Ксантиппа. Ну? А потом?
   Εвлалия. А потом она вернулась к себе в комнату и застала мужа одного. Припала она к его коленям и говорит: «До сей поры я не знала ни тебя, ни себя самоё. Вперед увидишь, что я стала другая — только забудь о том, что было прежде!» Эти ее слова муж встретил поцелуем и сказал, что на все согласен, лишь бы только она не изменила своему намерению.
   Ксантиппа. И что? Не изменила?
   Εвлалия. Вплоть до самой смерти не было такого непривлекательного дела, за которое она не взялась бы с радостью и с охотою, если того хотел муж. Вот какая родилась меж ними любовь и вот как она окрепла. Спустя несколько лет жена часто повторяла, что, дескать, это была безмерная для нее удача — выйти за такого мужа. «Случись по-иному, — твердила она, — и быть бы мне самой жалкой и самой пропащей на свете женщиной!»
   Ксантиппа. Эдакие мужья попадаются не чаще, чем белые вороны.
   Εвлалия. Если тебе не надоело слушать, я расскажу другую историю, которая происходила недавно, и не где-нибудь, а в этом самом городе, — про мужа, исправленного мягкостью жены[176].
   Ксантиппа. Дел у меня никаких, а беседовать с тобою — одно удовольствие.
   Евлалия. Есть один человек, не из последних у нас в городе. Как это в обычае у знати, он часто и помногу охотился. Где-то в деревне повстречал он девушку, дочку совсем нищей бабенки, и без памяти в нее влюбился, хотя был уже в летах. С той поры он частенько не ночевал дома. Предлогом всегда служила охота. Его супруга, женщина редкой добропорядочности, подозревала невесть что и наконец выследила проделки мужа. Явившись в эту деревенскую хижину, она разузнала все до последнего — и где спит муж, и из чего пьет, и как там накрывают и подают на стол; впрочем, утвари в доме не было никакой — одна бедность. Супруга отправилась обратно и вскоре вернулась, привезя с собою удобную кровать с постелью и серебряную посуду. Дала она и денег и просила, чтобы на будущее время, если он приедет еще, его принимали пообходительнее; при этом она скрыла, кто она такая, и выдавала себя за его сестру. Спустя несколько дней тайком приезжает муж. Он видит новую, богатую утварь и дивится — откуда эта неожиданная роскошь. Ему объясняют, что все доставила сюда почтенная женщина, его родственница, с наказом, чтобы вперед его потчевали и принимали более пристойно. Он тут же заподозрил, что здесь побывала жена. Возвратившись домой, он прямо спрашивает ее об этом; она не отрицает. Тогда он спрашивает, с какою же целью отправила она туда посуду и остальное. «Но ведь ты привычен к удобствам, — отвечала жена. — Я видела, что там все слишком грубо, и, раз уж ты так заблагорассудил, считала своим долгом, чтобы с тобою обходились потоньше».
   Ксантиппа. Какая доброта! Нет, я бы не постель ему постелила, а крапиву и терновник!
   Евлалия. Ты дослушай до конца. Тут только понял он всю честность и кротость своей супруги и с тех пор навсегда потерял вкус к тайным ласкам, но забавлялся дома, со своею женою… Тебе, конечно, знаком голландец Гильберт.
   Ксантиппа. Да, знаком.
   Евлалия. Он, как тебе известно, в расцвете лет, а жену взял пожилую, чуть ли не старую.
   Ксантиппа. Приданое он взял, пожалуй, а не жену.
   Евлалия. Верно. К супруге он испытывал отвращение, а любил одну бабенку и постоянно с нею забавлялся. Редко когда он завтракал или обедал дома. Что бы ты стала делать в таком случае?
   Ксантиппа. Я что сделала бы? Любовнице этой я бы вцепилась в волосы, а мужа, когда он пошел бы к ней на свидание, облила мочой — пусть благоухает за пирушкою!
