство нечестивцев тоже знает, что и небо и все, что под небом, создано ради человека.
Гедоний. Не большинство, а почти все, но не всем приходит это на ум, а если и приходит — больше удовольствия получает тот, кто больше любит творца, так же как охотнее смотрят на небо те, кто стремится к жизни небесной.
Спудей. Скорее всего ты прав.
Гедоний. Что же до сладости пира, то она не в изысканных блюдах и не в искусстве поваров, но в добром здоровье и в голодном желудке. Не думай, будто какой-нибудь Лукулл, уставив стол куропатками, фазанами, голубями, зайчатиной, скарами, сомами и муренами[739], обедает приятнее, чем благочестивый муж — простым хлебом, овощами и зеленью, запивая либо водою, либо жидким пивом, либо сильно разбавленным вином. Все нехитрые яства он принимает как дар щедрого отца, для всех приправою служат святые речи, все освящает вступительная молитва, чтение Писания, освежающее душу лучше, чем пища тело, и заключительное благодарение. Из-за стола он поднимается не раздувшись, но подкрепившись, не отяжелев, но отдохнув, и отдохнув столько же духом, сколько телом. Неужели ты думаешь, что тот Лукулл, громоздящий лакомство на лакомство, пирует приятнее?
Спудей. Но высшая услада — в любви, если верить Аристотелю.
Гедоний. И здесь побеждает благочестивый, не в меньшей мере, чем за пиршественным столом. Вот послушай. Чем горячее любовь к жене, тем больше радости в объятьях на супружеском ложе. Но никто не любит жену горячее, нежели те, чья любовь подобна любви Христа к Церкви; ибо кто любит супругу ради удовольствия, не любят вовсе. Прибавь, что чем соитие реже, тем оно слаще; об этом знал и языческий поэт[740], написавший:
Я тебя еще не убедил, что никто не живет веселее праведников?
Спудей. Если бы все убедились в этом так же, как я!
Гедоний. Значит, если эпикурейцы — это те, кто живет приятно, никто не может называться эпикурейцем с большим правом, чем святые и благочестивые. И если нас тревожат имена, никто так не заслуживает имени эпикурейца, как прославленный и чтимый глава христианской философии. У греков επίκουρος означает «помощник». В то время как естественный закон был почти изглажен из памяти грехами, как закон Моисеев скорее распалял страсти, чем утишал, как невозбранно правил миром тиран Сатана, лишь Он один подал скорую помощь гибнущему роду человеческому. И грубо заблуждаются некоторые, кто болтает, будто Христос от природы сам был печален и мрачен и нас будто бы призывал к безрадостной жизни. Напротив, лишь он показывает нам жизнь, самую приятную из всех возможных и до краев наполненную истинным удовольствием, — если только не висит над нами Танталов камень!
Спудей. Это что за загадка?
Гедоний. Ты посмеешься над притчею, но в шутке здесь заключена серьезная мысль.
Спудей. Итак, жду серьезной шутки.
Гедоний. Рассказывают те, что некогда старались скрыть философские наставления под покровом басен и притч, что некий Тантал был приглашен к трапезе богов — неописуемо роскошной, как они изображают. Когда пришла Танталу пора удалиться, Юпитер, считая неподобающим своему богатству отпускать гостя без гостинца, разрешил ему просить, чего бы тот ни пожелал, — отказа, дескать, не будет. Глупец Тантал блаженство человеческое мерил радостями чрева и глотки и пожелал, чтобы ему всю жизнь можно было провести за таким столом. Юпитер кивнул; желание глупца исполнилось. И вот сидит Тантал у стола, заставленного всеми видами яств и питий; туг и нектар, и розы, и благовония, которые могли бы ласкать ноздри бессмертных; подле — виночерпий Ганимед или кто-то схожий с Ганимедом, вокруг — сладостно поющие Музы; пляшет смешной Силен, балагурят шуты; словом сказать — есть все, что только способно порадовать любое чувство человека, и среди всего этого Тантал сидит грустный, подавленный, испуганный, не улыбнется, пальцем не Притронется к угощению.
Спудей. Отчего?
Гедоний. Оттого, что над головою у него, на одном-единственном волоске, висит громадная скала и, кажется, вот-вот рухнет.
Спудей. Я бы за таким столом не остался.
Гедоний. Но желание сделалось неумолимою судьбою, а Юпитера не так просто умилостивить, как нашего бога, который разрешает смертных от пагубных обетов, едва лишь они одумаются. Вдобавок тот самый камень, который не дает протянуть руку к еде, не дает и подняться из-за стола: Танталу страшно, что стоит ему шевельнуться — и камень упадет, и раздавит его в лепешку.
