Менедем. Можно взглянуть?
   Огигий. Можно, если поклянешься молчать.
   Менедем. О, буду нем, как камень!
   Огигий. Но есть и камни, печально прославленные тем, что ничего не скрывают.
   Менедем. Тогда я буду просто нем — если камню нет доверия.
   Огигий. На этом условии — изволь, прочитаю. А ты навостри оба уха.
   Менедем. Уже навострил.
   Огигий. «Мария, Матерь Иисуса, приветствует Главкоплута[352]!
   Вслед за Лютером ты с усердием убеждаешь, что взывать ко святым излишне; знай, что этим ты приобрел мою благосклонность, искреннюю и немалую. До нынешней поры смертные чуть не до отчаяния изводили меня бессовестными своими мольбами. У меня одной просили и требовали всего — словно бы сын мой все еще младенец (как его изображают у меня на коленях), словно все еще ни в чем не выходит из материнской воли и ни в чем не смеет мне отказать, боясь, наверное, как бы я, в отместку, не отказала ему в материнской груди. И нередко просили у Девы такое, чего скромный юноша едва ли дерзнул бы попросить и у сводни, такое, о чем мне стыдно писать в письме. Купец наживы ради плывет в Испанию, а целомудрие своей сожительницы оберегать поручает мне. Монахиня, сбросивши манатью, готовит побег, а мне поручает хранить славу своей непорочности, которую сама же замыслила опорочить и опозорить. Гнусный наемник, которому платят», за резню, за пролитую кровь, взывает ко мне: «Святая Дева, ниспошли богатую добычу!» Взывает игрок: «Будь благосклонна, святая, — поделюсь с тобою выигрышем». И если счастье улыбается не слишком широко, бранят меня, и поносят, и проклинают, за то что не помогла преступлению. Взывает та, что торгует собою: «Пошли щедрые прибытки!» А стоит мне хоть в чем-нибудь выказать неодобрение, тут же слышу недовольные голоса: «Тогда ты больше не Матерь милосердная!»
   Другие мольбы не столько нечестивы, сколько нелепы. Зовет незамужняя: «Мария, дай мне красивого и богатого жениха!» Зовет замужняя: «Мария, дай мне доброе потомство!» Зовет беременная: «Дай мне легкие роды!» Зовет старуха: «Дай прожить подольше, без кашля и жажды!» Зовет старик, выживший из ума: «Дай помолодеть!» Зовет философ: «Дай связать нерасторжимые узлы!» Зовет священник: «Дай богатый приход!» Зовет епископ: «Сохрани мою церковь!» Зовет моряк: «Дай счастливого плавания!» Зовет правитель: «Покажи мне твоего сына, прежде чем умру!» Зовет придворный: «Дай исповедаться чистосердечно в смертный час!» Зовет крестьянин: «Дай дождя вовремя!» Зовет крестьянка: «Сохрани коровушек и лошадок!» Если в чем не соглашаюсь, тут же слышу обвинение в жестокости. Если отсылаю к сыну, слышу: «Чего желаешь ты, того — и он». Что же, мне одной — женщине и девице — помогать и плавающим по морю, и воюющим, и торгующим, и играющим в кости, и брачующимся, и рождающим, и сатрапам, и царям, и мужикам?
   А ведь то, что я описала, — лишь ничтожная доля моих страданий! Но теперь забот стало гораздо меньше, и я благодарила бы тебя за это самой горячею благодарностью, если бы выгода не привела за собой новой невыгоды, еще тяжелее: досуга-то больше, но почестей меньше и меньше богатства. Раньше ко мне обращались: «Царица небесная!», «Владычица мира!» Теперь насилу дождешься, пока услышишь: «Радуйся, Мария!» Раньше меня одевали в самоцветы и золото, то и дело облачали в новое платье, приносили мне драгоценные дары, теперь насилу прикрываюсь половинкою плаща, да и тот весь изъеден мышами. Годовые доходы такие жалкие, что едва хватает на прокорм горемыке-причетнику, на лампадку да на сальную свечку. Впрочем, это бы еще можно сносить, но говорят, что у тебя наготове планы пошире. Говорят, ты клонишь к тому, чтобы всех святых, сколько их ни есть, изгнать из храмов повсюду! Еще и еще раз обдумай, что ты затеял. У других святых достанет силы отомстить за обиду. Петр, изгнанный из храма, в свою очередь, закроет перед тобою вход в царство небесное. Павел — с мечом, Варфоломей — с ножом, Вильгельм, хоть и в рясе, а вооружен с головы до пят, и даже пику в руке держит. А с Георгием как ты совладаешь — ведь он и верхом, и в панцире, и копье под мышкою, и меч у пояса? И Антоний не безоружен — палит священным огнем. И у остальных — у каждого либо оружие, либо напасть, которые они и направляют против кого бы ни вздумалось. Я и в самом деле беззащитна, но ты прогонишь меня не иначе, как вместе с сыном, которого я держу на руках. Расстаться с ним я не соглашусь никогда; либо, заодно со мною, ты вытолкаешь за порог и его, либо обоих оставишь, если только не предпочтешь иметь храм без Христа.