   Евлалия. И насколько разумнее поступила жена Гильберта! Она позвала бабенку к себе домой и радушно ее принимала. Так она приохотила к дому и мужа, и без всякого колдовского зелья. А если он, случалось, обедал с тою в ином месте, жена посылала туда какое-нибудь изысканное кушанье с пожеланием хорошо повеселиться.
   Ксантиппа. По-моему, приятнее умереть, чем служить своднею собственному мужу!
   Εвлалия. Но ты вдумайся в самую суть. Неужели это не лучше — и намного! — чем окончательно отдалить от себя мужа бешеным гневом и провести всю жизнь в брани и ссорах?
   Ксантиппа. Вероятно, ты права. Но я бы так не смогла.
   Εвлалия. Еще один пример — и довольно. Наш сосед, человек хороший и честный, но чересчур вспыльчивый, однажды прибил свою супругу, женщину, достойную всяческих похвал. Она закрылась в дальней комнате и плакала навзрыд, стараясь перемолоть и переварить обиду. Несколько времени спустя туда же случайно вошел муж и, застав жену в слезах, спросил: «Ты что это здесь рыдаешь, словно девчонка?» А она рассудительно в ответ: «А разве не лучше мне выплакать горе здесь, чем вопить на улице, как это в заводе у других женщин?» Муж был растроган и сломлен этими истинно супружескими словами и поклялся жене, что никогда больше не поднимет на нее руку; и правда, не поднимал.
   Ксантиппа. Того же и я добилась от своего, только совсем по-другому.
   Εвлалия. Зато теперь между вами беспрерывная война.
   Ксантиппа. Ну, так что мне делать? Укажи.
   Εвлалия. Во-первых, надо сносить молча все мужнины обиды и кротостью, лаской, всевозможными одолжениями постепенно утишить его ожесточение. Либо ты победишь окончательно, либо, по крайней мере, тебе станет с ним намного легче, чем теперь.
   Ксантиппа. Его не укротить никакими одолжениями — он чересчур свиреп.
   Εвлалия. Не говори так! Нет зверя настолько дикого, чтобы он не отзывался на ласку. Не отчаивайся, сделай пробу, и можешь обвинять меня во всех грехах, если через несколько месяцев не убедишься, что я дала тебе благой совет. Есть даже такие недостатки, на которые надо вовсе закрыть глаза… А прежде всего остерегайся затевать ссоры в спальне или в постели: там все должно быть приятно, красиво и весело. В самом деле, если уж это место, свято предназначенное для прекращения всякой вражды и неприязни, оскверняется спором и досадою, — значит, исчезло последнее средство восстановить доброжелательство и согласие. Есть женщины настолько мерзкого нрава, что уж и под мужем лежат — а все не перестают ворчать да жаловаться, отнимая сладость у того наслаждения, которое гонит из души супруга любую горечь, и портя то снадобье, которым можно было исцелить все обиды.
   Ксантиппа. Со мной это бывает нередко. Евлалия. Жене постоянно следует остерегаться, как бы чем-нибудь не досадить мужу, но всего больше усилий она должна приложить к тому, чтобы, сходясь с мужем в постели, быть самою ласкою, самим очарованием.
   Ксантиппа. Так то с мужем! А я сплю с чудовищем.
   Евлалия. Не надо говорить о нем скверно — ведь мужья скверны во многом по нашей вине. Вернемся, однако ж, к делу. Люди, начитанные в древних притчах поэтов, рассказывают, что у Венеры (ее изображают богинею брака) был пояс, сделанный искусником Вулканом, и в него вотканы все любовные зелья. Этот пояс она надевала всякий раз, как готовилась лечь с мужем. Ксантиппа. Да ведь это притча. Евлалия. Конечно. Но послушай, какой в ней урок.
   Ксантиппа. Какой?
