И все же Мартин решился взять ее руки, нежно, но твердо попытался оторвать их от ее лица.
   – О, Алехандра, как ты мучаешься!
   – И ты еще жалеешь меня! – пробормотала она сквозь зубы таким тоном, что нельзя было понять, звучит в нем ярость, презрение, ирония или скорбь или все эти чувства вместе.
   – Конечно, Алехандра, конечно, жалею. Разве я не вижу, что ты безумно страдаешь? И я не хочу, чтобы ты страдала. Клянусь, это никогда не повторится.
   Она постепенно успокаивалась. Наконец вытерла платочком слезы.
   – Нет, Мартин, – сказала она. – Лучше нам больше не встречаться. Потому что рано или поздно придется расстаться, и тогда это будет еще тяжелее. Я не могу справиться с тем ужасом, который у меня в душе.
   Она снова прикрыла лицо руками, и Мартин снова попытался их отвести.
   – Не надо, Алехандра, не будем мучить друг друга. Вот увидишь. Во всем виноват я, потому что настоял на встрече. Потому что пришел к тебе. – И, пытаясь пошутить, прибавил: – Как если бы кто-то отправился искать доктора Джекила, а встретил мистера Хайда [95]. Ночью. В маске. С когтями Фредерика Марча [96]. Правда, Алехандра? Слушай, мы будем встречаться только тогда, когда ты пожелаешь, когда ты меня позовешь. Когда ты будешь себя хорошо чувствовать.
   Алехандра не отвечала.
   Медленно тянулись минуты, Мартин терзался, что время уходит бессмысленно, – он знал, что она уже опаздывает, что ей надо уходить, что она сейчас уйдет и оставит его в полной безнадежности. А потом настанут черные дни, дни вдали от нее и без нее.
   И случилось то, чего он ждал, – она посмотрела на наручные часы и сказала:
   – Мне надо идти.
   – Не будем так расставаться, Алехандра. Это ужасно. Сперва решим, что будем делать дальше.
   – Не знаю, Мартин, не знаю.
   – Ну, хотя бы договоримся встретиться в другой раз, без спешки. Не будем ничего решать в таком состоянии.
   Когда они вышли, Мартин подумал, как мало, как чудовищно мало времени понадобится, чтобы пройти эти два квартала. Шли медленно, но все равно вскоре осталось пятьдесят шагов, потом двадцать, десять, потом ничего. И тогда Мартин в отчаянии взял ее за запястье и, сжимая его, стал снова умолять, чтобы они встретились еще хоть раз.
   Алехандра взглянула на него, ее взгляд, казалось, был устремлен откуда-то издалека, из каких-то печальных, чуждых пределов.
   – Обещай же, Алехандра! – молил он со слезами на глазах.
   Алехандра посмотрела на Мартина долгим, жестким взглядом.
   – Хорошо, пусть так. Завтра в шесть вечера, в кафе «Адам».

