Страница:
Тимофей. А можно ли нам здесь, в твоем царстве, говорить свободно?
Евсевий. И даже свободнее, чем у себя дома.
Тимофей. Ты осуждаешь неумеренные траты в храмах божиих, но ведь и это жилище можно было устроить намного скромнее.
Евсевий. Я полагаю, что здесь все ограничивается пределами изящества или, коли угодно, тонкого вкуса; роскошью здесь и не пахнет, если только я не заблуждаюсь. Те, что живут милостыней, строят пышнее. Впрочем, и мои сады, каковы б они ни были, платят подать нуждающимся, и сам я каждый день отрываю частицу от своих расходов, стесняя себя и близких, чтобы быть щедрее к беднякам.
Тимофей. Если бы все держались таких правил, очень многие, кого нынче незаслуженно гнетет нужда, жили бы лучше. А с другой стороны, меньше было бы холеных толстяков, заслуживающих, чтобы нужда выучила их скромности и умеренности.
Евсевий. Возможно. Однако же, как по-вашему, не подсластить ли нам эту пресную закуску?
Тимофей. Нет, все и так отменно!
Евсевий. А вот я сейчас достану такую сладость, от которой вы не откажетесь и на сытый желудок.
Тимофей. Что это?
Евсевий. Четвероевангелие. Я приберег его на конец застолья, потому что ничего прекраснее у меня нет. Слуга, читай с того места, где остановился в прошлый раз.
Слуга. «Никто не может служить двум господам, потому что или одного будет ненавидеть, а другого любить, или одному станет усердствовать, а о другом не радеть. Не можете служить богу и мамоне. Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело — одежды?» [131]
Евсевий. Подай книгу назад. Мне кажется, что тут Иисус Христос дважды повторяет одно и то же. Сперва он говорит «ненавидеть», потом, вместо этого, «не радеть»; а вместо «любить», которое поставлено вначале, потом появляется «усердствовать». Лица меняются, но смысл складывается прежний.
Тимофей. Я не совсем понимаю, что ты хочешь сказать.
Евсевий. Тогда, пожалуй, изобразим это математически. В первой половине вместо «одного» поставь А, вместо «другого» В, во второй вместо «одного» поставь В, вместо «другого» А — в обратном порядке. Итак, или «А будет ненавидеть, а В любить», или «В усердствовать, а об А не радеть». Разве не очевидно, что А дважды оказывается предметом ненависти, а В — любви? Тимофей. Да, это ясно.
Евсевий. Однако ж союз «или», и особенно употребленный повторно, имеет значение подчеркнуто противительное и уж во всяком случае соединяет мысли отнюдь не равнозначные. Разве не прозвучала бы нелепостью такая фраза: «Или Петр меня одолеет, а я уступлю, или я уступлю, а Петр меня одолеет»?
Тимофей. Забавный софизм, бог мне свидетель. Евсевий. А по мне, он лишь тогда станет забавен, если вы подскажете, в чем разгадка.
Феофил. Дух мой грезит и готов разродиться, а чем — и сам пока не знаю. Если прикажете, я откроюсь, но вы тогда будете либо толкователи снов, либо повитухи.
Евсевий. Хотя припоминать сны за столом — дурная, по общему суждению, привычка, а рожать в присутствии стольких мужчин — не слишком-то пристойно, все же мы охотно будем восприемниками этого сна или, коли угодно, этого плода твоего духа.
Феофил. Мне кажется, что здесь переменяются не лица, а скорее состояния, и что эти слова — «одного» и «одного» — относятся не к А и В, но, в обеих частях, к одному из двоих, любому, какого ни выберешь, а лицо, обозначенное через «другого», ему противопоставлено. Примерно так же, как если сказать: или ты исключаешь А и принимаешь В, или А принимаешь, а В исключаешь. Вы сами видите, что лица остаются прежние, а состояния передвинуты. Причем выражено это так, что сказанное об А можно высказать и о В, общий же смысл сохраняется прежний: или В исключаешь и принимаешь А, или принимаешь В и исключаешь А.
Евсевий. Тонко распутал ты нам задачу! Пожалуй, что и математику на песке лучше не изобразить.
Софроний. А меня больше смущает, что Христос не велит тревожиться о завтрашнем дне, тогда как Павел и сам трудился ради пропитания, и резко обличает бездельников, любителей пожить на чужой счет, внушая им, чтобы они работали, трудились собственными руками, ибо это благо, когда есть из чего уделить терпящему нужду. Разве не святы те труды, которыми бедняк питает любимую супругу и милых детей?
Тимофей. Это затруднение, на мой взгляд, можно разрешить несколькими способами. Во-первых, применяя слова Христа исключительно к тем отдаленным временам: занятые проповедью Евангелия, апостолы скитались с места на место, недосуг им было добывать себе пищу ручным трудом, да они и не знали никакого ремесла, кроме рыбной ловли, а потому их следовало избавить от тревоги, где снискать пропитание на завтра. Теперь иные времена, и все мы обожаем досуг, все бежим от труда.
Другое решение такое: не трудолюбие запретил Христос, но тревогу, под тревогою же он понимает чувство, знакомое почти каждому человеку, когда надо всеми помыслами верх берет один — как заработать на прожиток, и, забыв обо всем, этим только и занимаешься, этой заботе только и предан. На это решение почти прямо указывает и сам бог, утверждая, что нельзя служить двум господам сразу: ведь поистине служит лишь тот, кто предан всем сердцем. Бог желает, чтобы распространение Евангелия было главною заботою, но не единственной. Недаром он говорит: «Ищите же прежде царства божия, и это все приложится вам». Не просто «ищите», но «прежде ищите»[132]. Кроме того, в слове «завтрашний», я считаю, заключена гипербола: понимать надо — «на долгий срок». Что в обычае у алчных и скаредных мира сего? Стяжать для потомства.
