Когда-то лишь знатные приветствовали друг друга поцелуем, и к поцелую допускали не всякого, даже руку протягивали не всякому. Теперь от мужчины разит кожей, а он рвется получить поцелуй от женщины из самой лучшей семьи. И в браках достоинство не соблюдается нисколько. Патрицианки выходят за плебеев, плебеянки — за патрициев, и на свет появляются помеси. Нет женщины настолько низкого рода, чтобы она побоялась употребить все краски, которые и у знатных в употреблении. Между тем простолюдинки должны бы довольствоваться свежими пивными дрожжами, или свежим соком древесной коры, или еще чем-нибудь недорогим, а румяна, белила, сурьму и прочие изысканные краски оставить женщинам знатным. А в застольях, в общественных шествиях — какой беспорядок! Часто случается, что жена купца не удостаивает уступить место женщине благородной как с отцовской стороны, так и с материнской.
   Итак, само стечение обстоятельств уже давно требует от нас твердого решения. Это легко может быть улажено между нами, потому что касается только женского племени. Но есть и другое, о чем придется вести переговоры с мужчинами, которые не ставят нас ни во что, считают чуть ли не прачками и кухарками и все дела вершат сами, по собственному усмотрению. Мы согласны уступить им общественные должности и военные заботы. Но можно ль терпеть, что на щите герб супруги занимает левую сторону, хотя бы она даже втрое превышала знатностью своего супруга?! Далее: когда женят или выдают замуж детей, справедливо, чтобы и мать имела право голоса. А быть может, мы и того добьемся, чтобы и нам исполнять общественные обязанности — разумеется, если они исполнимы внутри городских стен и без оружия.
   Вот в основном все, о чем, как мне представляется, стоит совещаться. Поразмыслите об этом покамест наедине, а после по каждому вопросу мы вынесем сенатское постановление. Если же кому придет на память еще что-либо, пусть сообщит завтра: мы будем собираться ежедневно, пока не завершим всех дел. У нас будет четверо писцов — разумеется, женщины, — которые будут записывать все речи, и две распорядительницы: они будут давать слово и лишать слова. Настоящее заседание да имеет силу учредительного.

Рассвет

Нефалий. Филипн [590]
   Нефалий. Нынче я хотел с тобою повидаться, Филипн, но сказали, будто тебя нет дома.
   Филипн. И солгали не до конца, Нефалий: для тебя меня не было, для себя же я был вполне.
   Нефалий. Что это? Загадка?
   Филипн. Ты ведь знаешь старинную поговорку: «Я сплю не для всех»[591]. Известна тебе и шутка Назики[592]. Он пришел навестить Энния, своего приятеля, а служанка, по приказу господина, ответила, что хозяина нет. Назика все понял и удалился. Когда же Энний, в свою очередь, пришел к Назике и спросил слугу, дома ли хозяин, Назика закричал из своей комнаты: «Нет меня дома!» Энний узнал голос и сказал: «Бесстыдник! Ты думаешь, я тебя не узнаю?» — «Нет, — возразил Назика, — ты еще бесстыднее моего, если не веришь мне самому, меж тем как я поверил твоей служанке».
   Нефалий. Наверно, ты был очень занят…
   Филипн. Наоборот, предавался приятному досугу.
   Нефалий. Опять озадачиваешь меня загадкой!
   Филипн. Хорошо, скажу напрямик, назову вещи своими именами.
   Нефалий. Назови.
   Филипн. Я крепко спал.
   Нефалий. Что ты говоришь! А ведь уже восьмой час миновал, а в нынешнем месяце солнце встает раньше четырех!
   Филипн. По мне, пусть встает хоть в полночь, лишь бы меня не тревожили и дали выспаться досыта.
   Нефалий. Но это вышло случайно или же у тебя привычка такая?
   Филипп. Конечно, привычка!
   Нефалий. Но привычка к дурному — худшая из привычек.
   Филипн. Почему ж «к дурному»? Никогда не спится так сладко, как после восхода солнца.
   Нефалий. Так в котором часу ты обычно подымаешься с постели?
   Филипн. Между четвертым и девятым.