Спудей. Смешная история!
Гедоний. А теперь послушай то, что не смешно. Толпа домогается радости в жизни от внешних вещей, меж тем как радости не дает ничто, кроме спокойствия души, ибо над теми, у кого нечиста совесть, висит камень гораздо тяжелее Танталова. Да нет, не висит, но давит и гнетет душу! И не пустым страхом терзается душа — ведь с часу на час она ожидает, что будет ввергнута в геенну. Скажи мне, сыщется ли в человеческой жизни что-нибудь до того сладкое, что смогло бы по-настоящему развеселить душу, придавленную таким камнем?
Спудей. Нет, ничто, кроме безумия или неверия.
Гедоний. Если бы над этим призадумались молодые люди, которые помешались на удовольствиях, словно пригубив из чаши Цирцеи, и теперь вместо истинных радостей ценят медвяные яды, как бы старательно они береглись, чтобы по опрометчивости не совершить поступка, который всю оставшуюся жизнь будет жечь их душу! Чего бы только не сделали, чтобы собрать дорожный припас на грядущую старость — чистую совесть и ничем не запятнанное имя! Что несчастнее старости, которая, оборачиваясь назад, с ужасом видит, как прекрасно то, чем она пренебрегла, как гнусно то, чем дорожила; глядя же вперед, различает грозный последний день, а тотчас за ним — вечные муки геенны?
Спудей. Да, необычайные, на мой взгляд, счастливцы те, кто сберег в чистоте свой юный возраст и дошел до рубежа старости, непрерывно преуспевая в благочестии.
Гедоний. Второе же место по заслугам принадлежит людям, которые вовремя опомнились от юношеского хмеля.
Спудей. Но что ты посоветуешь тому жалкому старику?
Гедоний. Пока есть дыхание в груди, отчаиваться нельзя никому: пусть он прибегнет к божьему милосердию.
Спудей. Но чем дольше была жизнь, тем больше накопилось грехов — больше, чем песка на морском берегу.
Гедоний. Но милость божия еще обильнее, и намного. Морской песок человеку не счесть, но все-таки число песчинок имеет конец, а господне милосердие не знает ни меры, ни предела.
Спудей. Но у того, кто скоро умрет, уже и времени не остается!
Гедоний. Чем меньше осталось времени, тем горячее пусть взывает к богу: для бога, во всяком случае, времени довольно, и от земли к небу зов подняться успеет. Ведь и краткая молитва достигает неба — был бы только силен порыв духа, ее пославший. Евангельская грешница каялась, говорят, всю жизнь; но сколь немногими словами вымолил рай у Христа разбойник[741] в самый миг смерти. Если всем сердцем воззовет грешник: «Помилуй меня, боже, по великой милости твоей!»[742] — уберет господь Танталов камень, даст слуху радость и веселие, и кости, сокрушенные и смирившиеся, возликуют о прощении грехов.
Спудей. Этого никто не будет оспаривать, разве что какой-нибудь дикарь, хуже циклопов. Но что дальше?
Гедоний. Ты уже согласился со мною, что всех приятнее живут те, кто живет благочестиво, а всех несчастнее и горше — кто нечестиво.
Спудей. Значит, я уступил больше, чем хотел.
Гедоний. Но что дано честно и по правилам, того требовать назад нельзя, как учит Платон.
Спудей. Продолжай.
Гедоний. Если с собачкой прекрасно обращаются, если она сытно и сладко ест, мягко спит, всегда играет и резвится, — разве не живет она приятно?
Спудей. Живет.
Гедоний. А хотел бы ты такой жизни для себя?
Спудей. Вот еще придумал! Для этого надо сперва из человека превратиться в пса!
Гедоний. Значит, ты признаешь, что лучшие удовольствия началом и источником имеют дух?
Спудей. Это очевидно.
Гедоний. Сила духа такова, что нередко заглушает чувство телесной боли, нередко делает отрадным то, что само по себе мучительно.
Спудей. Это мы видим каждый день на примере влюбленных, которым сладко не спать ночи напролет, бодрствуя в зимнюю стужу у дверей любимой.
Гедоний. Теперь рассуди, если такою силою обладает человеческая любовь, которую мы разделяем с быками и собаками, насколько могущественнее любовь небесная, исходящая от духа Христова! Такова ее сила, что даже смерти, ужаснее которой нет ничего, сообщает она привлекательность.
Спудей. Что у других на сердце, не знаю, но я уверен, что ревнители подлинного благочестия лишены многих удовольствий.
Гедоний. Каких?