   Евлалия. Супруга, учит нас она, должна всеми стараниями доставлять мужу радость на супружеском ложе, чтобы мужнина любовь разогревалась и освежалась, а всякая досада и пресыщение бежали бы прочь. Ксантиппа. Но откуда к нам этот пояс? Евлалия. Не нужно ни приворотов, ни заклинаний. Нет заклинания вернее, чем скромность в соединении с любезностью.
   Ксантиппа. Я такому мужу угождать не могу! Евлалия. Но это от тебя зависит, чтобы он перестал быть «таким». Если бы волшебством Цирцеи ты могла превратить своего мужа в свинью или в медведя, ты бы превратила?
   Ксантиппа. Не знаю.
   Евлалия. Не знаешь? Ты что же, предпочитала бы иметь мужем свинью, а не человека?
   Ксантиппа. Нет, разумеется, человека.
   Евлалия. Ну, а если бы волшебством Цирцеи ты могла из пьяницы сделать трезвенника, из мота и кутилы — доброго хозяина, из размазни — проворного и внимательного, неужели б не сделала?
   Ксантиппа. Конечно, сделала бы. Да только откуда ко мне это волшебство?
   Евлалия. А оно в тебе самой — надо только пустить его в ход. Хочешь ты или не хочешь, он твой муж. Чем лучше ты его сделаешь, тем лучше позаботишься о самой себе. Ты глаз не сводишь с его недостатков, и это раздувает в тебе ненависть; ты ухватила его за ту рукоять, за которую держаться невозможно. А ты лучше гляди на то, что в нем хорошего, возьмись за другую рукоять, за которую легко и удобно держаться. До свадьбы было время раздумывать, какие у него изъяны: не только глазами следовало выбирать мужа, но и ушами. А теперь время не винить, но лечить.
   Ксантиппа. Какая это женщина и в какие такие времена находила себе мужа ушами?
   Евлалия. Глазами ищет та, кто смотрит только на красивую наружность, ушами — кто старательно замечает, что говорит об ее избраннике молва.
   Ксантиппа. Славно ты внушаешь, но поздно.
   Евлалия. Однако ж постараться исправить мужа — совсем не поздно. Этому много поможет, если ты родишь ему ребенка.
   Ксантиппа. Уже родила.
   Евлалия. Когда?
   Ксантиппа. Да уж изрядно.
   Евлалия. Сколько месяцев прошло?
   Ксантиппа. Без малого семь.
   Евлалия. Что я слышу?! Ты повторяешь шутку насчет трехмесячного потомства? [177]
   Ксантиппа. И не думаю.
   Евлалия. Но иначе быть не может! Сочти время со дня свадьбы.
   Ксантиппа. A у меня был с ним разговор еще до свадьбы.
   Евлалия. Разве от разговоров рождаются дети?
   Ксантиппа. Он случайно застал меня одну, принялся со мною заигрывать, щекотать бока и под мышками. А я не выношу щекотки — захохотала, упала навзничь на постель, он навалился сверху и ну меня целовать! Что он там еще делал, я толком не знаю, но немного спустя начал пухнуть живот.
   Евлалия. Поди-ка посмотри свысока на этакого супруга. Если он играючи зачинает детишек, что ж будет, когда он возьмется за дело не на шутку?
   Ксантиппа. Боюсь, что я опять беременна.
   Евлалия. Прекрасно: тучному полю — добрый пахарь!
   Ксантиппа. Да, тут он ретивее, чем хотелось бы.
   Евлалия. Ну, эту твою жалобу немногие жены поддержат… Однако вы уже были помолвлены?
   Ксантиппа. Были.
   Евлалия. Тогда грех невелик. А кто родился? Мальчик?
   Ксантиппа. Мальчик.
   Евлалия. Он вас и примирит, если ты хоть сколько-нибудь пожелаешь приноровиться. Что говорят о твоем муже другие — приятели, деловые знакомцы?
   Ксантиппа. Их послушать, так он самый покладистый из людей, обходительный, щедрый, дружелюбный.
   Евлалия. И это тоже внушает надежду, что он будет таким, каким хочется нам.