   Вот о чем я хотела тебя известить. Ты же рассуди, как тебе отвечать, ибо я встревожена не на шутку.
   Послано из Каменного нашего дома, в августовские календы, в год от рождения моего пострадавшего сына 1524.
   Каменная Дева руку приложила».
   Менедем. Да, грозное и страшное письмо. Вперед он, верно, поостережется…
   Огигий. Если он в здравом уме, то конечно. Менедем. А почему и достойнейший Иаков не написал Главкоплуту того же?
   Огигий. Точно не знаю. Но он намного дальше[353], а все письма в наше время перехватываются.
   Менедем. А что за бог опять привел тебя в Англию?
   Огигий. Во-первых, ветер, на диво попутный, а во-вторых, я почти что обещался святой Деве Приморской снова навестить ее через два года.
   Менедем. И о чем ты хотел ее просить?
   Огигий. Да о том же, о чем все просят: о благополучии домашних, о богатстве, о долголетии и радости в этой жизни, о вечном блаженстве в жизни будущей.
   Менедем. A у нас Присно дева не могла тебе этого даровать? В Антверпене у нее храм намного пышнее, чем там.
   Огигий. Пожалуй, что могла бы, спорить не стану, но в разных местах она дарит разное: либо так именно ей угодно, либо, по своей доброте, она приспосабливается к нашим склонностям.
   Менедем. Про Иакова я слышал много раз, но, сделай милость, опиши мне царство этой Приморской. Огигий. Постараюсь, и буду краток, насколько удастся. Она славится по всей Англии, и едва ли ты сыщешь на целом острове человека, который бы надеялся преуспеть, не принося ей ежегодных даров, хотя бы и скромных — в меру своих средств и сил. Менедем. Где она обитает?
   Огигий. На самом краю острова, к северо-западу[354], невдалеке от моря — примерно в трех милях. Все селение кормится лишь наплывом богомольцев. Есть обитель каноников, именуемых «уставными»: они занимают среднее положение между монахами и так называемыми «белыми» или «мирскими» канониками. [355]
   Менедем. Прямо амфибии какие-то! Вроде бобров.
   Огигий. И крокодилов. Но оставим колкости, и я в трех словах объясню тебе то, что ты хочешь узнать. Когда дела складываются скверно, они — каноники, когда благоприятно — монахи.
   Менедем. Ты всё задаешь мне загадки.
   Огигий. Сейчас прибавлю математическое доказательство. Если бы папа римский метнул молнию в монахов, эти сразу бы заявили: «Мы не монахи, мы каноники». А если разрешит всем монахам взять жену, тут они все станут монахами.
   Менедем. Неслыханное доныне благодеяние! Хоть бы взяли и мою заодно.
   Огигий. Однако — к делу. У обители нет иного до-кода, кроме щедрости Богородицы. Крупные дарения сохраняются на будущее, а наличные деньги и вклады малой ценности идут на содержание братии и настоятеля, которого они величают приором.
   Менедем. Жизнь ведут достойную?
   Огигий. Дурного об них не скажешь: благочестием они богаче, чем годовым прибытком. Церковь нарядная и красивая, но Дева живет не в ней: тот храм она, в знак почтения, уступила сыну, а собственный ее храм поставлен так, чтобы матери быть справа от сына.
   Менедем. Справа? А сын куда обращен лицом?
   Огигий. Верно напомнил, спасибо. Если сын смотрит на запад, то мать по правую руку от него, если повертывается к востоку — по левую. Но и это еще не ее жилище, потому что постройка не закончена, нет ни окон, ни дверей, и весь собор продувается насквозь в любом направлении, а по соседству — отец ветров, Океан.