Спудей. Они не богатеют, не получают высоких должностей, не пируют, не пляшут, не поют, не благоухают душистыми притираниями, не смеются, не играют.
Гедоний. О богатстве и высоких должностях не к чему было и упоминать: ведь они не радость приносят, а скорее заботы и беспокойства. Поговорим о прочих удовольствиях, за которыми усердно охотятся люди, одержимые охотой пожить приятно. Не встречаешь ли ты каждый день пьяных, дураков и безумцев, которые смеются и пляшут?
Спудей. Встречаю.
Гедоний. По-твоему, они живут приятно?
Спудей. Врагам бы моим такую приятность!
Гедоний. Почему?
Спудей. Потому что они не в своем уме.
Гедоний. Значит, ты предпочел бы голодать и гнуться над книгою, чем забавляться подобным образом?
Спудей. Землю копать — и то лучше!
Гедоний. Ты прав, потому что между безумным и пьяным разницы никакой; только одного излечивает сон, а другому и врачи не помогут. Дурак ничем не отличается от тупой скотины, кроме наружности. Но менее несчастны те, что тупы от природы, от рождения, нежели те, что отупели и одичали под воздействием скотских страстей.
Спудей. Согласен.
Гедоний. Находишь ли ты трезвыми и здравомыслящими тех, кто ради призраков и теней удовольствия пренебрегает истинными удовольствиями духа и навлекает на себя истинные муки?
Спудей. Нет, не нахожу.
Гедоний. Не вином они опьянены, но любовью, но гневом, но алчностью, но суетным честолюбием и прочими низменными страстями, и этот хмель намного опаснее винного. Сир в комедии[721], проспавшись с похмелья, рассуждает трезво, но с каким трудом приходит в себя дух, захмелевший от порочной страсти! Сколько долгих лет угнетают разум любовь, гнев, ненависть, похоть, роскошь, тщеславие! Как много мы видим людей, которые от юности до глубокой старости так и не смогли оправиться и опомниться от хмеля тщеславия, корыстолюбия, похоти, роскоши!
Спудей. Я их знаю даже слишком много. Гедоний. Ты признал, что ложные блага нельзя считать благами.
Спудей. И назад своего слова не беру.
Гедоний. Истинное удовольствие — лишь то, что исходит от истинных начал.
Спудей. Согласен.
Гедоний. Значит, те блага, которых толпа домогается всеми правдами и неправдами, — не истинные.
Спудей. Думаю, что нет.
Гедоний. Будь они истинными благами, они доставались бы только достойным и делали бы счастливыми тех, кому достались. Но что такое удовольствие? Истинно ли оно, если исходит не от истинных благ, но от лживых призраков блага, как по-твоему?
Спудей. Никоим образом!
Гедоний. Но удовольствие делает жизнь приятной.
Спудей. Несомненно.
Гедоний. Стало быть, поистине приятно можно жить лишь тогда, когда живешь благочестиво, то есть наслаждаясь истинными благами; блаженство человеку дарует только благочестие, ибо оно одно приближает человека к богу, высшему источнику блага.
Спудей. И я думаю так же или почти так же.
Гедоний. Теперь погляди, как далеки от удовольствия те, кто, по общему мнению, только и делает, что гоняется за удовольствиями. Во-первых, их дух нечист, испорчен закваскою страстей, и если даже достается ему какая-нибудь сладость, она мигом горкнет: так в испорченном источнике не может быть иной воды, кроме скверной на вкус. Далее, истинное удовольствие — лишь то, которое воспринимается здравым духом. Для гневающегося нет ничего отраднее мести, но это удовольствие обращается в страдание, как только недуг покидает душу.
Спудей. Не спорю.
Гедоний. Наконец, удовольствия эти черпаются из ложных благ, а следовательно, и они — не более чем призраки. Что бы ты сказал, если бы увидел, как человек, обмороченный магическими наваждениями, ест, пьет, пляшет, смеется, рукоплещет, тогда как на самом деле ни одной из вещей, которые он будто бы видит, нет?
Спудей. Я бы сказал, что он несчастный безумец.
Гедоний. При подобном зрелище я и сам присутствовал несколько раз. Был один священник, опытный в искусстве волшебства…
Спудей…которому выучился не из священных книг, я полагаю?
Гедоний. Нет, из трижды и четырежды проклятых. Несколько придворных дам часто к нему приставали, чтобы он их угостил, и бранили скупцом и скрягою. Наконец он согласился и позвал их в гости, Явились они натощак, чтобы с тем большей охотою откушать. Сели за стол, который так и ломился от самых изысканных яств и питий; наелись до отвала, поблагодарили хозяина и разошлись по домам. Но очень скоро начало урчать в животе. Дамы изумились: что за чудо — откуда взяться голоду и жажде сразу после обеда, да еще такого роскошного? В конце концов все открылось, и над обманутыми смеялись.