ХХ

   Мучительно долго тянулись часы – словно взбираешься на гору, последние уступы которой почти неодолимы. Мартин был в смятении – к нервному возбуждению перед предстоящей встречей примешивалось предчувствие, что свидание это будет просто еще одним свиданием, возможно последним.
   Задолго до шести он уже был в кафе «Адам» и не сводил глаз с двери.
   Алехандра пришла после половины седьмого.
   От вчерашней агрессивной Алехандры не осталось и следа, зато на лице ее было отсутствующее выражение, которое приводило Мартина в отчаяние.
   Зачем же тогда она пришла?
   Ему пришлось два или три раза повторить свой вопрос. Она заказала джин и сразу посмотрела на свои треклятые часы.
   – Ну что? – с иронической грустью спросил Мартин. – Тебе уже пора уходить?
   Алехандра вскинула на него затуманенные глаза и, не замечая иронии, ответила, что нет, у нее еще есть немного времени.
   Опустив голову, Мартин подвигал своим стаканом.
   – Зачем же ты тогда пришла? – снова не удержался он.
   Алехандра смотрела на него, как бы силясь сосредоточиться.
   – Я же тебе обещала, что приду. Разве нет? Едва принесли джин, она выпила его залпом. Потом сказала:
   – Выйдем. Я хочу на воздух.
   Когда вышли, Алехандра направилась к площади, они поднялись по газону и сели на одну из скамей, обращенных к реке.
   Довольно долго сидели молча, нарушила молчание Алехандра.
   – Как приятно ненавидеть друг друга! – сказала она.
   Мартин посмотрел на Башню Англичан, где часы отмечали ход времени. За нею виднелась громада КАДЭ с ее высокими, толстыми дымовыми трубами и Новый Порт с подъемными кранами: изображенные абстракционистом допотопные животные, стальные клювы и головы гигантских птиц, склоненные вниз, как бы готовясь клевать суда.
   Безмолвный, удрученный, смотрел Мартин, как на город ложатся сумерки, как загораются на фоне темно-синего неба красные огоньки на верхушках труб и башен, неоновые рекламы в парке Ретиро, фонари на площади. Тысячи мужчин и женщин выбегали из зияющих пастей метро и с тем же повседневным неистовством устремлялись в пасти пригородных электричек. Смотрел он на Каванаг [97], где начинали светиться окна. Там, наверху, на каком-нибудь тридцатом или тридцать пятом этаже, в комнатушке одинокого человека тоже зажигался свет. Сколько таких невстреч, как вот эта, сколько одиноких в одном этом небоскребе!
   И тут он услышал то, чего все время ждал со страхом.
   – Мне надо идти.
   – Уже?
   – Да.
   Они спустились по заросшему травой склону, внизу Алехандра простилась и пошла прочь. Мартин пошел следом на небольшом расстоянии.
   – Алехандра! – позвал он каким-то чужим голосом.
   Она остановилась, подождала. Свет из витрины оружейного магазина падал на нее: выражение лица было жесткое, непроницаемое. Больней всего ранила Мартина эта неприязнь. Что он ей сделал? В порыве отчаяния он невольно высказал этот вопрос. Она еще сильнее сжала челюсти и отвернулась к витрине.
   – Я же тебя люблю, стараюсь тебя понять. Вместо ответа Алехандра сказала, что не может
   задерживаться ни минутой дольше – в восемь она должна быть в другом месте.
   И вдруг он решил проследить за ней. Если она даже и заметит, хуже быть не может!
   Алехандра пошла по улице Реконкиста и скрылась в маленьком баре при ресторане «Украина». С большими предосторожностями Мартин подошел туда и из темноты заглянул в окно. Сердце у него сжалось и окаменело, как если бы его вынули из груди и бросили на глыбу льда: Алехандра сидела напротив мужчины, чей вид показался Мартину столь же зловещим, как и весь этот бар. Смуглолицый, но со светлыми, возможно серыми, глазами. Зачесанные назад прямые, с проседью, волосы. Черты лица жесткие, словно топором вырубленные. В этом человеке чувствовалась не только сила, он был наделен какой-то мрачной красотой. Мартину стало так больно, он показался себе таким жалким по сравнению с незнакомцем, что все на свете стало ему безразлично. Как будто он себе сказал: «Разве может со мной случиться что-либо более ужасное?» Словно завороженный, он с грустью наблюдал за лицом незнакомца, смотрел, как тот молчит, как движутся его руки. Говорил незнакомец мало и, по-видимому, короткими, резкими фразами. Худые, нервные его руки чем-то напоминали лапы сокола или орла. Да, именно так, во всем его облике было что-то от хищной птицы: тонкий, но крепкий орлиный нос, костлявые, жадные, безжалостные руки. Этот человек был жесток и способен на все.
   Мартину чудилось в нем сходство с кем-то, но он не мог сообразить с кем. В какой-то миг он подумал, что, вероятно, встречал его где-то – такое лицо невозможно забыть и, кто хоть раз видел его, тому оно непременно должно казаться знакомым.
   Алехандра что-то возбужденно говорила. Странное дело, оба, видимо, были жесткого нрава и один другого ненавидели – однако эта мысль Мартина отнюдь не утешила. Напротив, сделав такое наблюдение, он еще больше затосковал. Почему? Причину он уловил не сразу, но все же уловил: этих двоих соединяла бурная взаимная страсть. Вроде бы любовь орлиной пары, свирепых птиц, которые могут и готовы друг Друга изорвать на части своими клювами и когтями, растерзать до смерти. И когда он увидел, что Алехандра двумя своими руками взяла руку, хищную лапу этого мужчины, Мартин почувствовал, что ему все безразлично и что все в мире бессмысленно.