   Нефалий. Промежуток достаточно долгий: едва ли царицы причесываются и прибираются столько часов подряд. Но откуда у тебя эта привычка?
   Филипп. А мы обычно засиживаемся до глубокой ночи за угощением, за игрою да за шутками, и этот убыток возмещаем утренним сном.
   Нефалий. Никогда не видывал более отчаянного мота, чем ты.
   Филипн. Мне это кажется скорее бережливостью, чем мотовством. Ведь я той порою и свечей не жгу, и одежду не снашиваю.
   Нефалий. Бережливость наоборот: хранить стекло, теряя дорогие камни. Иначе судил философ, который на вопрос, что самое драгоценное, отвечал: «Время». Известно, далее, что рассвет — лучшая часть дня, и то, что есть самого драгоценного в самом драгоценном, ты с удовольствием расточаешь.
   Филипн. Разве то, что отдаешь телу, расточаешь впустую?
   Нефалий. Не отдаешь, а отнимаешь, потому что тело тогда в наилучшем состоянии, тогда всего бодрее, когда оно освежается умеренным сном и крепнет в утренних бодрствованиях.
   Филипн. Но спать приятно…
   Нефалий. Какая может быть приятность, если ты ничего не ощущаешь?
   Филипн. Это-то и приятно — не ощущать никаких беспокойств.
   Нефалий. Тогда уже самые счастливые те, кто спит в могиле, потому что спящего иной раз беспокоят сновидения.
   Филипн. Говорят, что утренний сон — наилучшая для тела пища.
   Нефалий. Это пища для животного, которое зовется сонею, а не для человека. Упитывают каплунов и поросят, готовясь к праздничному обеду, это понятно, но зачем наращивать жир человеку? Чтобы двигаться было тяжелее? Скажи, какого слугу предпочел бы ты иметь — жирного или бодрого и проворного?
   Филипн. Да ведь я-то не слуга!
   Нефалий. С меня довольно и того, что слугу, пригодного для работы, ты предпочитаешь хорошо упитанному.
   Филипн. Разумеется.
   Нефалий. А Платон сказал, что человек — это душа, тело же — не что иное, как помещение или орудие. И, во всяком случае, я полагаю, ты согласишься, что душа в человеке главное и что тело — прислужник души.
   Филипн. Пусть так, если тебе угодно.
   Нефалий. Себе ты не желаешь слуги пузатого и неповоротливого, предпочитаешь резвого и проворного — почему же для души готовишь ленивого и тучного прислужника?
   Филипн. Против правды не возразишь.
   Нефалий. Задумайся еще вот о каком убытке. Если Душа намного выше тела, то богатства души намного дороже телесных благ.
   Филипн. Вполне вероятно.
   Нефалий. Но между душевными благами первое место занимает мудрость.
   Филипн. Согласен.
   Нефалий. А для стяжания мудрости нет более удобного времени дня, чем рассвет, когда восходящее солнце вселяет во все бодрость и живость и рассеивает испарения, поднимающиеся из желудка и всегда затуманивающие голову — жилище ума.
   Филипн. Не спорю.
   Нефалий. Теперь разочти, сколько учености мог бы ты приобрести за те четыре часа, которые губишь на несвоевременный сон.
   Филипн. Очень много.
   Нефалий. Я по собственному опыту знаю, что в ученых занятиях больше пользы приносит один утренний час, чем три послеполуденных; и к тому же — без всякого ущерба для тела.
   Филипп. Это я слыхал.
   Нефалий. Далее, сообрази: если каждодневные потери собрать воедино, какая получится груда?
   Филипн. Огромная, конечно.
   Нефалий. Кто без толку сорит золотом и самоцветами, считается расточителем, и ему назначают опекуна. Но если кто губит это добро, неизмеримо более ценное, разве такое расточительство не позорнее, и намного?
   Филипн. Видимо, позорнее, если правильно взвесить.
   Нефалий. Взвесь и другое — то, что пишет Платон: «Нет ничего прекраснее и милее мудрости. Если бы возможно было разглядеть ее телесным взором, она возбудила бы необыкновенную к себе любовь».
   Филипн. Но это невозможно.