Евсевий. Толкование твое принимаем. Но что хочет сказать господь, призывая: «Не тревожьтесь для души вашей, чем насытиться». Тело и в самом деле прикрывают одеждою, но душа-то не ест!
Тимофей. «Душой», я полагаю, господь называет здесь жизнь. Жизнь человека в опасности, если лишить его пищи; совсем не то, если отнять одежду, которая дана нам в уступку скорее стыду, чем насущной необходимости. Нагота убивает не сразу и не обязательно; от голода и жажды смерть неизбежна.
Евсевий. Я не совсем понимаю, как согласуется с этим последняя фраза: «Душа не больше ли пищи, и тело — одежды?» Если жизнь — большая ценность, с тем большею зоркостью надо следить, чтобы она не погибла. Тимофей. Этот довод не рассеивает наше недоумение, но умножает его.
Евсевий. Все дело в том, что Христос мыслит не так, как ты толкуешь, но этим доводом усугубляет нашу веру в Отца. Если Отец добр к нам безвозмездно и по собственному почину дал самое дорогое, — значит, прибавит и то, что подешевле. Кто дал душу, не откажет и в пропитании; кто дал тело, набросит и одежду. Если мы уповаем на его доброту, так незачем тревожиться и заботиться о вещах низменных. И лишь одно нам остается: пользуясь плодами мира сего так, словно бы и не пользуемся ими, всю заботу нашу, все рвение и всю любовь обратить к вещам небесным и, отвергнув мамону, отвергнув Сатану со всеми его лжечудесами, неустанно, всем сердцем служить одному лишь господу, который не покидает сынов своих.
Но погляди-ка, к сладкому никто и не прикоснулся! А ведь с какою приятностью можно лакомиться тем, что без хлопот и забот доставляет нам собственный дом. Тимофей. Довольно уж ублажали тело. Евсевий. Но я б хотел, чтобы и душу вы ублажили довольно.
Тимофей. Так оно и есть: душе даже и побольше досталось.
Евсевий. Тогда унеси это, слуга, и подай таз для умывания. Умоем руки, друзья, чтобы в чистоте воспеть богу — на случай если в чем-то согрешили мы за этим столом. Если вы не против, я закончу тот гимн из Златоуста.
Тимофей. Просим.
Евсевий. «Слава тебе, господи, слава тебе, святый, слава тебе, царь, — ты даровал нам пищу. Исполни нас радостью и весельем во Духе святе, дабы снискать нам милость пред лицем твоим, дабы не смутиться нам в час, когда ты воздашь каждому по делам его».
Слуга. Аминь.
Тимофей. Поистине благочестивый и прекрасный гимн.
Евсевий. Святой Златоуст удостоил его даже толкованием.
Тимофей. Где именно?
Евсевий. В проповеди пятьдесят шестой на Евангелие от Матфея.
Тимофей. Прочту непременно, и сегодня же. А пока объясни мне только одно: почему славу Христу возглашаем трижды и под тремя разными именами — господа, святого и царя?
Евсевий. Потому что ему подобает всякая слава. А нам всего правильнее восхвалять его под тройным именем вот почему. Во-первых, святейшею своею кровью он выкупил нас из рабства у диавола и утвердил за собою — оттого и зовем его «господом». Затем, безвозмездно отпустив нам все грехи, он этим не ограничился, но, через Духа своего, сообщил нам и свою справедливость, дабы мы следовали тому, что свято и непорочно. Оттого и зовем его святым, что он освятитель всех и всего. Наконец, от него чаем мы награды — царства небесного, где он уже пребывает, сидя одесную бога Отца; отсюда третье имя — царь. Лишь его бескорыстной к нам доброте обязаны мы всем этим счастьем — тем, что вместо прежнего господина или, вернее, тирана, диавола, господом имеем Иисуса Христа, тем, что вместо грязи и мерзости грехов обрели невинность и святость, что вместо геенны нас ждут радости жизни небесной.
Тимофей. Благочестивое изъяснение, ничего не скажешь.
Евсевий. Поскольку вы у меня впервые, я не отпущу вас без гостинцев. Но предупреждаю: каково застолье, таковы и гостинцы. Эй, слуга, неси сюда подарки, которые мы припасли для гостей. Пожелаете ли метать жребий или всяк выберет сам, что больше по душе, — разницы почти никакой: все подарки примерно одной цены — ничтожной. Да, это вам не жребий Гелиогабала[133], когда одному выпадает сто коней, а другому столько же мух. Тут четыре книжки, двое часов, лампа, шкатулка с тростниковыми перьями из Мемфиса. Это более для вас подходит, чем, например, бальзам, или зубной порошок, или зеркало. Так мне, по крайней мере, кажется, или же я вас совсем не знаю.
Тимофей. Все до того красиво, что и выбрать трудно. Лучше ты сам назначь, по своему усмотрению; так будет даже приятнее, что бы кому ни досталось.
Евсевий. Эта пергаменная книга заключает в себе Соломоновы притчи. Она учит мудрости и потому изукрашена золотом, ибо золото — символ мудрости. Ее получит наш седовласый мудрец, чтобы — по слову евангельскому — кто имеет мудрость, тому еще прибавилось и было бы в изобилии.
Тимофей. Во всяком случае, постараемся, чтобы глупости поубавилось.
Евсевий. Софронию — часы. (Их привезли издалека, из самой Далмации, — может быть, хоть это придаст веса жалкому моему подарку.) Я знаю, как он бережет время, как ни единой крупинки сокровища не растратит без пользы.
Софроний. Напротив, ты зовешь к прилежанию ленивца.