   Ксантиппа. Только со мною он не таков.
   Евлалия. Сперва ты покажи ему себя в том виде, как я тебе сказала, и можешь после звать меня не Евлалией, а Псевдолалией-Пустобрешкой[178], если он и с тобою не станет таким же, как с прочими. Прими в соображение и то, что он еще очень молод, — наверное, лет двадцати четырех, не более, — еще не понял, что это значит — быть отцом семейства. О разводе тебе уже и думать нечего.
   Ксантиппа. А я часто думала.
   Евлалия. Если придут еще когда-нибудь тебе в голову такие раздумья, ты прежде всего вспомни, что женщина, расставшаяся с мужем, не стоит ровно ничего! Высшая честь и слава замужней женщины в том, чтобы быть покорной своему супругу. Так заведено самою природой. Так пожелал господь бог, — чтобы женщина во всем зависела от мужчины. Ты только размысли, как обстоит дело: он тебе муж, другого не будет. Затем вспомни про малыша — общее ваше дитя. Как ты с ним распорядишься? Возьмешь с собою — лишишь супруга законной собственности. Оставишь ему — отнимешь у себя самой самое дорогое достояние. И потом скажи мне: есть у тебя недоброжелатели?
   Ксантиппа. Есть: мачеха, и еще свекровь, во всем похожая на мачеху.
   Евлалия. Так ли уж сильно они тебя ненавидят?
   Ксантиппа. В гробу рады бы меня увидеть!
   Евлалия. И про них тоже вспомни. Чем ты сможешь обрадовать их сильнее, как если они узнают, что ты отторгнута от супруга, что ты вдова, нет, намного хуже вдовы! Ведь вдовам позволительно выйти замуж в другой раз.
   Ксантиппа. Твой совет мне по душе, но долгие труды так противны!…
   Евлалия. Но подумай, сколько трудов ты положила на этого попугая, прежде чем выучила его выговаривать несколько слов на человеческом языке!
   Ксантиппа. Немало, конечно.
   Евлалия. И тебе лень потрудиться ради супруга, чтобы после, до конца дней жить с ним душа в душу? Сколько хлопот стоит выездить норовистую лошадь! А нам лень похлопотать, чтобы смягчить нрав мужа?
   Ксантиппа. Что же мне делать?
   Евлалия. Я уже тебе сказала. Следи, чтобы дома все блестело, чтобы ничто не тяготило хозяина, не гнало его прочь, за порог. Будь с ним ласкова, предупредительна, всегда помни об уважении, которым жена обязана мужу. Долой унылость, но долой и развязность; не будь мямлею, но и озорницею не будь. Ты знаешь вкус мужа: что ему нравится всего больше, то и стряпай. И с теми, кого он любит, будь ласкова и приветлива. Почаще зови их к обеду, к ужину, и за столом пусть царит радость и довольство. И, наконец, если он, подвыпив и развеселившись, примется бренчать на своей лютне, ты подпевай. Так ты приучишь мужа сидеть дома, а заодно и расходы его уменьшишь. Он скажет себе: «Какой я безумец, что живу с продажною девкой, не щадя ни денег, ни своего доброго имени, меж тем как дома жена, которая и не в пример милее, и преданнее, и принимает моих гостей гораздо пристойнее и изысканнее!»
   Ксантиппа. Ты думаешь, что-нибудь получится, если я попробую?
   Евлалия. Погляди на меня. Твердо тебе обещаю. А тем временем я потолкую и с твоим мужем — напомню и ему об его обязанностях.
   Ксантиппа. Очень хорошо! Только смотри, чтобы он ничего не заподозрил: он тогда небо с землею смешает!
   Евлалия. Не бойся. Я так хитро поведу разговор, что он сам мне выложит, какие между вами нелады. А после этого я приступлю к нему по-своему — ласково да вкрадчиво и, надеюсь, верну тебе помягчевшим. Про тебя ж при случае солгу — с какою, дескать, любовью ты о нем говоришь.