   Нефалий. Да, телесным взором. Но она открыта и видима очам души, которая есть лучшая часть человека. А где любовь необыкновенна, там должно быть и высшее наслаждение — всякий раз, как душа встречается с такою возлюбленной.
   Филипн. Похоже, что ты прав.
   Нефалий. Теперь ступай и сон, подобие смерти, променивай на это наслаждение!
   Филипн. Но тогда прощай ночные игры.
   Нефалий. И в добрый час, если худшее заменится лучшим, бесчестное — славным, самое дешевое — самым драгоценным. В добрый час расстается со свинцом тот, кто обращает его в золото. Ночь природа отвела сну; восходящее солнце призывает к житейским обязанностям весь род живых существ, а человека — в особенности. «Ибо спящие, — говорит Павел, — спят ночью, и упивающиеся упиваются ночью»[593]. И есть ли что позорнее: в то время как все живое поднимается вместе с солнцем, а иные пением приветствуют его приближение, еще не видя самого светила, в то время как слон поклоняется восходящему солнцу, в это самое время человек еще долго храпит после восхода! Когда золотое сияние наполняет твою спальню, разве не кажется тебе, что оно корит сонливца: «Глупец, ты по доброй воле губишь лучшую часть своей жизни! Не для того я свечу, чтобы вы спали, укутавшись, а чтобы бодрствовали для самых достойных трудов. Никто не зажигает светильник, чтобы спать, но чтобы заниматься делом. Зажжен самый прекрасный из всех светильников — а ты знай себе храпишь!»
   Филипн. Великолепная речь!
   Нефалий. Не великолепная, а истинная. Не сомневаюсь, что ты не один раз слышал Гесиодовы слова[594]: «Когда показалось дно, поздно быть бережливым».
   Филипн. Тысячу раз. И верно: лучшее вино — в средине бочки.
   Нефалий. А в жизни лучшая часть — первая, то есть юность.
   Филипн. Бесспорно.
   Нефалий. Но для дня рассвет — то же, что юность для жизни. Разве не глупо поступают те, кто юность растрачивает на пустяки, а утренние часы — на сон?
   Филипн. По-видимому.
   Нефалий. Есть ли такое имущество, которое можно поставить рядом с человеческою жизнью?
   Филипн. Все сокровища персидской казны — и то нельзя!
   Нефалий. Разве ты не испытывал бы сильной ненависти к человеку, который и мог бы, и желал коварно укоротить тебе жизнь на несколько лет?
   Филипн. Я бы сам с удовольствием отнял у него жизнь.
   Нефалий. Но еще хуже и вреднее, на мой взгляд, те, что по своей воле сокращают собственную жизнь.
   Филипн. Согласен, если только найдутся такие люди.
   Нефалий. Если найдутся? Да это делает всякий, кто схож с тобою!
   Филипн. Опомнись, что ты говоришь?
   Нефалий. То, что ты слышишь. Суди сам, разве не с полным основанием утверждает Плиний, что жизнь — это бодрствование и что человек прожил тем дольше, чем больше времени уделял занятиям? А сон — своего рода смерть. Потому-то и изображают его выходцем из царства мертвых, у Гомера же он назван братом смерти. Тех, кто во власти сна, ни среди живых нельзя числить, ни среди мертвых; скорее все-таки они ближе к мертвым.
   Филипн. В целом так оно и есть, по-моему.
   Нефалий. Теперь подсчитай, какую часть жизни отнимают у себя люди, которые ежедневно отдают сну три или четыре лишних часа[595].
   Филипн. И не подсчитать!
   Нефалий. Разве не чтил бы ты, словно бога, того алхимика, который мог бы прибавить десять лет жизни и вернуть пожилому возрасту юношескую бодрость?
   Филипн. Как же иначе!
   Нефалий. Но это божественное благодеяние ты способен оказать себе сам.
   Филипн. Как так?
   Нефалий. А так, что утро — юность дня, до полудня кипит молодость, потом наступает мужество, за ним следует старость, то есть вечерняя пора, а вечер сменяется закатом — это как бы смертный час. Бережливость и вообще приносит немалый доход, но всего более — в этом: разве не громадную выгоду доставил бы ты себе, если бы перестал губить без толку большую и вдобавок лучшую часть жизни?