Евсевий. В этой книге, на пергаменных страницах, — Евангелие от Матфея. Оно заслуживает убора и покрова из самоцветов, но нет для него вместилища дороже, чем сердце человека. А потому пусть оно всегда будет с тобою, Феофил, чтобы ты еще тверже оправдывал свое имя.
Феофил. Обещаю тебе, что никто не скажет, будто ты совсем уже скверно распорядился своим подарком.
Евсевий. А вот послания Павла, с которыми ты так неохотно расстаешься, Евлалий. Павел постоянно у тебя на устах; но не будь его в груди, не было бы и на устах. Впредь ты с большим удобством будешь держать его и в руках, и перед глазами.
Евлалий. Это уже не подарок, это совет. Но добрый совет дороже любого подарка.
Евсевий. Лампа — Хризоглотту, ненасытному чтецу, великому, как говорит Марк Туллий, пожирателю книг.
Хризоглотт. Я дважды тебе обязан — во-первых, за подарок, на редкость изящный, во-вторых же, за то, что призываешь сонливца бодрствовать.
Евсевий. Шкатулка с перьями должна принадлежать Феодидакту, πολυγραφω[134] всем на зависть; и перьям, я полагаю, можно позавидовать — им предстоит возвестить славу господа нашего, Иисуса Христа, и вдобавок с таким искусством!
Феодидакт. Если бы ты мог снабдить меня еще и вдохновением!
Евсевий. В этой книге — несколько нравственных сочинений Плутарха[135]. Их выбрал и умело переписал какой-то знаток греческой словесности, и я нахожу в них столько святости, что мне кажется почти чудом, как это совершенно евангельские мысли могли проникнуть в душу язычника. Плутарха отдадим Уранию, человеку молодому и φιλελληνι[136]. Остаются еще часы. Пусть ими владеет наш Нефалий, бережливый казначей времени.
Нефалий. Мы благодарны не за одни лишь дары, но и за добрые слова. Ибо не столько оделяешь ты нас гостинцами, сколько похвалами.
Евсевий. Нет, это я благодарен вам вдвойне: во-первых, вы снисходительны к моей скудости, во-вторых, учеными и благочестивыми речами освежили мне душу. Как я вас принимал и с какими чувствами вы покинете мой дом, я не знаю, но что сам я за нынешнее утро сделался и умнее и лучше — это уж верно! Не сомневаюсь, что вам не по душе ни дудки, ни шуты, ни, тем более, игральные кости. Поэтому давайте-ка еще часок полюбуемся чудесами моего царства.
Тимофей. А мы как раз хотели тебе напомнить.
Евсевий. Когда обещание верное, не к чему и напоминать. Этот летний дворик, мне кажется, вы уже рассмотрели как следует. Вид отсюда на три стороны, и, куда ни взглянешь, взор встречает дивная зелень сада. Если ж погода облачная или ветреная, от нее можно отгородиться стеклянными окнами; а если солнце слишком припекает, можно отгородиться и от «его — наружными ставнями, совсем частыми, или внутренними — те пореже. Когда я завтракаю здесь, я точно бы в саду, а не в доме, под крышею. Ведь здесь и стены зеленеют, а по зелени рассыпаны цветы. Есть и картины, и недурные. Вот Христос справляет последнюю вечерю с избранными учениками. Вот Ирод отмечает день своего рождения[137] кровавым празднеством. Вот известный каждому евангельский богач[138]: сегодня он пышно пирует, а завтра будет проглочен адом. А Лазаря сегодня гонят от дверей, завтра ж он будет принят в лоно Авраамово.
Тимофей. А тут что происходит? Я что-то не узнаю…
Евсевий. Это Клеопатра состязается в роскоши с Антонием; одну жемчужину она уже выпила и теперь протягивает руку за второю[139]. Это лапифы в битве[140]. А это Александр Великий пронзает копьем Клита[141]. Всё примеры, которые зовут к трезвости за столом и внушают отвращение к пьянству и роскоши. Теперь пойдемте в библиотеку. Книг в ней не так уже много, зато книги отменные.
Тимофей. Какою-то прямо-таки святостью дышит это место! Все так и сверкает.
Евсевий. Здесь перед вами главное мое богатство. Ведь за столом вы не видали ничего, кроме стекла и олова, да и вообще серебряной посуды в доме нет, если не считать одного позолоченного бокала, из которого я всегда пью с благоговением — ради любви к тому, кто его подарил. Этот висящий в воздухе шар наглядно представляет всю землю, а здесь, на стене, представлены в большем размере отдельные области. На других стенах вы видите изображения великих учителей (всех подряд нарисовать немыслимо — им нет числа). Первое место нанимает Христос; с простертою рукою он сидит на вершине холма. Над головою у него бог Отец, глаголящий: «Ему внимайте». Святой дух, раскинув крылья, обымает его ярким сиянием.
Тимофей. Работа, достойная Апеллеса[142], бог мне свидетель!
Евсевий. К библиотеке прилегает покойник для занятий, тесный, правда, но удобный, со скрытым за съемною доскою камином — на случай мороза. Летом же стена кажется сплошною.
Тимофей. Здесь все из драгоценных камней — так мне видится! И какой дивный запах!
Евсевий. Да, об этом я всего больше стараюсь — чтобы в доме было чисто и хорошо пахло. А стоит и то и другое сущую безделицу. У библиотеки своя висячая галерея; выходит она в сад и соединена с часовней.
Тимофей. Место, достойное божества.