Спуде й. И поделом: лучше было дома утолить голод чечевицею, чем услаждаться пустыми видениями.
Гедоний. Но, по-моему, намного смешнее, когда толпа вместо истинных благ схватывает пустые тени и восхищается призраками, которые не к смеху приводят, но к вечной скорби.
Спудей. Чем ближе вглядываюсь, тем менее нелепыми кажутся мне твои утверждения.
Гедоний. Пусть на какое-то время именем «удовольствие» называется и то, что по-настоящему к удовольствиям не принадлежит. Но назовешь ли ты медвяное вино сладким, если алоэ примешано гораздо больше, чем меда?
Спудей. Даже если четыре унции примешаны — и то не назову!
Гедоний. Или пожелаешь себе чесотку, оттого что в чесанье заключено какое-то удовольствие?
Спудей. Нет, если только не сойду с ума!
Гедоний. Тогда подсчитай, какая доля горечи примешана к тем лжеудовольствиям, которые рождает развратная любовь, непозволительная страсть, разгул, хмель. Я теперь опускаю самое главное — муки совести, вражду с богом, ожидание вечной казни; но есть ли, скажи, среди этих удовольствий такие, которые не тянули бы за собою целую вереницу внешних зол?
Спудей. Каких зол?
Гедоний. Снова опустим алчность, тщеславие, гнев, гордыню, зависть — любое из этих зол губительно само по себе; задумаемся над теми, что преимущественно славятся как наслаждения. Если за обильной попойкою следует лихорадка, головная боль, спазмы в желудке, расстройство в мыслях, бесчестье, потеря памяти, тошнота и рвота, дрожь во всем теле, — разве Эпикур счел бы это удовольствие желанным?
Спудей. Эпикур велел бы бежать от него, как от огня.
Гедоний. Если юноши — как это случается сплошь да рядом — из утех распутства выносят новую проказу, которую некоторые υποκοριζοντες[722] зовут «неаполитанской чесоткою» и которая превращает человека в живой труп, заставляя его еще при жизни умирать бесчисленное множество раз, — разве не кажется, что они прекрасно επικουριζειν[723], эти юноши?
Спудей. Скорее επι κουρεία θειν[724].
Гедоний. Представь себе даже, что наслаждение и страдание уравновешивают друг друга: захотел бы ты столько же времени мучиться зубной болью, сколько длилось удовольствие от попойки или от блуда?
Спудей. Я бы отказался и от того, и от другого. Покупать удовольствие страданием — не прибыль, а возмещение убытка. Тут, конечно, предпочтительнее αναλγησία[725], которую Цицерон отважился назвать «нечувствительностью к боли».
Гедоний. Но ведь все обстоит по-иному: щекотка непозволительного удовольствия и намного слабее муки, которую она приводит, и, вдобавок, ничтожно коротка. А проказа мучит заразившегося всю жизнь и заставляет умирать тысячу раз, прежде чем разрешит умереть.
Спудей. Таких учеников Эпикур не признал бы.
Гедоний. Большею частью спутница роскоши — нужда, «тяжкий и ужасный груз»[726], у похоти попутчики — паралич, нервная дрожь, воспаление глаз и потеря зрения, проказа и многое иное. Не правда ли, отличная сделка — в обмен на ложное и, к тому ж, мимолетное наслаждение получить столько бедствий, да еще таких тяжких и долгих?
Спудей. Даже и без всякой муки — мне кажется непроходимым глупцом делец, который самоцветы променивает на стекляшки.
Гедоний. Ты имеешь в виду человека, который жертвует истинными благами души ради поддельных радостей тела?
Спудей. Да.
Гедоний. Теперь обратимся к более точным подсчетам. Не всегда роскошь сопровождается лихорадкою или нуждою, не всегда неумеренность в любовных утехах сопровождается новой проказою и параличом, но муки совести, хуже которых нет ничего, — всегдашний провожатый непозволительных удовольствий; в этом мы уже согласились.
Спудей. Мало того, иногда они забегают вперед и тревожат душу в самый миг наслаждения. Ты, правда, возразишь, что есть люди, которым это чувство незнакомо.