   Менедем. Худо. Так где же все-таки она обитает?
   Огигий. В том недостроенном храме есть тесная часовня с дощатыми стенами; в двух противоположных стенах — по узкой дверце, пропускающей богомольцев Света мало, — только то, что от свечей, — ноздри ласкает благоухание.
   Менедем. Это все приличествует святыне.
   Огигий. Ах, Менедем, если б ты увидал это своими глазами! Ты бы сам сказал, что это райские кущи, — так все блистает самоцветами, золотом, серебром!
   Менедем. Слушаешь тебя — и тянет пуститься в путь.
   Огигий. И стоит того: не пожалеешь.
   Менедем. А священного елея там нет вовсе?
   Огигий. Глупец! Елей сочится лишь там, где преданы погребению святые, например — из гробницы святого Андрея или святой Екатерины. А Деву Марию не погребали.
   Менедем. Да, признаться, я ошибся. Но ты продолжай.
   Огигий. Дабы шире разлился страх божий, в разных местах показывают разные вещи.
   Менедем. И, вероятно, — чтобы больше и щедрее давали, в согласии со стихом:
 
Быстро добыча растет, если рука не одна. [356]
 
   Огигий. И повсюду наготове мистагоги[357].
   Менедем. Из каноников?
   Огигий. Что ты! Их никогда не зовут, чтобы не отвлечь от благочестия хотя бы и ради благочестия, и чтобы, служа Деве, они не позабыли о собственном девстве. Только во внутренней часовне — в покое святой Девы, о котором я говорил, — у алтаря стоит каноник.
   Менедем. Зачем?
   Огигий. Чтобы принимать даяния.
   Менедем. А чтобы против воли давали, так бывает?
   Огигий. Никогда! Но бывает так, что один, без свидетелей, человек не дал бы, а когда рядом кто-то есть, благочестивый стыд заставляет дать; или, в иных случаях, дают щедрее, чем собирались вначале.
   Менедем. Это чувство всякому человеку знакомо, я по себе знаю.
   Огигий. Однако ж есть у святейшей Девы и такие почитатели, которые, делая вид, будто возлагают свое приношение на алтарь, с поразительною ловкостью и проворством крадут то, что положил другой.
   Менедем. Но пусть бы и никто не присматривал — разве Дева не испепелила бы воров на месте?
   Огигий. Почему же Дева, а не сам Отец небесный, которого они обирают безо всякого страха, хотя бы даже приходилось проломить стену храма?
   Менедем. Не знаю, чему больше дивиться, — их ли нечестивой самонадеянности или божией кротости.
   Огигий. С северной стороны — ворота, только не в храмовой стене, а в ограде, окружающей храм. В воротах — крохотная калитка, вроде тех, что в домах и замках у знати, и если кто желает войти, то сперва выставляет далеко вперед ногу, а потом низко наклоняет голову.
   Менедем. Входить к врагу через такую калитку — верная погибель.
   Огигий. Конечно! Мистагог мне говорил, что в старину один рыцарь, верхом на коне, ускользнул через нее от погони. Несчастный был уже, можно сказать, у неприятеля в руках и, окончательно отчаявшись, вдруг вспомнил о святой Деве и доверил свою жизнь ей: он решил искать прибежища подле ее алтаря, если бы калитка пропустила. И тут совершилось неслыханное: в один миг всадник с конем оказался внутри ограды, а преследователь, в бессильной злобе, бушевал снаружи.
   Менедем. И ты поверил этой удивительной истории?
   Огигий. Вполне.
   Менедем. А ведь ты философ, тебя убедить не так просто.
   Огигий. Он показывал мне медную доску, прибитую к воротам, а на доске — изображение спасенного рыцаря в тогдашнем английском уборе, какой мы видим на старинных картинах. И если картины не лгут, худо жилось в ту пору цирюльникам, красильщикам, суконщикам.
   Менедем. Отчего?
   Огигий. Оттого, что у рыцаря борода, как у козла, а на всем платье ни единой складки; такое оно тесное, да узкое, что и само тело становится меньше, скуднее. Была и еще одна доска — с видом и размерами святилища.
   Менедем. Сомневаться было уже грешно.
   Огигий. Верхняя часть калитки забрана железной решеткою, пропускающей только пешего. Нельзя, чтобы конь попирал копытами место, которое тот конник посвятил Деве.