Евсевий. Теперь пройдемте по трем верхним галереям: они как раз над теми тремя, что глядят в огород, — вы их уже осматривали. Отсюда вид открывается на обе стороны, но только через окна с запорами, которые по наружным стенам особенно крепки и надежны — чтобы никто в дом не вломился. Здесь, налево, где больше света и окна пробиты реже, изображена по порядку, в согласии с повествованием четырех евангелистов, вся жизнь Иисуса, вплоть до ниспослания Духа свята и первой апостольской проповеди (это уже из «Деяний»)[143]. Прибавлены обозначения мест, чтобы можно было узнать, подле какого озера или на какой горе происходит действие. Еще прибавлены заголовки, несколькими словами намекающие на все содержание в целом, как, например, вот эти слова Иисуса: «Хочу, очистись»[144]. Насупротив новозаветных — лица и прорицания Ветхого завета, главным образом из пророков и псалмов: ведь и пророческие книги, и псалтирь ничего иного не содержат, кроме жизни Христа и апостолов в иносказании. Здесь я нередко прогуливаюсь в одиночестве, внутренним взором созерцая тот неизреченный замысел божий, коим он, через посредство Сына своего, соблаговолил спасти род человеческий. Нередко бывает подле меня и супруга или же кто-либо из друзей, кому в удовольствие благочестивые размышления.
Тимофей. В этом доме мог ли бы кто соскучиться?
Евсевий. Никто из тех, кто умеет жить наедине с собою… По самому краю, словно особое дополнение, — портреты римских пап, и под каждым имя. На противоположной стене — портреты императоров, в память о прошлом. Обе крайние галереи оканчиваются комнаткою для отдыха; оттуда виден фруктовый сад и птичник. Вон там, в дальнем углу лужайки, вы видите еще одно строение; там мы иногда обедаем летней порою, там лечим больных, если кого из домочадцев вдруг постигает заразная и потому опасная для прочих болезнь. Тимофей. Кое-кто утверждает, что в таких случаях принимать меры осторожности ни к чему.
Евсевий. Зачем же они тогда остерегаются, как бы не угодить в яму или не хлебнуть яда? Или заразы меньше боятся оттого, что не видят? Но невидим и яд василиска, который он источает глазами. Если требуют обстоятельства, я, не задумываясь, рискну жизнью ради близких. Но подвергать беспричинно смертельной опасности себя — это сумасбродство, а других — жестокость… Есть и еще чем полюбоваться, но это уже вам покажет жена. Гостите здесь хоть и три дня, чувствуйте себя, как дома. Вволю насыщайте и взоры и душу. А у меня неотложные дела. Надо съездить в две деревни по соседству.
Тимофей. Дела-то денежные?
Евсевий. Ради денег я бы никогда не расстался с такими друзьями, как вы.
Тимофей. Тогда, верно, охота где-нибудь поблизости?
Евсевий. Да, охота, только не за кабанами да оленями, а совсем за другою дичью.
Тимофей. За какою же это?
Евсевий. Сейчас расскажу. В одной деревне слег мой приятель, и жизнь его под угрозой. Врач опасается за тело, а я еще больше опасаюсь за душу больного. Мне кажется, он приготовлен к переселению в иной мир не так, как должно христианину. Я помогу ему ободрением и увещанием, чтобы, умрет ли он или поправится, любой исход послужил ему на благо. В другой деревне вспыхнул ожесточенный раздор. Оба противника — люди совсем не дурные, но очень упрямые, и если вражда разгорится, боюсь, как бы они многих не втянули в гною распрю. Я приложу все усилия, чтобы их помирить: ведь у меня с обоими старая дружба. Вот за чем я («кочусь, и если охота удастся, мы вместе справим здесь επινιχια[145].
Тимофей. Благочестивая охота. Помогай же тебе не Делил, но Христос!
Евсевий. Такую добычу я предпочту наследству в две тысячи дукатов.
Тимофей. А вернешься скоро?
Евсевий. Сперва надо испробовать все средства до последнего, а потому назвать точный срок заранее не могу. Пока прощайте и распоряжайтесь моим добром словно бы своим.
Тимофей. Доброго пути и счастливого возвращения. Храни тебя господь!
О несравненном герое Иоганне Рейхлине[146], причисленном к лику святых
Брассикан. Из Тюбингена.
Помпилий. Нового ничего там не слышно?
Брассикан. Удивительное дело, до чего же все смертные одержимы жаждою новшеств! Впрочем, слышал я в Лувене одного черноризца верблюжьего ордена[147], так он проповедовал, что всего нового должно бежать.
Помпилий. Слово, достойное верблюда. А будь он человеком, он бы заслуживал того, чтоб никогда не менять старых сандалий и дырявых штанов, чтобы есть одни тухлые яйца и не пить ничего, кроме прокисшего вина.
Брассикан. Но я не хочу оставлять тебя в неведении: не до такой степени наслаждается он старьем, чтобы предпочитать вчерашнюю похлебку свежей.
Помпилий. Ладно, бог с ним, с верблюдом. Скажи, есть ли какие новости.
Брассикан. Есть, но недобрые — в подтверждение верблюжьей проповеди.
Помпилий. Однако же эта самая новость со временем состарится. Иначе и быть не может: если все старое хорошо, а все новое дурно, то все хорошее ныне прежде было дурным, а что дурно теперь, будет некогда хорошо.
Брассикан. По-видимому, так, ежели следовать определениям и правилам верблюда. Но этого мало: из них вытекает, что если дурень в юности был скверный дурень, — оттого что молод, — он же нынче добрый дурень — оттого что обветшал.
Помпилий. Выкладывай, однако ж, все, что принес.
Брассикан. Великий и славный муж, феникс триязыкой учености, Иоганн Рейхлин скончался.
Помпилий. Ты не ошибаешься?
Брассикан. Увы, нет.
Помпилий. Но что в этом недоброго — оставив по себе чистейшее имя и бессмертную славу, уйти от бедствий человеческой жизни к сонму блаженных?
Брассикан. Кто тебе это открыл?