   Ксантиппа. Помогай нам Христос!
   Евлалия. Христос поможет — лишь бы ты сама себе не вредила.

Солдат и картезианец

   Солдат. Здравствуй, брат!
   Картезианец. Здравствуй и ты, дорогой брат! Солдат. Насилу тебя узнал.
   Картезианец. Неужели за два года я так постарел?
   Солдат. Нет, но с бритой головой и в другом платье ты выглядишь как-то совсем по-новому. Ты словно животное иной породы.
   Картезианец. Так ты и собственную жену не признал бы, если б она встретилась тебе, одевшись по-иному?
   Солдат. Если бы настолько по-иному — нет.
   Картезианец. А вот я так прекрасно тебя узнаю, хоть у тебя не только платье переменилось, но и лицо, и все обличье. Во сколько красок ты расписан? Такого пестрого оперения ни у одной птицы не сыщешь. И потом — как все изрезано, издырявлено[179]! Что за вызов и обычаю, и самой природе! Прибавь к этому стриженую макушку и небритую бороду, да еще усы торчат, как у кота. А лицо-то — все в шрамах, точно ты клейменый самосец из поговорки[180].
   Солдат. Так всегда возвращаются с войны. Но скажи мне, пожалуйста, у вас здесь врачи хорошие перевелись, что ли?
   Картезианец. Нет, отчего ж…
   Солдат. Да оттого, что ты не нашел у кого вылечить больную голову, прежде чем ввергнуть себя в это рабство.
   Картезианец. Тебе кажется, будто я совсем сошел сума?
   Солдат. Окончательно и бесповоротно! Что за необходимость припала хоронить себя здесь раньше срока, когда было на что и в мире жить приятно и с удобством?
   Картезианец. А теперь, по-твоему, я в мире не живу?
   Солдат. Нет, клянусь Юпитером!
   Картезианец. Почему, объясни.
   Солдат. Потому что тебе нельзя идти куда вздумается. Ты заперт здесь, точно в клетке. К этому прибавь тонзуру, нелепую одежду, одиночество, бесконечную рыбу к столу — удивительно, как ты сам еще не обратился в рыбу!
   Картезианец. Если бы люди обращались в то, чем они питаются, ты бы уже давно был свиньей: ведь ты так любишь полакомиться свининкой.
   Солдат. Не сомневаюсь, что ты уже раскаиваешься. Не многих я знаю монахов, которые не раскаялись бы в своем выборе.
   Картезианец. Это бывает с теми, кто бросается в монашескую жизнь, будто в колодец падает. А я спустился постепенно и вполне умышленно, узнав сначала самого себя и во всех подробностях разглядев здешний образ жизни. Ведь мне уже двадцать восемь, к этим годам человек способен быть с собою знаком. Что касается места, так и ты тоже заперт в тесноте, если подумать, как громаден мир в целом. Тесно ли, просторно ли — не это важно; важно, чтобы не было ущерба житейским удобствам. Многие редко, а то и вовсе никогда не покидают города, где родились; но если бы вдруг им запретили выезжать за его пределы, они страшно досадовали бы на самих себя — зачем не ездили прежде! — и прониклись бы нестерпимым желанием расстаться с отечеством. Это чувство всеобщее, но я его лишен. Я представляю себе, будто здесь передо мною целый мир, а эта карта и правда являет взору всю землю, и в своем воображении я путешествую и приятнее и безопаснее тех, кто плавает к неведомым островам.
   Солдат. Тут ты, пожалуй, прав.