XXI

   Рано утром он шагал по улице, и его вдруг осенило: этот мужчина похож на Алехандру! Мгновенно ему вспомнилась сцена в бельведере – как она спохватилась, произнеся имя Фернандо, будто у нее вырвалось то, что она должна держать в тайне.
   «Это был Фернандо!» – подумал он.
   Серо-зеленые глаза, слегка монгольские скулы, смуглая кожа и лицо Тринидад Ариас! Все ясно, теперь он понял, почему мужчина напоминал ему кого-то: в чертах незнакомца было сходство с Алехандрой и с Тринидад Ариас, чей портрет ему показывала Алехандра. Только она и Фернандо, сказала тогда Алехандра – как женщина, забывшая обо всем на свете ради мужчины, которого, как он теперь понял, она обожает.
   Однако кто такой Фернандо? Наверно, старший брат, о котором она не хотела говорить. Мысль, что этот мужчина ее брат, успокоила Мартина лишь отчасти, хотя должна была успокоить совсем. Почему (спрашивал он себя) я не радуюсь? На вопрос этот он тогда не находил ответа. Лишь осознал, что надо бы успокоиться, но не удается.
   И ночью ему не спалось – как будто в комнату, где он лежит, проник вампир и он это знает. Мартин снова и снова вспоминал увиденную в баре сцену, пытаясь обнаружить причину своей тревоги. Ему даже чудилось, что он ее нашел: рука! С внезапным испугом он вспомнил, как она ласкала ту руку. Нет, сестра так не ласкает руку брата! И она живет, думая лишь о нем, – да, он ее околдовал. Она убегает от него, но рано или поздно должна как одержимая к нему возвращаться. Да, теперь стало понятно многое в ее необъяснимом и противоречивом поведении.
   И едва Мартин уверился, что нашел разгадку, как снова им овладело смятение – а как же сходство? Сомнений нет, этот человек из ее семьи. Ну, может быть, двоюродный брат. Да, да, это двоюродный брат, и зовут его Фернандо.
   Иначе и быть не может, такое предположение все объясняет: явное сходство и внезапное молчание в ту ночь, когда у нее вырвалось имя Фернандо. Имя это (думал он) – заветное, тайное имя. «Все, кроме Фернандо и меня», – невольно проговорилась она и сразу умолкла, не ответила на его вопрос. Теперь ему понятно все: она и Фернандо живут уединенно, гордо, в замкнутом своем мирке. И она любит его, любит Фернандо, и поэтому пожалела, что произнесла при нем, при Мартине, это изобличающее имя. Возбуждение Маргина день ото дня возрастало, и наконец, не в силах выдержать, он позвонил Алехандре и сказал, что ему очень срочно надо с ней поговорить: только об одном деле, пусть это будет их последний разговор. Когда же они встретились, он едва мог слово вымолвить.

XXII

   – Что с тобой происходит? – спросила она с напором, догадываясь, что Мартин чем-то глубоко задет. И это ее раздражало – как она не раз ему повторяла, у него на нее нет никаких прав, она ему ничего не обещает и посему не обязана давать какие-либо объяснения. Особенно теперь, когда они решили расстаться.
   Мартин отрицательно покачал головой, но глаза его налились слезами.
   – Говори же, что с тобой, – сказала она, тряся его руки. И минуту выждала, глядя ему в глаза.
   – Я только одно хочу узнать, Алехандра, я хочу узнать, кто такой Фернандо.
   Она побледнела, в глазах сверкнули молнии.
   – Фернандо? – переспросила она. – Откуда ты взял это имя?
   – Ты назвала его в ту ночь, у тебя в комнате, когда рассказывала историю своей семьи.
   – И какое значение это имеет для тебя?
   – Это для меня важнее, чем ты думаешь.
   – Почему?
   – Потому что мне показалось, ты пожалела, что назвала это имя. Разве не так?
   – Допустим, что так. Но какое право ты имеешь задавать мне вопросы?
   – Никакого, я знаю. И все же я заклинаю самым дорогим для тебя, скажи, кто он, Фернандо. Это твой брат?
   – У меня нет ни братьев, ни сестер.
   – Тогда, значит, двоюродный брат.
   – Почему он должен быть двоюродным братом?
   – Ты сказала, что из всей вашей семьи только ты и Фернандо не были унитариями. Вот я и думаю, что если он не родной брат, то, может быть, кузен. Разве не так? Он не кузен тебе?
   Алехандра наконец выпустила руки Мартина, которые до сих пор крепко сжимала; теперь она сидела молча и явно была подавлена.
   Закурив сигарету, помедлив, она сказала:
   – Слушай, Мартин, если хочешь, чтобы у меня осталось о тебе дружеское воспоминание, не задавай мне вопросов.
   – Я задаю тебе один-единственный вопрос.
   – Но почему?
   – Потому что для меня это очень важно.
   – Почему важно?
   – Потому что я пришел к выводу, что ты этого человека любишь.
   Алехандра снова посуровела, и в глазах ее вспыхнули искры, как бывало в худшие ее минуты.
   – И какие у тебя основания?
   – Интуиция.
   – Так вот, ты ошибаешься. Я не выношу Фернандо.
   – Ну, может быть, я не так выразился. Я хотел сказать, что тебя к нему влечет, что ты влюблена в него. Возможно, ты его не выносишь, но ты в него влюблена.
   Последние слова он произнес еле слышно.
   Алехандра опять схватила его запястья своими твердыми, сильными пальцами («Как у него! – со страшной болью подумал Мартин. – Как у него!») и, встряхивая его руки, злобно, ненавидяще сказала:
   – Ты за мной шпионил!
   – Да! – вскричал он. – Я пошел за тобой, и в баре на улице Реконкиста я видел тебя с мужчиной, который на тебя похож и в которого ты влюблена!
   – Откуда ты знаешь, что это Фернандо?
   – Потому что он похож на тебя… и ты говорила, что Фернандо из вашей семьи, и мне показалось, что между тобой и Фернандо есть какая-то тайна, вы как будто отделены от всех, стоите особо, и ты пожалела тогда, что назвала его имя, и еще я видел, как ты взяла его руку.
   Алехандра трясла его, точно хотела побить, а он не противился, поддаваясь, как тряпичная кукла. И вдруг она его отпустила и с неистовством провела обеими руками по своему лицу, словно желая его расцарапать, да еще стала сухо, на свой лад, всхлипывать. И он услышал, как из-под ее ладоней раздался крик:
   – Дурак! Дурак! Этот человек – мой отец!
   И она опрометью выбежала из зала.
   Мартин так и окаменел, не зная, что делать, что сказать.