Евсевий. И даже свободнее, чем у себя дома.
Тимофей. Ты осуждаешь неумеренные траты в храмах божиих, но ведь и это жилище можно было устроить намного скромнее.
Евсевий. Я полагаю, что здесь все ограничивается пределами изящества или, коли угодно, тонкого вкуса; роскошью здесь и не пахнет, если только я не заблуждаюсь. Те, что живут милостыней, строят пышнее. Впрочем, и мои сады, каковы б они ни были, платят подать нуждающимся, и сам я каждый день отрываю частицу от своих расходов, стесняя себя и близких, чтобы быть щедрее к беднякам.
Тимофей. Если бы все держались таких правил, очень многие, кого нынче незаслуженно гнетет нужда, жили бы лучше. А с другой стороны, меньше было бы холеных толстяков, заслуживающих, чтобы нужда выучила их скромности и умеренности.
Евсевий. Возможно. Однако же, как по-вашему, не подсластить ли нам эту пресную закуску?
Тимофей. Нет, все и так отменно!
Евсевий. А вот я сейчас достану такую сладость, от которой вы не откажетесь и на сытый желудок.
Тимофей. Что это?
Евсевий. Четвероевангелие. Я приберег его на конец застолья, потому что ничего прекраснее у меня нет. Слуга, читай с того места, где остановился в прошлый раз.
Слуга. «Никто не может служить двум господам, потому что или одного будет ненавидеть, а другого любить, или одному станет усердствовать, а о другом не радеть. Не можете служить богу и мамоне. Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело — одежды?» [131]
Евсевий. Подай книгу назад. Мне кажется, что тут Иисус Христос дважды повторяет одно и то же. Сперва он говорит «ненавидеть», потом, вместо этого, «не радеть»; а вместо «любить», которое поставлено вначале, потом появляется «усердствовать». Лица меняются, но смысл складывается прежний.
Тимофей. Я не совсем понимаю, что ты хочешь сказать.
Евсевий. Тогда, пожалуй, изобразим это математически. В первой половине вместо «одного» поставь А, вместо «другого» В, во второй вместо «одного» поставь В, вместо «другого» А — в обратном порядке. Итак, или «А будет ненавидеть, а В любить», или «В усердствовать, а об А не радеть». Разве не очевидно, что А дважды оказывается предметом ненависти, а В — любви? Тимофей. Да, это ясно.
Евсевий. Однако ж союз «или», и особенно употребленный повторно, имеет значение подчеркнуто противительное и уж во всяком случае соединяет мысли отнюдь не равнозначные. Разве не прозвучала бы нелепостью такая фраза: «Или Петр меня одолеет, а я уступлю, или я уступлю, а Петр меня одолеет»?
Тимофей. Забавный софизм, бог мне свидетель. Евсевий. А по мне, он лишь тогда станет забавен, если вы подскажете, в чем разгадка.
Феофил. Дух мой грезит и готов разродиться, а чем — и сам пока не знаю. Если прикажете, я откроюсь, но вы тогда будете либо толкователи снов, либо повитухи.
Евсевий. Хотя припоминать сны за столом — дурная, по общему суждению, привычка, а рожать в присутствии стольких мужчин — не слишком-то пристойно, все же мы охотно будем восприемниками этого сна или, коли угодно, этого плода твоего духа.
Феофил. Мне кажется, что здесь переменяются не лица, а скорее состояния, и что эти слова — «одного» и «одного» — относятся не к А и В, но, в обеих частях, к одному из двоих, любому, какого ни выберешь, а лицо, обозначенное через «другого», ему противопоставлено. Примерно так же, как если сказать: или ты исключаешь А и принимаешь В, или А принимаешь, а В исключаешь. Вы сами видите, что лица остаются прежние, а состояния передвинуты. Причем выражено это так, что сказанное об А можно высказать и о В, общий же смысл сохраняется прежний: или В исключаешь и принимаешь А, или принимаешь В и исключаешь А.
Евсевий. Тонко распутал ты нам задачу! Пожалуй, что и математику на песке лучше не изобразить.
Софроний. А меня больше смущает, что Христос не велит тревожиться о завтрашнем дне, тогда как Павел и сам трудился ради пропитания, и резко обличает бездельников, любителей пожить на чужой счет, внушая им, чтобы они работали, трудились собственными руками, ибо это благо, когда есть из чего уделить терпящему нужду. Разве не святы те труды, которыми бедняк питает любимую супругу и милых детей?
Тимофей. Это затруднение, на мой взгляд, можно разрешить несколькими способами. Во-первых, применяя слова Христа исключительно к тем отдаленным временам: занятые проповедью Евангелия, апостолы скитались с места на место, недосуг им было добывать себе пищу ручным трудом, да они и не знали никакого ремесла, кроме рыбной ловли, а потому их следовало избавить от тревоги, где снискать пропитание на завтра. Теперь иные времена, и все мы обожаем досуг, все бежим от труда.
Другое решение такое: не трудолюбие запретил Христос, но тревогу, под тревогою же он понимает чувство, знакомое почти каждому человеку, когда надо всеми помыслами верх берет один — как заработать на прожиток, и, забыв обо всем, этим только и занимаешься, этой заботе только и предан. На это решение почти прямо указывает и сам бог, утверждая, что нельзя служить двум господам сразу: ведь поистине служит лишь тот, кто предан всем сердцем. Бог желает, чтобы распространение Евангелия было главною заботою, но не единственной. Недаром он говорит: «Ищите же прежде царства божия, и это все приложится вам». Не просто «ищите», но «прежде ищите»[132]. Кроме того, в слове «завтрашний», я считаю, заключена гипербола: понимать надо — «на долгий срок». Что в обычае у алчных и скаредных мира сего? Стяжать для потомства.