   Менедем. Это так и должно быть.
   Огигий. Потом, к востоку от входа, — часовенка, полная чудес. Тут встречает нас другой мистагог. Произносим краткую молитву. Показывают нам сустав человеческого пальца, больший из трех. Я облобызал, реликвию и спрашиваю, чья она. Мистагог отвечает: «Святого Петра». — «Неужели, говорю, апостола?» — «Да, говорит, апостола». Разглядываю я сустав, такой большой, что мог бы принадлежать и исполину, и замечаю вслух: «Как видно, крупного роста был святой Петр», — и тут кто-то из моих спутников расхохотался. Я был очень раздосадован и огорчен. Если бы он промолчал, служка показал бы нам все реликвии до последней. А так — насилу успокоили нашего мистагога, сунув ему несколько драхм.
   Перед часовнею стоял домик. Служка объявил, что этот домик перенесен сюда внезапно и издалека, зимней порою, когда все вокруг было завалено снегом. Под ним — два колодца, полные до краев. Источник посвящен Богородице. Вода на диво холодная и помогает против болей в голове и в желудке.
   Менедем. Если холодом лечат болезни головы и желудка, то скоро пожары начнут тушить маслом.
   Огигий. Ведь это чудо, странный ты человек! А что было бы за чудо, если б холодная вода утоляла жажду?!
   Менедем. Не только чудо, но и часть представления.
   Огигий. Нам говорили, что источник внезапно ударил из земли по велению святейшей Девы. Я все внимательно оглядываю и спрашиваю, сколько лет прошло, как это строение сюда перенесено. Отвечает служка*; несколько веков. «Но ведь стены, если глаза меня не обманывают, совсем новые?» В ответ — никаких возражений. «И эти деревянные столбы — тоже?» Служка не отрицает, что их поставили недавно, да и самый их вид свидетельствует о том же. «А эта соломенная крыша, по-моему, настлана и вовсе недавно?» Соглашается. «Да и эти балки, и самые стропила, которые поддерживают кровлю, положены, мне кажется, не слишком давно?» Подтверждает. Когда таким образом перебрали все части хижины, я спрашиваю: «Откуда ж известно, что эта лачужка принесена издалека?»
   Менедем. Любопытно! И как служка выпутался из этой петли?
   Огигий. Он тут же показал нам ветхую медвежью шкуру, приколоченную к балкам, и разве что в глаза не посмеялся над нашею слепотою. И правда, не заметить такого очевидного свидетельства! Уверившись и попросив извинения за свою ненаблюдательность, мы двинулись к небесному млеку блаженной Девы.
   Менедем. О, Матерь, во всем подобная Сыну! Он оставил нам столько своей крови! А она — столько молока, сколько едва ли могли бы источить сосцы женщины, родившей единожды, даже если бы младенец не испил из них ни капли!
   Огигий. Так же точно толкуют о кресте господнем, который показывают по храмам и по частным домам в столь многих местах, что если бы все частицы собрать, можно бы, наверно, нагрузить доверху целое судно. А ведь господь нес свой крест на собственных плечах.
   Менедем. А это тебе не кажется еще одним чудом?
   Огигий. Необычайным я бы это, пожалуй, назвал, но чудесным — никогда, потому что господь, умножающий частицы креста по своему усмотрению, — всемогущ.
   Менедем. Благочестиво ты объясняешь. И все же я опасаюсь, что многое подобное просто-напросто вымышлено ради наживы.
   Огигий. Не думаю, чтобы господь согласился терпеть такие насмешки над собою.
   Менедем. Напротив! Ведь святотатцы грабят и Матерь, и Сына, и Отца, и Духа, а они порою и не пошевельнутся, чтобы отогнать злодеев хоть мановением головы, хоть шумом. Такова уж божественная кротость.
   Огигий. Ты прав. Но слушай дальше. Млеко хранится на главном алтаре. Посредине алтарного образа Христос, одесную — Матерь, в знамение почета. Ибо млеко знаменует собою Матерь.
   Менедем. Значит, его можно видеть?
   Огигий. Да, заключенным в хрусталь.
   Менедем. Значит, оно жидкое?
   Огигий. Какой там «жидкое», ежели оно пролилось полторы тысячи лет назад! Оно сгустилось и теперь напоминает тертую глину в смеси с яичным белком.