Гедоний. Тем хуже для них! Кто не предпочтет страдать от боли, чем иметь сердце тупое и бесчувственное? Но если кой у кого необузданность страстей, словно некий хмель, либо привычка к порокам, будто какая-то мозоль, отнимают чувствительность ко злу в юные годы, то в старости, когда, помимо бесчисленных неудобств (а их, излишествами минувшей жизни, накоплена целая сокровищница), страшит близкая и для каждого неизбежная смерть, — в старости, повторяю я, совесть мучит тем тяжеле, чем неподвижнее она была в продолжение всей жизни. Старость и вообще-то невесела из-за многих естественных неудобств, которым она подвержена, но насколько несчастнее, насколько позорнее старость, угнетаемая нечистою совестью! Застолья, разгулы, любовные приключения, пляски, песни и прочее, что казалось сладким юноше, старику горько, и нет у этого возраста иной поддержки, кроме памяти о безупречно прожитой жизни и надежды на вечную и лучшую жизнь. Это два посоха, на которые опирается старость. Если же их отнять да еще взгромоздить на спину двойной груз — раздумья о жизни, которая прошла впустую, и отчаяние в будущем блаженстве, скажи на милость, можно ль вообразить себе существо более жалкое и несчастное?
Спудей. Я, во всяком случае, не могу; даже το ίππου γήρας[727] — и то счастливее.
Гедоний. Одним словом, слишком поздно набираются разума фригийцы[728]. И еще верно сказано: «Концом радости бывает печаль»[729]. И еще: «Нет веселья выше радости сердечной»[730]. И еще: «Веселое сердце дарует цветущие годы, а унылый дух сушит кости»[731]. А также: «Все дни бедняка худы»[732], то есть несчастны и жалки, «а у кого сердце покойно, у того всегда пир».
Спудей. Значит, разумны те, кто своевременно копит добро и заранее собирает дорожный припас на старость.
Гедоний. Святое писание не настолько низменно, чтобы мерить человеческое счастье благами судьбы. Лишь тот нищий из нищих, кто не владеет ни крупицею добродетели и, стало быть, должен Орку не только тело, но и душу.
Спудей. Орк взимает долги без пощады.
Гедоний. И тот поистине богат, к кому милостив бог. С таким защитником чего ему бояться? Людей? Но силы всех людей, вместе взятых, против бога — все равно что комар против индийского слона. Смерти? Но для праведных она переход к вечному блаженству. Ада? Но с уверенностью обращается к богу праведник: «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что ты со мною»[733]. Бесов ли ему бояться, если в сердце он носит того, перед кем трепещут бесы? Ведь душа праведника — храм божии, как об этом не раз возвещает Писание, поистине αναντίρρητος[734].
Спудей. Я не вижу способов опровергнуть твои доводы, хотя они, по-видимому, решительно противоречат здравому смыслу.
Гедоний. Как так?
Спудей. По твоему рассуждению получается, что любой францисканец живет в большем довольстве, чем тот, кто в изобилии владеет богатствами, почестями, коротко говоря — всеми радостями жизни.
Гедоний. Прибавь сюда и монарший скипетр, коли угодно, и папскую корону, даже и не тройную, а стократную, — если только ты отнимешь чистую совесть, я без колебаний объявлю, что этот францисканец, босоногий, подпоясанный узловатой веревкою, бедно и дешево одетый, изнуренный постами, бодрствованиями и трудами, не имеющий в целом мире даже медной полушки, коль скоро дух его спокоен, живет приятнее, чем тысяча Сарданапалов, собранные и соединенные в одном лице.
Спудей. Отчего же в таком случае бедняки, когда и где их ни встретишь, постоянно печальнее богачей?
Гедоний. Потому что большая их часть — вдвойне бедняки. Конечно, болезнь, голод, бодрствование, труды, нагота истощают тело, но не только в этих обстоятельствах, а и в самый час смерти торжествует бодрость духа. Душа хотя и привязана к смертному телу, но от природы она сильнее и потому в известной мере преображает плоть по своему подобию, в особенности когда к могучему натиску природы присоединяется ενεργεία[735] духа. Вот почему мы часто наблюдаем, как праведники умирают с большею бодростью, чем иные пируют с гостями.
Спудей. Да, этому я нередко дивился.
Гедоний. Но нет ничего удивительного, что неодолимая радость разливается там, где присутствует бог, источник всяческого веселья. Что странного в том, что душа истинно благочестивого человека радуется в смертном теле беспрерывно? Ведь счастье ее не уменьшилось бы ни на йоту, даже если бы она спустилась в самую глубь Тартара. Повсюду, где дух чист, там и бог; повсюду, где бог, там и рай; где небо, там счастье, где счастье, там истинная радость и неподдельная бодрость.