Евсевий. Толкование твое принимаем. Но что хочет сказать господь, призывая: «Не тревожьтесь для души вашей, чем насытиться». Тело и в самом деле прикрывают одеждою, но душа-то не ест!
Тимофей. «Душой», я полагаю, господь называет здесь жизнь. Жизнь человека в опасности, если лишить его пищи; совсем не то, если отнять одежду, которая дана нам в уступку скорее стыду, чем насущной необходимости. Нагота убивает не сразу и не обязательно; от голода и жажды смерть неизбежна.
Евсевий. Я не совсем понимаю, как согласуется с этим последняя фраза: «Душа не больше ли пищи, и тело — одежды?» Если жизнь — большая ценность, с тем большею зоркостью надо следить, чтобы она не погибла. Тимофей. Этот довод не рассеивает наше недоумение, но умножает его.
Евсевий. Все дело в том, что Христос мыслит не так, как ты толкуешь, но этим доводом усугубляет нашу веру в Отца. Если Отец добр к нам безвозмездно и по собственному почину дал самое дорогое, — значит, прибавит и то, что подешевле. Кто дал душу, не откажет и в пропитании; кто дал тело, набросит и одежду. Если мы уповаем на его доброту, так незачем тревожиться и заботиться о вещах низменных. И лишь одно нам остается: пользуясь плодами мира сего так, словно бы и не пользуемся ими, всю заботу нашу, все рвение и всю любовь обратить к вещам небесным и, отвергнув мамону, отвергнув Сатану со всеми его лжечудесами, неустанно, всем сердцем служить одному лишь господу, который не покидает сынов своих.
Но погляди-ка, к сладкому никто и не прикоснулся! А ведь с какою приятностью можно лакомиться тем, что без хлопот и забот доставляет нам собственный дом. Тимофей. Довольно уж ублажали тело. Евсевий. Но я б хотел, чтобы и душу вы ублажили довольно.
Тимофей. Так оно и есть: душе даже и побольше досталось.
Евсевий. Тогда унеси это, слуга, и подай таз для умывания. Умоем руки, друзья, чтобы в чистоте воспеть богу — на случай если в чем-то согрешили мы за этим столом. Если вы не против, я закончу тот гимн из Златоуста.
Тимофей. Просим.
Евсевий. «Слава тебе, господи, слава тебе, святый, слава тебе, царь, — ты даровал нам пищу. Исполни нас радостью и весельем во Духе святе, дабы снискать нам милость пред лицем твоим, дабы не смутиться нам в час, когда ты воздашь каждому по делам его».
Слуга. Аминь.
Тимофей. Поистине благочестивый и прекрасный гимн.
Евсевий. Святой Златоуст удостоил его даже толкованием.
Тимофей. Где именно?
Евсевий. В проповеди пятьдесят шестой на Евангелие от Матфея.
Тимофей. Прочту непременно, и сегодня же. А пока объясни мне только одно: почему славу Христу возглашаем трижды и под тремя разными именами — господа, святого и царя?
Евсевий. Потому что ему подобает всякая слава. А нам всего правильнее восхвалять его под тройным именем вот почему. Во-первых, святейшею своею кровью он выкупил нас из рабства у диавола и утвердил за собою — оттого и зовем его «господом». Затем, безвозмездно отпустив нам все грехи, он этим не ограничился, но, через Духа своего, сообщил нам и свою справедливость, дабы мы следовали тому, что свято и непорочно. Оттого и зовем его святым, что он освятитель всех и всего. Наконец, от него чаем мы награды — царства небесного, где он уже пребывает, сидя одесную бога Отца; отсюда третье имя — царь. Лишь его бескорыстной к нам доброте обязаны мы всем этим счастьем — тем, что вместо прежнего господина или, вернее, тирана, диавола, господом имеем Иисуса Христа, тем, что вместо грязи и мерзости грехов обрели невинность и святость, что вместо геенны нас ждут радости жизни небесной.
Тимофей. Благочестивое изъяснение, ничего не скажешь.
Евсевий. Поскольку вы у меня впервые, я не отпущу вас без гостинцев. Но предупреждаю: каково застолье, таковы и гостинцы. Эй, слуга, неси сюда подарки, которые мы припасли для гостей. Пожелаете ли метать жребий или всяк выберет сам, что больше по душе, — разницы почти никакой: все подарки примерно одной цены — ничтожной. Да, это вам не жребий Гелиогабала[133], когда одному выпадает сто коней, а другому столько же мух. Тут четыре книжки, двое часов, лампа, шкатулка с тростниковыми перьями из Мемфиса. Это более для вас подходит, чем, например, бальзам, или зубной порошок, или зеркало. Так мне, по крайней мере, кажется, или же я вас совсем не знаю.
Тимофей. Все до того красиво, что и выбрать трудно. Лучше ты сам назначь, по своему усмотрению; так будет даже приятнее, что бы кому ни досталось.
Евсевий. Эта пергаменная книга заключает в себе Соломоновы притчи. Она учит мудрости и потому изукрашена золотом, ибо золото — символ мудрости. Ее получит наш седовласый мудрец, чтобы — по слову евангельскому — кто имеет мудрость, тому еще прибавилось и было бы в изобилии.
Тимофей. Во всяком случае, постараемся, чтобы глупости поубавилось.
Евсевий. Софронию — часы. (Их привезли издалека, из самой Далмации, — может быть, хоть это придаст веса жалкому моему подарку.) Я знаю, как он бережет время, как ни единой крупинки сокровища не растратит без пользы.
Софроний. Напротив, ты зовешь к прилежанию ленивца.