   Менедем. Отчего ж тогда не показывают его без покрова?
   Огигий. Дабы млеко Девы не осквернялось поцелуями мужчин.
   Менедем. Это верно. Многие губы, я полагаю, ни чистыми не назовешь, ни девственными.
   Огигий. Завидев нас, прибегает мистагог. Он облачается в подризник, покрывает плечи епитрахилью, благочестиво преклоняет колена, произносит молитву; после этого трижды святое млеко протягивает нам для лобызания. Тут мы, в свою очередь, преклоняем колена на первой ступени алтаря и, воззвав сперва к Христу, творим Деве краткую молитву, нарочно для этой цели приготовленную:
   «Дева и Матерь, ты, заслужившая питать девичьими своими сосцами владыку неба и земли, сына своего Иисуса, молим тебя, дабы достигнуть нам, очищенным его кровью, того блаженного детства, которое, в голубиной простоте своей не ведая ни злобы, ни обмана, жаждет напитаться млеком евангельского учения, покуда не обретет совершенного мужества в меру исполненности Христом, коего блаженство ты разделяешь во веки веков, вместе с Отцом и со Духом святым. Аминь».
   Менедем. Молитва поистине благочестивая. И что Дева?
   Огигий. Оба — и Матерь и Сын — внимали милостиво, если только я могу верить своим глазам: мне показалось, что священное млеко дрогнуло, а святые дары стали еще белее. Тем временем приближается к нам мистагог и молча протягивает деревянное блюдо, вроде тех, с какими в Германии взимают пошлину на мостах.
   Менедем. Сколько раз я проклинал эти жадные блюда, когда ездил по Германии!
   Огигий. Мы положили несколько драхм, которые он поднес Деве. Потом через переводчика, прекрасно знающего по-английски (звали этого красноречивого юношу, если не ошибаюсь, Роберт Олдридж[358]), я спросил его самым учтивым образом, какими располагает он доказательствами, что это млеко Девы. Желание мое было самое благочестивое — чтобы можно было заткнуть рот иным нечестивцам, у которых в обычае насмехаться над любыми реликвиями. Мистагог сперва нахмурился и промолчал. Я велел переводчику повторить вопрос, но только еще учтивее. На сей раз его слова звучали так мягко и вкрадчиво, что, пожалуй, не смогли бы обидеть даже Матерь, еще не поднявшуюся после родов. Но мистагог, точно в некоем наитии, поглядел на нас застывшим от ужаса взором, как бы проклиная кощунственную речь. «К чему, — промолвил он, — эти расспросы, когда есть доподлинная запись?» И, наверное, погнал бы нас прочь, будто еретиков, если бы драхмы не остудили его ярости.
   Менедем. Ну, а вы-то что?
   Огигий. Мы? Как ты себе представляешь? Убрались потихоньку, словно дубиною нас ушибло или ожгло молнией, и смиренно молили прощения за свою дерзость, как приличествует в делах, касающихся святыни. Потом направляемся к часовне святой Девы. На пути появляется перед нами иерофант[359] из числа меньших братьев и пристально нас разглядывает, немного подальше — еще один, и тоже смотрит во все глаза, еще подальше — третий.
   Менедем. Может, они хотели тебя нарисовать?
   Огигий. Нет, я заподозрил совсем другое.
   Менедем. Что именно?
   Огигий. Что какой-то святотатец похитил что-нибудь из убора святой Девы и подозрение пало на меня. И вот, войдя в часовню, я обратился к Богородице с такою мольбой:
   «О, единственная меж женами Матерь и Дева, Матерь блаженнейшая, Дева чистейшая, ныне, чистая, взираем на тебя, нечистые, приходим к тебе с приветствием, чтим тебя убогими нашими приношениями. Сын твой да ниспошлет нам дар подражания святейшим твоим достоинствам, да заслужим и мы благодатью святого Духа зачать в сокровенных глубинах душ наших господа Иисуса и, зачавши однажды, никогда не утратить. Аминь».
   Затем я облобызал алтарь, положил несколько драхм, и, не мешкая, удалился.
   Менедем. И как отозвалась Дева? Не возвестила ли каким-нибудь знаком, что молитва услышана?
   Огигий. Я уже тебе говорил, свет там неверный, а Дева так и вовсе скрывалась в потемках по правую руку от алтаря. И главное, выговор мистагога так меня озадачил, что я и глаз поднять не смел.