   Картезианец. Хулить бритую голову ты не можешь — ты ведь и сам коротко стрижешься, наверное, ради удобства. Бритье же, во всяком случае, делает голову чище, а пожалуй, и здоровее. Знаешь, сколько знатных господ в Венеции бреют голову целиком? А что нелепого в моем платье? Разве оно не прикрывает тела? Платье служит двойную службу — защищает от холода или зноя и прячет то, что велит прятать стыд. Разве моя одежда не исполняет обоих этих назначений? Или тебя изумляет ее цвет? Но какой цвет более приличествует любому из христиан, нежели тот, что всем дарован в обряде крещения? Да, да — было и тебе сказано: «Облекись в одеяние, белое как снег»[181]. Стало быть, это платье напоминает мне про обещание, которое я дал при крещении: всегда хранить чистоту сердца.
   Далее, если одиночеством ты зовешь бегство от толпы, так пример подаем не мы, а древние пророки и даже языческие философы и вообще все, кто дорожил силой и ясностью духа. Скажу больше: поэты, астрологи и прочие, посвятившие себя подобным занятиям, когда задумают что-либо великое и необычайное, всегда ищут уединения. Почему, однако ж, ты толкуешь об одиночестве? Даже беседа с одним другом разгоняет тоску одиночества, а здесь у меня множество товарищей, и у нас всё сообща. Вдобавок и старые приятели навещают, и даже слишком часто. И тебе кажется, будто я живу в одиночестве, в пустыне?
   Солдат. Но поговорить с ними можно не всегда.
   Картезианец. Не всегда это и на пользу. И беседы тем приятнее, что долгие перерывы умножают удовольствие.
   Солдат. Недурно подмечено. Мне тоже мясо особенно по вкусу на Пасху, после Великого поста.
   Картезианец. Но и тогда, когда я вроде бы остаюсь в полном одиночестве, со мною собеседники куда более приятные, чем дружки по хмельному застолью.
   Солдат. Где же они?
   Картезианец. Видишь Евангелие? Из этой книги со мною беседует тот, кто некогда был красноречивым спутником двоим ученикам[182], которые шли в Эммаус, и, впивая медвяные его речи, не усталость они испытывали, а лишь несказанно сладостный жар сердца. Из этой книги со мною говорит Павел, из этой — Исайя и остальные пророки. Вот обращается ко мне несравненный Златоуст, вот — Василий[183], вот — Августин[184], вот — Иероним, вот — Киприан и прочие наставники; их ученость не уступает силе слова, а сила слова — учености. Знаешь ли ты собеседников, которых можно было бы сравнить с ними? И полагаешь ли ты, что в такое общество — а оно со мною всегда — может вкрасться скука одиночества?
   Солдат. Мне бы они ничего сказать не сумели — я бы не понял.
   Картезианец. А что за важность, чем питается это бренное тело? Живи мы в согласии с природою, оно бы довольствовалось самым малым. Твоя еда — перепелки, фазаны да каплуны, я живу одной рыбою[185], а кто из нас двоих плотнее?
   Солдат. Тебе бы жену, как у меня, — поубавилось бы и сока и силы.
   Картезианец. Верно: еще и поэтому с меня хватает любой пищи, даже самой скудной.
   Солдат. Но выходит, что ты живешь на иудейский лад!
   Картезианец. Ничего подобного! Мы если и не живем, то уж, во всяком случае, стараемся жить по-христиански.
   Солдат. Как же — вы уповаете на одежду, на пищу, на всякие там молитвы и прочие обряды, а евангельским благочестием пренебрегаете!
   Картезианец. Что делают иные, не мне судить, я же всему этому нимало не доверяюсь и цены не придаю почти никакой. Все свои упования я полагаю в чистоте души и во Христе.
   Солдат. А тогда зачем соблюдаешь, раз не ценишь?
   Картезианец. Чтобы хранить мир со своими братьями и никого из них не обидеть. Я бы никому не хотел нанести обиду из-за мелочей, которые ничего не стоит исполнить. Мы все-таки люди, в какое бы платье ни были одеты, а потому согласие или несогласие в самых ничтожных вещах утверждает или, наоборот, разрушает наше единомыслие. Бритая голова или цвет платья сами по себе не приближают меня к богу. Но что бы сказали люди, если б я отрастил кудри или надел такое платье, как у тебя?