Евсевий. В этой книге, на пергаменных страницах, — Евангелие от Матфея. Оно заслуживает убора и покрова из самоцветов, но нет для него вместилища дороже, чем сердце человека. А потому пусть оно всегда будет с тобою, Феофил, чтобы ты еще тверже оправдывал свое имя.
Феофил. Обещаю тебе, что никто не скажет, будто ты совсем уже скверно распорядился своим подарком.
Евсевий. А вот послания Павла, с которыми ты так неохотно расстаешься, Евлалий. Павел постоянно у тебя на устах; но не будь его в груди, не было бы и на устах. Впредь ты с большим удобством будешь держать его и в руках, и перед глазами.
Евлалий. Это уже не подарок, это совет. Но добрый совет дороже любого подарка.
Евсевий. Лампа — Хризоглотту, ненасытному чтецу, великому, как говорит Марк Туллий, пожирателю книг.
Хризоглотт. Я дважды тебе обязан — во-первых, за подарок, на редкость изящный, во-вторых же, за то, что призываешь сонливца бодрствовать.
Евсевий. Шкатулка с перьями должна принадлежать Феодидакту, πολυγραφω[134] всем на зависть; и перьям, я полагаю, можно позавидовать — им предстоит возвестить славу господа нашего, Иисуса Христа, и вдобавок с таким искусством!
Феодидакт. Если бы ты мог снабдить меня еще и вдохновением!
Евсевий. В этой книге — несколько нравственных сочинений Плутарха[135]. Их выбрал и умело переписал какой-то знаток греческой словесности, и я нахожу в них столько святости, что мне кажется почти чудом, как это совершенно евангельские мысли могли проникнуть в душу язычника. Плутарха отдадим Уранию, человеку молодому и φιλελληνι[136]. Остаются еще часы. Пусть ими владеет наш Нефалий, бережливый казначей времени.
Нефалий. Мы благодарны не за одни лишь дары, но и за добрые слова. Ибо не столько оделяешь ты нас гостинцами, сколько похвалами.
Евсевий. Нет, это я благодарен вам вдвойне: во-первых, вы снисходительны к моей скудости, во-вторых, учеными и благочестивыми речами освежили мне душу. Как я вас принимал и с какими чувствами вы покинете мой дом, я не знаю, но что сам я за нынешнее утро сделался и умнее и лучше — это уж верно! Не сомневаюсь, что вам не по душе ни дудки, ни шуты, ни, тем более, игральные кости. Поэтому давайте-ка еще часок полюбуемся чудесами моего царства.
Тимофей. А мы как раз хотели тебе напомнить.
Евсевий. Когда обещание верное, не к чему и напоминать. Этот летний дворик, мне кажется, вы уже рассмотрели как следует. Вид отсюда на три стороны, и, куда ни взглянешь, взор встречает дивная зелень сада. Если ж погода облачная или ветреная, от нее можно отгородиться стеклянными окнами; а если солнце слишком припекает, можно отгородиться и от «его — наружными ставнями, совсем частыми, или внутренними — те пореже. Когда я завтракаю здесь, я точно бы в саду, а не в доме, под крышею. Ведь здесь и стены зеленеют, а по зелени рассыпаны цветы. Есть и картины, и недурные. Вот Христос справляет последнюю вечерю с избранными учениками. Вот Ирод отмечает день своего рождения[137] кровавым празднеством. Вот известный каждому евангельский богач[138]: сегодня он пышно пирует, а завтра будет проглочен адом. А Лазаря сегодня гонят от дверей, завтра ж он будет принят в лоно Авраамово.
Тимофей. А тут что происходит? Я что-то не узнаю…
Евсевий. Это Клеопатра состязается в роскоши с Антонием; одну жемчужину она уже выпила и теперь протягивает руку за второю[139]. Это лапифы в битве[140]. А это Александр Великий пронзает копьем Клита[141]. Всё примеры, которые зовут к трезвости за столом и внушают отвращение к пьянству и роскоши. Теперь пойдемте в библиотеку. Книг в ней не так уже много, зато книги отменные.
Тимофей. Какою-то прямо-таки святостью дышит это место! Все так и сверкает.
Евсевий. Здесь перед вами главное мое богатство. Ведь за столом вы не видали ничего, кроме стекла и олова, да и вообще серебряной посуды в доме нет, если не считать одного позолоченного бокала, из которого я всегда пью с благоговением — ради любви к тому, кто его подарил. Этот висящий в воздухе шар наглядно представляет всю землю, а здесь, на стене, представлены в большем размере отдельные области. На других стенах вы видите изображения великих учителей (всех подряд нарисовать немыслимо — им нет числа). Первое место нанимает Христос; с простертою рукою он сидит на вершине холма. Над головою у него бог Отец, глаголящий: «Ему внимайте». Святой дух, раскинув крылья, обымает его ярким сиянием.
Тимофей. Работа, достойная Апеллеса[142], бог мне свидетель!
Евсевий. К библиотеке прилегает покойник для занятий, тесный, правда, но удобный, со скрытым за съемною доскою камином — на случай мороза. Летом же стена кажется сплошною.
Тимофей. Здесь все из драгоценных камней — так мне видится! И какой дивный запах!
Евсевий. Да, об этом я всего больше стараюсь — чтобы в доме было чисто и хорошо пахло. А стоит и то и другое сущую безделицу. У библиотеки своя висячая галерея; выходит она в сад и соединена с часовней.
Тимофей. Место, достойное божества.