Спудей. Но праведники жили бы еще приятнее, если бы некоторых неудобств не было, а были бы рады, которыми они либо пренебрегают, либо не знают их.
Гедоний. О каких неудобствах ты мне толкуешь? О тех, что по общему закону сопутствуют человеческому существованию? О голоде, жажде, недугах, усталости, старости, смерти, ударах молнии, землетрясениях, наводнениях, войнах?
Спудей. Да, и об них тоже.
Гедоний. Но у нас с тобой разговор идет о смертных, а не о бессмертных. Впрочем, и в этих бедствиях положение праведников намного терпимее, чем оголтелых охотников за телесными удовольствиями.
Спудей. Почему?
Гедоний. Во-первых, они давно приучили себя к терпению и потому сдержаннее переносят то, чего нельзя избежать. Далее, они сознают, что все это послано им от бога либо для очищения от грехов, либо для утверждения в доблести, и не только спокойно, но радостно, словно покорные дети, принимают наказания из руки благосклонного Отца и еще благодарят либо за милосердное поправление, либо за неоценимую выгоду и пользу.
Спудей. Но многие причиняют себе телесные тяготы.
Гедоний. Но еще многочисленнее те, кто пользуется целебными средствами, чтобы сохранить или вернуть телесное здоровье. Впрочем, причинять себе тяготы, страдать от нужды, от болезни, от гонений, от дурной молвы в тех случаях, когда к этому не понуждает христианская любовь, — не благочестие, а глупость. А всех, утесненных ради Христа, ради справедливости, кто осмелится назвать несчастными, когда сам господь возглашает их блаженными и велит им радоваться?
Спудей. Однако же и такие утеснения сопряжены с ощущением муки.
Гедоний. Конечно, но оно легко поглощается, с одной стороны, страхом перед геенною, а с другой — надеждой на вечное блаженство. Допустим, тебе внушили бы, что ты никогда не будешь болеть, за всю жизнь не узнаешь никаких телесных тягот, если согласишься, чтобы тебя один раз слегка кольнули иголкой, — неужели ты не принял бы с охотою и удовольствием такое ничтожное страдание?
Спудей. Еще бы! Более того: если бы я точно знал, что у меня никогда в жизни не будут болеть зубы, я бы хладнокровно стерпел и более глубокие уколы — хотя бы даже оба уха продырявили шилом.
Гедоний. Но все огорчения, какие случаются в этой жизни, против вечных мук и легче и короче, чем мгновенный укол против целой человеческой жизни, сколь угодно долгой. Между вещью конечной и бесконечной никакого соответствия нет.
Спудей. Совершенно верно.
Гедоний. Допустим, тебе пообещали бы, что ты проживешь без забот и хлопот до самой смерти, если, в нарушение Пифагорова запрета[736], один раз рассечешь пламя рукой, — ты, наверно, охотно бы согласился?
Спудей. Конечно, и не один, а хоть и сто раз, — лишь бы меня не обманули!
Гедоний. Бог не может обманывать. Но жжение от этого пламени по сравнению со всей человеческой жизнью дольше, чем вся жизнь по сравнению с небесным блаженством, даже если бы кто прожил три Несторовых века! Ведь как бы мало ни оставалась рука в пламени, все же это какая-то частица земной жизни; но вся человеческая жизнь не составляет и мельчайшей частицы вечности.
Спудей. Мне нечего возразить.
Гедоний. Тогда скажи, неужели ты думаешь, что те, кто изо всех сил и с твердой надеждою спешит к вечности, мучаются тяготами этой жизни — в особенности когда переход так непродолжителен?
Спудей. Нет, не думаю, — были бы только твердое убеждение и твердая надежда на успех.
Гедоний. Теперь перехожу к отрадам, о которых ты упомянул. Да, эти люди не участвуют в плясках и пиршествах, не любуются зрелищами, но, пренебрегая ими, наслаждаются иными удовольствиями, намного более приятными; они радуются не менее прочих, но по-иному. «Не видел того глаз, не слышало ухо и не приходило то на сердце человеку, что приготовил бог любящим его»[737]. Святой Павел знал, каковы песни, пляски, хороводы и пиршества благочестивых душ даже и в этой жизни.
Спудей. Но есть и дозволенные удовольствия, которые, однако ж, они сами себе воспрещают.