XXIII

   Страшные слова Алехандры были как мощный удар литавр, возвещавший наступление тьмы, и Мартин будто погрузился в беспробудный жуткий сон, сон гнетущий, как на дне океана, под толщей жидкого свинца. Много дней бродил он наудачу по улицам Буэнос-Айреса, и его не покидала мысль, что тот удивительный человек явился из неизвестности и теперь вернулся обратно в неизвестность же. «Очаг, – вдруг говорил он себе, – очаг». Несвязные, с виду бессмысленные слова, но они, вероятно, были навеяны мыслью о человеке, который средь бури, когда во мраке сверкают молнии и грохочет гром, ищет убежища в теплой, родной, ласковой пещере. Очаг, огонь, светлый ласковый приют. Вот причина (говаривал Бруно), почему одиночество на чужбине куда тягостнее, ибо отечество – это также очаг, это огонь и детство, это материнское лоно; а жить на чужбине столь же грустно, как обитать в безымянной, безликой гостинице – без воспоминаний, без привычных деревьев, без детства, без призраков; ибо отечество – это детство, даже, пожалуй, лучше бы его называть «материнство», ибо оно охраняет и греет в минуты одиночества и холода. Но у него, у Мартина, разве была когда-нибудь мать? Да и отечество казалось таким негостеприимным, суровым, ненадежным. Ибо (это тоже говорил Бруно, но теперь Мартин не столько вспоминал, сколько физически ощущал его мысль, точно во время яростной бури очутился под открытым небом) беда наша в том, что мы не успели завершить создание своей нации, когда мир, породивший ее, уже начал трещать по швам, а затем разваливаться, так что здесь, у нас, нет даже того подобия вечности, каким являются тысячелетние камни в Европе, или в Мексике, или в Куско. Ибо мы здесь (говорил он) – не Европа и не Америка, но раздробленная страна, нестабильная, трагическая, мятежная зона разлома и распада. Потому здесь все еще более преходяще и непрочно, нет ничего надежного, чтобы ухватиться, и человек кажется здесь более смертным, его существование – более бренным. А у него-то (у Мартина), который жаждет чего-то прочного, абсолютно надежного, чтобы уцепиться в разгар катастрофы, и теплой пещеры, куда можно было бы укрыться, нет ни дома, ни отечества. Или, что еще хуже, у него есть очаг, сооруженный на дерьме и отчаянии, и есть неустойчивое, загадочное отечество. Потому-то он и чувствовал, что он одинок, одинок, одинок – то было единственное слово, которое он отчетливо ощущал и мыслил, и оно, несомненно, все объясняло. И как потерпевший кораблекрушение в ночи, он тогда кинулся к Алехандре. Но то было все равно что искать приюта в пещере, из глубины которой внезапно выскочили свирепые, ненасытные хищники.