Евсевий. Теперь пройдемте по трем верхним галереям: они как раз над теми тремя, что глядят в огород, — вы их уже осматривали. Отсюда вид открывается на обе стороны, но только через окна с запорами, которые по наружным стенам особенно крепки и надежны — чтобы никто в дом не вломился. Здесь, налево, где больше света и окна пробиты реже, изображена по порядку, в согласии с повествованием четырех евангелистов, вся жизнь Иисуса, вплоть до ниспослания Духа свята и первой апостольской проповеди (это уже из «Деяний»)[143]. Прибавлены обозначения мест, чтобы можно было узнать, подле какого озера или на какой горе происходит действие. Еще прибавлены заголовки, несколькими словами намекающие на все содержание в целом, как, например, вот эти слова Иисуса: «Хочу, очистись»[144]. Насупротив новозаветных — лица и прорицания Ветхого завета, главным образом из пророков и псалмов: ведь и пророческие книги, и псалтирь ничего иного не содержат, кроме жизни Христа и апостолов в иносказании. Здесь я нередко прогуливаюсь в одиночестве, внутренним взором созерцая тот неизреченный замысел божий, коим он, через посредство Сына своего, соблаговолил спасти род человеческий. Нередко бывает подле меня и супруга или же кто-либо из друзей, кому в удовольствие благочестивые размышления.
Тимофей. В этом доме мог ли бы кто соскучиться?
Евсевий. Никто из тех, кто умеет жить наедине с собою… По самому краю, словно особое дополнение, — портреты римских пап, и под каждым имя. На противоположной стене — портреты императоров, в память о прошлом. Обе крайние галереи оканчиваются комнаткою для отдыха; оттуда виден фруктовый сад и птичник. Вон там, в дальнем углу лужайки, вы видите еще одно строение; там мы иногда обедаем летней порою, там лечим больных, если кого из домочадцев вдруг постигает заразная и потому опасная для прочих болезнь. Тимофей. Кое-кто утверждает, что в таких случаях принимать меры осторожности ни к чему.
Евсевий. Зачем же они тогда остерегаются, как бы не угодить в яму или не хлебнуть яда? Или заразы меньше боятся оттого, что не видят? Но невидим и яд василиска, который он источает глазами. Если требуют обстоятельства, я, не задумываясь, рискну жизнью ради близких. Но подвергать беспричинно смертельной опасности себя — это сумасбродство, а других — жестокость… Есть и еще чем полюбоваться, но это уже вам покажет жена. Гостите здесь хоть и три дня, чувствуйте себя, как дома. Вволю насыщайте и взоры и душу. А у меня неотложные дела. Надо съездить в две деревни по соседству.
Тимофей. Дела-то денежные?
Евсевий. Ради денег я бы никогда не расстался с такими друзьями, как вы.
Тимофей. Тогда, верно, охота где-нибудь поблизости?
Евсевий. Да, охота, только не за кабанами да оленями, а совсем за другою дичью.
Тимофей. За какою же это?
Евсевий. Сейчас расскажу. В одной деревне слег мой приятель, и жизнь его под угрозой. Врач опасается за тело, а я еще больше опасаюсь за душу больного. Мне кажется, он приготовлен к переселению в иной мир не так, как должно христианину. Я помогу ему ободрением и увещанием, чтобы, умрет ли он или поправится, любой исход послужил ему на благо. В другой деревне вспыхнул ожесточенный раздор. Оба противника — люди совсем не дурные, но очень упрямые, и если вражда разгорится, боюсь, как бы они многих не втянули в гною распрю. Я приложу все усилия, чтобы их помирить: ведь у меня с обоими старая дружба. Вот за чем я («кочусь, и если охота удастся, мы вместе справим здесь επινιχια[145].
Тимофей. Благочестивая охота. Помогай же тебе не Делил, но Христос!
Евсевий. Такую добычу я предпочту наследству в две тысячи дукатов.
Тимофей. А вернешься скоро?
Евсевий. Сперва надо испробовать все средства до последнего, а потому назвать точный срок заранее не могу. Пока прощайте и распоряжайтесь моим добром словно бы своим.
Тимофей. Доброго пути и счастливого возвращения. Храни тебя господь!
О несравненном герое Иоганне Рейхлине[146], причисленном к лику святых
Помпилий. Брассикан
Помпилий. Откуда ты к нам в дорожном уборе?Брассикан. Из Тюбингена.
Помпилий. Нового ничего там не слышно?
Брассикан. Удивительное дело, до чего же все смертные одержимы жаждою новшеств! Впрочем, слышал я в Лувене одного черноризца верблюжьего ордена[147], так он проповедовал, что всего нового должно бежать.
Помпилий. Слово, достойное верблюда. А будь он человеком, он бы заслуживал того, чтоб никогда не менять старых сандалий и дырявых штанов, чтобы есть одни тухлые яйца и не пить ничего, кроме прокисшего вина.
Брассикан. Но я не хочу оставлять тебя в неведении: не до такой степени наслаждается он старьем, чтобы предпочитать вчерашнюю похлебку свежей.
Помпилий. Ладно, бог с ним, с верблюдом. Скажи, есть ли какие новости.
Брассикан. Есть, но недобрые — в подтверждение верблюжьей проповеди.
Помпилий. Однако же эта самая новость со временем состарится. Иначе и быть не может: если все старое хорошо, а все новое дурно, то все хорошее ныне прежде было дурным, а что дурно теперь, будет некогда хорошо.
Брассикан. По-видимому, так, ежели следовать определениям и правилам верблюда. Но этого мало: из них вытекает, что если дурень в юности был скверный дурень, — оттого что молод, — он же нынче добрый дурень — оттого что обветшал.
Помпилий. Выкладывай, однако ж, все, что принес.
Брассикан. Великий и славный муж, феникс триязыкой учености, Иоганн Рейхлин скончался.
Помпилий. Ты не ошибаешься?
Брассикан. Увы, нет.
Помпилий. Но что в этом недоброго — оставив по себе чистейшее имя и бессмертную славу, уйти от бедствий человеческой жизни к сонму блаженных?
Брассикан. Кто тебе это открыл?