   Филипн. Ты прав.
   Нефалий. А потому до крайности бесстыдными представляются жалобы тех, кто винит природу, которая, дескать, столь тесно ограничила человеческую жизнь, но сами, по собственному почину, столько урезывают от того, что им отведено. Жизнь у каждого достаточно долгая, если расчетливо ею распорядиться. Значительного успеха мы достигаем, если каждому делу назначен свой срок. После завтрака мы люди едва наполовину, ибо тело обременено пищей и, в свою очередь, отягчает ум, и небезопасно жизненный дух, занятый трудом пищеварения, из мастерской желудка вызывать наверх; после обеда — и того менее. Но в утренние часы человек — полностью человек: тело способно ко всякой службе, дух бодр и подвижен, все орудия ума чисты и исправны, и частица божественного дыхания, как говорит поэт[596], веет, и сознает свое начало, и устремляется к добродетели.
   Филипн. Изящно ты проповедуешь.
   Нефалий. Агамемнон у Гомера[597] выслушивает, если не ошибаюсь, такие слова:
 
Ου χρη παννυχιον ευδειν βουληφορον άνδρα[598].
 
   Насколько постыднее расходовать на сон значительную часть дня!
   Филипн. Верно, но — βουληφορω[599]. А я не начальник войска.
   Нефалий. Если есть у тебя что-либо дороже самого себя, тогда, конечно, не смущай душу словами Гомера. Медник ради скудной выгоды поднимается до света, а нас любовь к мудрости не может разбудить, чтобы мы вняли хотя бы голосу солнца, зовущего к выгоде поистине бесценной? Врачи предписывают принимать лекарства почти что исключительно на рассвете — они знают золотые часы, когда помочь телу; а мы их не знаем, не знаем, когда лечить и обогащать душу? Если это для тебя недостаточно веско, выслушай, что вещает у Соломона божественная Премудрость[600]. «Кто рано, — говорит она, — устремится ко мне, найдут меня». А в таинственных псалмах[601] сколько похвал утренней поре! Рано утром восхваляет божественное милосердие пророк, рано услышан голос его, рано достигает господа его мольба. И у Луки Евангелиста[602] народ, взыскуя здравомыслия и учения, стекается к господу рано… Что вздыхаешь, Филипн?
   Филипн. Едва сдерживаю слезы, когда вспоминаю, сколько потерял понапрасну!
   Нефалий. Бесполезно мучиться из-за того, что вернуть нельзя, а исправить последующими стараниями можно. Лучше об этом позаботься, чем в пустой скорби о прошедшем растрачивать впустую и будущее время.
   Филипн. Хороший совет. Но ведь долгая привычка уже сделала меня своим невольником.
   Нефалий. Вздор! Клин клином вышибают, привычка побеждается привычкою.
   Филипн. Но трудно расставаться с тем, к чему так давно привязан.
   Нефалий. Только поначалу. Противоположная привычка сперва утишит досадное чувство, а вскоре обратит его в самую горячую радость; так что не нужно сожалеть об этой недолгой досаде.
   Филипн. Боюсь, ничего не выйдет.
   Нефалий. Будь тебе семьдесят лет, я бы не стал сбивать тебя с привычного пути. Но ты, я думаю, едва за семнадцать перешагнул. А этот возраст чего только не одолеет — была бы решимость!
   Филипн. Что ж, попробую. Попытаюсь из Филипна-Снолюбца сделаться Филологом-Словолюбом.
   Нефалий. Если действительно постараешься, мой Филипн, я уверен: через немного дней ты будешь поздравлять себя с успехом, а меня благодарить за добрый совет.

ΝΗΦΑΛΙΟΗ ΣΥΜΠΟΣΙΟΝ [603]

Альберт. Бартолин. Карл. Дионисий. Эмилий. Франциск. Герард. Иероним. Якоб. Лаврентий
   Альберт. Видели вы что-нибудь прелестнее этого сада?
   Бартолин. Даже на Островах Блаженных нет, мне кажется, ничего милее.
   Карл. А мне кажется, будто я вижу рай, которого охранителем и обитателем бог поставил Адама.