Гедоний. И в дозволенных радостях чрезмерность непозволительна; если же ее исключить, те, кто на первый взгляд ведет жизнь и суровую и тягостную, выигрывают во всем. Может ли быть зрелище великолепнее, чем созерцание нашего мира? А ведь божьи любимцы извлекают из него гораздо больше удовольствия, чем иные. Иные, разглядывая любопытным взором дивное это творение, в душе испытывают тревогу оттого, что причины многого остаются для них непостижимы. Иногда они даже, точно Момы какие-то, ропщут на творца, нередко зовут природу не матерью, но мачехой, и это оскорбление только на словах направлено против природы, а по сути падает на того, кто ее создал, если вообще возможно такое понятие — «природа». А человек благочестивый с душевным удовольствием, взором благоговейным и простосердечным глядит на дела господа и Отца своего; всему он дивится, ничто не порицает и за все благодарит, размышляя о том, что каждая вещь создана ради человека; и, созерцая отдельные вещи, он поклоняется мудрости и благости создателя, следы которых прозревает в создании. Представь себе дворец, в точности такой, какой Апулей придумал для Психеи[738], или, — если сможешь, — еще более пышный и прекрасный, приведи туда двух зрителей, одного — чужеземца, который для того только и явился, чтобы посмотреть, другого — слугу или сына зодчего, воздвигнувшего здание. Кто будет радоваться больше — пришелец, которому этот дом чужой, или сын, с восторгом узнающий в этом строении ум, богатство и щедрость любимого отца, особенно когда он вспоминает, что все выстроено ради него и для него?
Спудей. Твой вопрос не нуждается в ответе. Но большинство нечестивцев тоже знает, что и небо и все, что под небом, создано ради человека.
Гедоний. Не большинство, а почти все, но не всем приходит это на ум, а если и приходит — больше удовольствия получает тот, кто больше любит творца, так же как охотнее смотрят на небо те, кто стремится к жизни небесной.
Спудей. Скорее всего ты прав.
Гедоний. Что же до сладости пира, то она не в изысканных блюдах и не в искусстве поваров, но в добром здоровье и в голодном желудке. Не думай, будто какой-нибудь Лукулл, уставив стол куропатками, фазанами, голубями, зайчатиной, скарами, сомами и муренами[739], обедает приятнее, чем благочестивый муж — простым хлебом, овощами и зеленью, запивая либо водою, либо жидким пивом, либо сильно разбавленным вином. Все нехитрые яства он принимает как дар щедрого отца, для всех приправою служат святые речи, все освящает вступительная молитва, чтение Писания, освежающее душу лучше, чем пища тело, и заключительное благодарение. Из-за стола он поднимается не раздувшись, но подкрепившись, не отяжелев, но отдохнув, и отдохнув столько же духом, сколько телом. Неужели ты думаешь, что тот Лукулл, громоздящий лакомство на лакомство, пирует приятнее?
Спудей. Но высшая услада — в любви, если верить Аристотелю.
Гедоний. И здесь побеждает благочестивый, не в меньшей мере, чем за пиршественным столом. Вот послушай. Чем горячее любовь к жене, тем больше радости в объятьях на супружеском ложе. Но никто не любит жену горячее, нежели те, чья любовь подобна любви Христа к Церкви; ибо кто любит супругу ради удовольствия, не любят вовсе. Прибавь, что чем соитие реже, тем оно слаще; об этом знал и языческий поэт[740], написавший:
Впрочем, в соитии заключена самая незначительная часть удовольствия. Гораздо большая — в постоянной совместной жизни, которая всего приятнее у тех, что искренне любят друг друга христианской любовью. У остальных, когда старится удовольствие, вместе с ним часто старится и любовь; христианская же любовь становится все зеленее, по мере того как увядает радость плоти.
Удовольствие в том, что с нами бывает не часто.
Я тебя еще не убедил, что никто не живет веселее праведников?
Спудей. Если бы все убедились в этом так же, как я!
Гедоний. Значит, если эпикурейцы — это те, кто живет приятно, никто не может называться эпикурейцем с большим правом, чем святые и благочестивые. И если нас тревожат имена, никто так не заслуживает имени эпикурейца, как прославленный и чтимый глава христианской философии. У греков επίκουρος означает «помощник». В то время как естественный закон был почти изглажен из памяти грехами, как закон Моисеев скорее распалял страсти, чем утишал, как невозбранно правил миром тиран Сатана, лишь Он один подал скорую помощь гибнущему роду человеческому. И грубо заблуждаются некоторые, кто болтает, будто Христос от природы сам был печален и мрачен и нас будто бы призывал к безрадостной жизни. Напротив, лишь он показывает нам жизнь, самую приятную из всех возможных и до краев наполненную истинным удовольствием, — если только не висит над нами Танталов камень!
Спудей. Это что за загадка?
Гедоний. Ты посмеешься над притчею, но в шутке здесь заключена серьезная мысль.
Спудей. Итак, жду серьезной шутки.