XXIV

   И в один из этих бессмысленных дней его вдруг подхватила бегущая куда-то толпа, меж тем как в небе рычали реактивные самолеты, и народ кричал «Пласа-де-Майо!», и бешено мчались грузовики, битком набитые рабочим людом, – кругом стоял невнятный гул голосов, и в жутком бреющем полете проносились над небоскребами самолеты. Потом забухали бомбы, застрекотали пулеметы, загрохотали зенитки. А народ все бежал, силой врывался в здания, но, как только самолеты удалялись, выкатывался на улицы, одержимый любопытством, возбужденно перекликаясь, пока снова не появлялись самолеты, и тогда снова все устремлялись в дома. Были и такие, что лишь прислонялись к стенам (будто шел обыкновенный дождь) и смотрели вверх с растерянностью или любопытством, указывая вытянутыми руками в разные стороны.
   А потом настала ночь. И на всполошенный, раздираемый слухами город полил тихий дождь.

XXV

   В пустынных улицах таилась какая-то угроза, от ночных пожаров на свинцово-черном небе мерцало зловещее зарево.
   Слышался стук литавр, словно на шутовском карнавале.
   Накатившая неистовая, обезумевшая толпа увлекла Мартина к церкви. У некоторых были револьверы и пистолеты. «Эти из Альянсы», – сказал кто-то. Двери церкви облили бензином, они быстро загорелись. Народ с криком повалил внутрь. Подтащили к дверям скамьи, огонь набрал силу. Другие выносили скамеечки для коленопреклонений, статуи и скамьи на улицу. Там моросил холодный, равнодушный дождь. Облили всю груду бензином, и под ледяными порывами ветра яростно запылало пламя. Там и сям слышались возгласы, выстрелы, кто-то бежал, кто-то прятался в прихожие домов, прижимался к стенам, словно обезумев от огня и паники. В церкви кто-то поднял обеими руками статую Святой Девы и хотел швырнуть ее в костер. Другой, стоявший рядом с Мартином рабочий паренек индейского типа, крикнул:
   – Дай ее мне! Не жги!
   – Чего? – спросил тот, держа статую над головой и глядя на него с яростью.
   – Не жги, я за нее выручу сколько-то песо, – сказал паренек.
   Тот опустил статую и, покачав головой, отдал ее. Потом стал бросать в огонь скамьи и образа.
   Теперь Святая Дева стояла рядом с пареньком, у его ног. Он стал озираться в поисках помощи. Увидев полицейского, наблюдавшего эту сцену, паренек попросил его помочь вынести статую из церкви.
   – Лучше бы ты не ввязывался в эти дела, парень, – посоветовал полицейский.
   Мартин подошел к ним.
   – Давай помогу, – сказал он.
   – Вот и ладно, бери ее за ноги, – сказал паренек.
   Они вышли из церкви, дождь все моросил, но костер на улице разрастался, оглушительно треща от бензина и воды. Высокая блондинка с растрепанными волосами, держа в руке, как жезл, большую золоченую свечу, волокла мешок и запихивала в него статуэтки и прочую церковную утварь.
   – Сволочи! – говорила она.
   – Заткнись, ненормальная, – кричали ей.
   – Сволочи! – говорила она. – Все в ад попадете.
   И шла все дальше со своим мешком и свечой, обороняясь ею. Какой-то парень хлопнул блондинку пониже спины, другой кричал ей непристойности, но она все шла вперед, повторяя «сволочи!».
   – Пошла вон, грязная подстилка! – кричали ей.
   А она, хрипло и отрывисто повторяя «сволочи», все шла, упрямо, фанатично глядя перед собой.
   – Она ненормальная, не трогайте ее, пусть идет, – кричал кто-то.
   Женщина, по виду индианка, помешивала длинной палкой и подправляла костер, будто готовилась изжарить гигантскую тушу.
   – Она ненормальная, пусть себе идет, – говорили люди.
   Блондинка с мешком пробивала себе дорогу в толпе гогочущих парней, выкрикивавших сальности, кидавших в нее горящими головешками и пытавшихся ее полапать.
   Теперь большие языки пламени поднимались над приходской канцелярией: горели документы, метрические книги. Какой-то темнолицый тип в шляпе истерически хохотал и швырял камни, щебенку, куски асфальта.
   Блондинка исчезла из освещенного пространства.