   Дионисий. Здесь хоть и Нестор, хоть и Приам[604] помолодели бы!
   Франциск. Мало! Здесь ожил бы и мертвый!
   Герард. Охотно продолжил бы твою гиперболу, да не могу.
   Иероним. Прямо чудо, как всё мне здесь нравится! Якоб. Надо освятить этот сад пирушкою. Лаврентий. Правильный совет подал наш Якоб. Альберт. Такими таинствами это место уже освящено. Только знайте, что здесь мне не из чего соорудить вам трапезу. Разве что вам по душе попойка αιονος[605]. Я поставлю на стол латук без соли, уксуса и масла, вина же нет ни капельки, кроме того, что родит вот этот колодезь; и хлеба тоже нет, и стакана ни одного. Нынешнее время года больше ласкает взор, чем утробу.
   Бартолин. Но у тебя есть игральные доски, есть шары — освятим сад игрою, если застольем нельзя!
   Альберт. Раз уже собралось такое славное и веселое общество, я могу кое-что предложить. Ты, Бартолин, называй это хоть игрою, хоть застольем, а, на мой взгляд, более достойного освящения для сада и желать нельзя. Карл. Что же это?
   Альберт. Устроим складчину, и у нас будет роскошное и очень вкусное пиршество.
   Эмилий. Какую там складчину, когда мы пришли с пустыми руками!
   Альберт. Руки пусты, но грудь полна сокровищ. Франциск. Объясни, что ты имеешь в виду. Альберт. Пусть каждый поделится с остальными самым изысканным и прекрасным из того, что он прочитал за последнюю неделю.
   Герард. Отлично! Ты прав: нет ничего более достойного таких гостей, такого хозяина, такого места! Твой план — ты и начинай, а мы за тобою следом.
   Альберт. Если вы так решили, отказываться не стану. Сегодня меня восхитили совершенно христианские слова в устах нехристианина. Фокиона[606], мужа самого чистого среди афинян и всех горячее заботившегося о пользе государства, зависть и злоба осудили на смерть. Перед тем как ему поднесли цикуту, друзья спросили, что бы хотел он передать сыновьям, и он сказал: «Пусть они никогда не вспоминают об этой несправедливости».
   Бартолин. Столь замечательный пример терпения и снисходительности едва ли сыщешь сегодня среди доминиканцев и францисканцев. Равного примера привести не могу, но подобный припомню. На редкость схож с Фокионом был Аристид[607], который отличался такою безупречностью нрава, что народ дал ему прозвище «Справедливого». Это прозвище, однако, пробудило к нему неприязнь, и человек, оказавший важнейшие услуги государству, остракизмом был приговорен к изгнанию[608]. Но так как он понимал, что раздражение народа вызвано лишь одной причиною — прозвищем, в остальном же он, Аристид, был всегда полезен своему городу, и никто из афинян в этом не сомневается, он встретил приговор спокойно. В изгнании друзья спросили его, чего желает он неблагодарным согражданам. «Ничего, — отвечал он, — кроме такого благополучия, чтобы им никогда не приходил на память Аристид».
   Карл. Удивительно, как не стыдятся христиане, вспыхивая гневом в ответ на самую ничтожную обиду и стараясь отомстить всеми правдами и неправдами. Вся жизнь Сократа в целом представляется мне не чем иным, как примером терпеливости и самообладания. Но чтобы была в складчине и моя доля, расскажу об одном случае, который мне особенно нравится. Сократ шел по улице, и какой-то негодяй ударил его кулаком. Сократ смолчал, но друзья стали уговаривать его покарать обидчика. «Что же мне с ним сделать?» — спрашивает Сократ. «Притяни, говорят, его к суду». — «Смешно! А если бы осел лягнул меня копытом, вы бы советовали мне тащить в суд осла?» — возразил Сократ, желая сказать, что негодный проходимец ничем не лучше осла и что лишь низкая душа не способна перенести оскорбление от сумасбродного человека, оскорбление, которое легко перенесла бы от тупой скотины.