Гедоний. Рассказывают те, что некогда старались скрыть философские наставления под покровом басен и притч, что некий Тантал был приглашен к трапезе богов — неописуемо роскошной, как они изображают. Когда пришла Танталу пора удалиться, Юпитер, считая неподобающим своему богатству отпускать гостя без гостинца, разрешил ему просить, чего бы тот ни пожелал, — отказа, дескать, не будет. Глупец Тантал блаженство человеческое мерил радостями чрева и глотки и пожелал, чтобы ему всю жизнь можно было провести за таким столом. Юпитер кивнул; желание глупца исполнилось. И вот сидит Тантал у стола, заставленного всеми видами яств и питий; туг и нектар, и розы, и благовония, которые могли бы ласкать ноздри бессмертных; подле — виночерпий Ганимед или кто-то схожий с Ганимедом, вокруг — сладостно поющие Музы; пляшет смешной Силен, балагурят шуты; словом сказать — есть все, что только способно порадовать любое чувство человека, и среди всего этого Тантал сидит грустный, подавленный, испуганный, не улыбнется, пальцем не Притронется к угощению.
Спудей. Отчего?
Гедоний. Оттого, что над головою у него, на одном-единственном волоске, висит громадная скала и, кажется, вот-вот рухнет.
Спудей. Я бы за таким столом не остался.
Гедоний. Но желание сделалось неумолимою судьбою, а Юпитера не так просто умилостивить, как нашего бога, который разрешает смертных от пагубных обетов, едва лишь они одумаются. Вдобавок тот самый камень, который не дает протянуть руку к еде, не дает и подняться из-за стола: Танталу страшно, что стоит ему шевельнуться — и камень упадет, и раздавит его в лепешку.
Спудей. Смешная история!
Гедоний. А теперь послушай то, что не смешно. Толпа домогается радости в жизни от внешних вещей, меж тем как радости не дает ничто, кроме спокойствия души, ибо над теми, у кого нечиста совесть, висит камень гораздо тяжелее Танталова. Да нет, не висит, но давит и гнетет душу! И не пустым страхом терзается душа — ведь с часу на час она ожидает, что будет ввергнута в геенну. Скажи мне, сыщется ли в человеческой жизни что-нибудь до того сладкое, что смогло бы по-настоящему развеселить душу, придавленную таким камнем?
Спудей. Нет, ничто, кроме безумия или неверия.
Гедоний. Если бы над этим призадумались молодые люди, которые помешались на удовольствиях, словно пригубив из чаши Цирцеи, и теперь вместо истинных радостей ценят медвяные яды, как бы старательно они береглись, чтобы по опрометчивости не совершить поступка, который всю оставшуюся жизнь будет жечь их душу! Чего бы только не сделали, чтобы собрать дорожный припас на грядущую старость — чистую совесть и ничем не запятнанное имя! Что несчастнее старости, которая, оборачиваясь назад, с ужасом видит, как прекрасно то, чем она пренебрегла, как гнусно то, чем дорожила; глядя же вперед, различает грозный последний день, а тотчас за ним — вечные муки геенны?
Спудей. Да, необычайные, на мой взгляд, счастливцы те, кто сберег в чистоте свой юный возраст и дошел до рубежа старости, непрерывно преуспевая в благочестии.
Гедоний. Второе же место по заслугам принадлежит людям, которые вовремя опомнились от юношеского хмеля.
Спудей. Но что ты посоветуешь тому жалкому старику?
Гедоний. Пока есть дыхание в груди, отчаиваться нельзя никому: пусть он прибегнет к божьему милосердию.
Спудей. Но чем дольше была жизнь, тем больше накопилось грехов — больше, чем песка на морском берегу.
Гедоний. Но милость божия еще обильнее, и намного. Морской песок человеку не счесть, но все-таки число песчинок имеет конец, а господне милосердие не знает ни меры, ни предела.
Спудей. Но у того, кто скоро умрет, уже и времени не остается!
Гедоний. Чем меньше осталось времени, тем горячее пусть взывает к богу: для бога, во всяком случае, времени довольно, и от земли к небу зов подняться успеет. Ведь и краткая молитва достигает неба — был бы только силен порыв духа, ее пославший. Евангельская грешница каялась, говорят, всю жизнь; но сколь немногими словами вымолил рай у Христа разбойник[741] в самый миг смерти. Если всем сердцем воззовет грешник: «Помилуй меня, боже, по великой милости твоей!»[742] — уберет господь Танталов камень, даст слуху радость и веселие, и кости, сокрушенные и смирившиеся, возликуют о прощении грехов.