   Снова послышалась веселая карнавальная музыка, на площади появились уличные музыканты. При мигающих сполохах пожаров их гримасы казались еще более зловещими. Ударяя дароносицами, как тарелками, напялив на себя ризы, вздымая церковные чаши и кресты, они отбивали ритм большими золочеными свечами. Кто-то тряс тамбурином. Потом они запели.
   Опять затрещали выстрелы, началась беготня. Непонятно было, откуда бегут люди, кто они. Поднялась паника. Слышались выкрики: «Это Альянса!» Другие успокаивали, пытались навести порядок. Но большинство бежало с криками «Они идут!» или «Берегись, ребята!».
   Костер посреди улицы все разрастался. Кучка парней и женщин опрокидывала в него исповедальню. Подносили еще статуи и образа.
   Какой-то мужчина тащил Христа, но вдруг к нему с решительным, даже свирепым лицом подскочила женщина и закричала:
   – Отдай мне его!
   – Чего? – процедил мужчина, глядя на нее презрительно.
   Женщина пошла вслед за ним и ухватила Христа за ноги, мешая нести.
   – Отпусти сейчас же! – крикнул мужчина.
   – Отдай его мне! – крикнула женщина. И какое-то время Христос висел в воздухе – каждый тащил его к себе.
   – Идите сюда, сеньора, – сказал паренек, выволокший из церкви Святую Деву.
   – Чего тебе? – спросила женщина, не выпуская ног Христа.
   – Говорю вам, идите сюда, оставьте его.
   – Чего тебе? – повторила женщина, не понимая.
   – Возьмите эту статую, – сказал паренек. Женщина как будто заколебалась, но Христа не отпускала, и статуя его все раскачивалась в воздухе.
   – Да идите же сюда, сеньора, – сказал опять паренек.
   Она все не решалась, но вот мужчина резко дернул Христа и вырвал из ее рук. Женщина с ошалелым лицом смотрела на удаляющуюся статую, потом обернулась к Святой Деве, стоявшей на земле Рядом с пареньком.
   – Ну, идите же сюда, сеньора, – сказал он.
   Женщина приблизилась.
   – Это Святая Дева Обездоленных, – сказал паренек.
   Женщина смотрела на него, как бы не слыша, не понимая: паренек был из простых. Возможно, она думала, что он замыслил недоброе.
   – Да, да, сеньора, – сказал Мартин, – мы ее вынесли из церкви, этот парень спас ее от огня.
   Она вгляделась в паренька, подошла поближе.
   – Хорошо, – сказала она, – давайте понесем ее ко мне домой.
   Паренек и Мартин нагнулись, чтобы поднять Святую Деву.
   – Нет, погодите, – сказала женщина. Расстегнув пальто, она сняла его и покрыла статую. Потом попыталась помочь.
   – Оставьте, – сказал паренек, – мы сами управимся. Скажите, куда нести.
   Женщина пошла впереди, они за ней, а сзади шел какой-то мужчина. Дождь стал усиливаться, острые зубцы венчика Святой Девы кололи пареньку лицо. Такая кругом сумятица – ничего не понятно.
   – Раненого несем, – говорили они, – пропустите.
   Их пропускали.
   Пошли по улицам Санта-Фе и Кальяо. Красноватое зарево меркло, и постепенно они углубились в жуткую, безлюдную, холодную тьму. Дождь падал беззвучно, вдали слышались выкрики, порой выстрелы, свистки.
   Подойдя к дому, поднялись в лифте на седьмой этаж, вошли в роскошную квартиру, и Мартин увидел, что паренек смущен: он робко, застенчиво озирался на служанку, неуклюже двигался среди дорогой темной мебели и изящных вещиц.
   Они поставили статую в углу, и паренек невольно приклонил свою усталую, задуренную голову на плечо Святой Девы, словно жаждая тишины и покоя. Внезапно он осознал, что к нему обращаются.
   – Идем, – сказала женщина, – надо вернуться.
   – Да, да, – машинально ответил паренек и оглянулся вокруг.
   – Чего тебе? – спросила женщина.
   – Да мне бы… – запнулся он.
   – Чего тебе надо, парень? – повторила женщина.
   – Стакан воды, вот чего я попросил бы. Ему дали воды, он выпил с жадностью, словно внутри у него все горело.
   – Ладно, теперь пойдем, – сказала женщина.
   Дождь ослабел, музыканты, вероятно, подались на другие пожары, хотя здесь продолжало гореть: мужчины и женщины, стоя на тротуаре напротив церкви, превратились теперь в безмолвных, завороженных зрителей.
   Один из мужчин держал под мышкой кипу риз.