   Дионисий. В римских летописях примеров самообладания меньше, и они не столь замечательны. Кто Щадит разгромленных наголову и добивает непокорных, те, на мой взгляд, большою славою сдержанности себя украсить не могут. Однако вполне заслуживает памяти то, что сказал Катон Старший, когда некий Лентул плюнул ему в лицо гнилой и смрадной слюною. Он промолвил только: «Вперед я знаю, что отвечать тем, которые говорят, будто у тебя нет ни лица, ни рта». А у римлян так говорили про людей, лишенных всякого стыда. Из этой двусмысленности и возникает острота.
   Эмилий. У всякого свой вкус. Меня, например, среди изречений Диогена, которые все прекрасны, ни одно не восхищает сильнее, чем ответ на вопрос, как лучше всего отомстить врагу. «Сам выкажи себя человеком как можно более честным и достойным», — сказал Диоген. Ума не приложу, какой бог внушал им такие мысли. Мне кажется, что и слова Аристотеля вполне отвечают Павлову учению. Аристотеля спросили, какой плод принесла ему его философия. «Я по доброй воле делаю то, к чему большинство людей принуждается страхом перед законами», — отвечал философ. А Павел учит, что люди, которых вдохновила христианская любовь, неподвластны закону, ибо они по собственной воле исполняют более того, к чему может вынудить закон страхом перед наказанием.
   Франциск. Христос, когда иудеи роптали, что он входит в общение с мытарями и грешниками и даже трапезу с ними разделяет, отвечал, что не здоровые нуждаются во враче, но больные. С этим нисколько не расходится высказывание Фокиона у Плутарха. Его упрекали, что он взялся защищать в суде человека негодного и обесславленного, и ответ его был настолько же остроумен, насколько кроток и мягкосердечен: «Как же иначе? Ведь ни один порядочный человек в такой защите нужды не имеет».
   Герард. Это тоже пример христианской доброты — благодетельствовать, насколько возможно, и достойным и недостойным, по образцу предвечного Отца, который велит своему солнцу всходить не только для праведных, но и для грешных. Но, пожалуй, еще удивительнее будет пример сдержанности в царе. Демохар, племянник Демосфена, прибыл во главе афинского посольства к Филиппу, царю македонян. Афиняне добились того, чего хотели, и, отпуская Демохара, царь учтиво осведомился, нет ли у него еще какого-нибудь желания. «Есть, — отвечал Демохар, — чтобы ты удавился». Яростные эти слова обличали слепую ненависть: оскорбление было брошено, во-первых, царю, а во-вторых, благодетелю. Тем не менее Филипп не вспылил и только, обратившись к остальным участникам посольства, промолвил: «Передайте это афинскому народу, а он пусть решит, кто из нас двоих лучше — я, который терпеливо это выслушал, или он, который сказал». А теперь взглянем на нынешних властителей вселенной, которые числят себя равными богам и затевают жесточайшие войны из-за оброненного над винною чашею слова.
   Иероним. Громадною силою обладает жажда славы, и многих эта страсть сбила с прямого пути. Один из их числа спрашивал Сократа, каким образом возможно стяжать в короткий срок самое громкое имя. «Если ты оправдаешь то мнение, которое хочешь о себе внушить», — был ответ.
   Якоб. Право, не знаю, можно ль высказаться короче или совершеннее. Славы домогаться ни к чему — она сама следует за доблестью, так же как бесславие за негодяйством. Вы все восхищаетесь мужами, а мне понравилась девушка-лаконка, которая, когда ее продавали с торгов и один из покупщиков приблизился и сказал: «Будешь ли честной, если я тебя куплю?» — возразила: «Даже если и не купишь». Она имела в виду, что хранит честность не в угоду кому-то, но следует доблести по собственному побуждению и ради нее же самой, ибо доблесть — сама за себя наградой.
   Лаврентий. Поистине мужская речь в устах девушки. А мне представляется замечательным пример твердости перед ласками судьбы, который дал Филипп Македонский. В один день ему сообщили о трех черезвычайно радостных событиях — о победе на Олимпийских играх, о том, что его полководец Парменион разбил дарданов[609] и что супруга родила ему сына, и тогда он, воздев руки к небу, взмолился, чтобы столь великое счастье бог дозволил искупить мелкою неудачей.