   Менедем. Стало быть, после того начала исход оказался не слишком веселый.
   Огигий. Напротив — самый счастливый.
   Менедем. Ну, слава богу! А то уж и у меня «сердце в колена упало», говоря словами Гомера. [360]
   Огигий. После завтрака мы вернулись в храм.
   Менедем. Как ты решился? Ведь тебя подозревали в святотатстве!
   Огигий. Возможно, но сам-то я ни в чем себя не подозревал, а чистая совесть не знает страха. Мне непременно хотелось увидеть запись, к которой нас отослал мистагог. Долго мы ее разыскивали и наконец нашли; но прибита она так высоко, что не всякий глаз прочтет. Линцеем меня назвать нельзя, но и подслеповатым тоже не назовешь. И пока Олдридж громко читал вслух, я следил глазами неотступно, в столь важном деле не полагаясь целиком даже на него.
   Менедем. Все сомнения рассеялись?
   Огигий. Да, мне стало стыдно, что я сомневался, — с такою очевидностью было там все изложено: имя, место, все события, шаг за шагом. Коротко сказать — ничего не пропустили. Речь шла о некоем Гильоме из Парижа, человеке и вообще благочестивом, но особенно ревностном и усердном в розысках святых реликвий. Он объехал много стран, повсюду осматривая храмы и монастыри, и наконец добрался до Константинополя. (Браг этого Гильома был там епископом.) Когда он уже собирался в обратный путь, брат открыл ему, что есть одна монахиня, которая владеет млеком святой Девы, и если он сможет приобрести хоть малую толику — выпросит, купит или выманит хитростью, — то будет редкостным счастливцем, ибо все прочие реликвии, какие он собрал прежде, ничто против священного млека. И Гильом не успокоился до тех пор, покуда не вымолил половину. С этим сокровищем он считал себя богаче Креза.
   Менедем. Еще бы! И вдобавок удача-то нечаянная!
   Огигий. Спешит он прямо домой, но дорогою заболевает.
   Менедем. О, как непродолжительно и несовершенно всякое человеческое счастье!
   Огигий. Чувствуя опасность, призывает он тайно одного француза, самого верного из своих спутников, берет с него торжественную клятву хранить молчание и вручает млеко с таким наказом: если он возвратится благополучно, пусть возложит сокровище на алтарь святой Девы, чтимой в Париже, в царственном храме, и взирающей на воды Сены, которая разделяется и омывает храм с двух сторон, словно бы тоже воздавая должное могуществу Девы. Но буду краток: Гильома похоронили, француз поспешает на родину, но болезнь настигает и его. Не надеясь поправиться, он передает млеко другому спутнику, англичанину, наперед заставивши много раз поклясться, что тот завершит дело, которого сам он завершить не может. Француз умирает. Англичанин возлагает млеко на алтарь в присутствии каноников того храма (тогда они именовались еще уставными, как ныне каноники святой Женевьевы). От них он получает половину млека, увозит в Англию и наконец, ведомый святым Духом, доставляет Богородице Приморской.
   Менедем. Что же, все очень последовательно и стройно.
   Огигий. Мало того: чтобы и тень сомнения не закралась, обозначены имена викарных епископов, которые могут предоставить паломникам, посетившим святыню и сделавшим скромный дар, отпущение в меру своей власти.
   Менедем. Что это за мера?
   Огигий. До сорока дней.
   Менедем. Значит, и в преисподней бывает день?
   Огигий. Время, во всяком случае, есть и в преисподней.
   Менедем. А если епископ за один раз исчерпает свою власть в полной мере, другим он уже ничего не сможет уделить?
   Огигий. Напротив: все, что он отдаст, немедленно возместится, и происходит как раз обратное тому, что в бочке Данаид[361]. Бочку беспрерывно наливают, а она всегда пустая; отсюда сколько бы ты ни черпал, меньше не становится.
   Менедем. Если сорок дней уделено ста тысячам, столько ж получит и каждый в отдельности? Огигий. Ровно столько же.
   Менедем. А если кто, получив сорок дней до завтрака, перед обедом попросит еще сорок, можно ли дать? Огигий. Даже если по десяти раз за один час! Менедем. Был бы у меня дома такой ларчик! Тогда и больше трех драхм не надо — лишь бы никогда не переводились.