До пещеры, которую я уже различал в фосфоресцирующей мгле, оставалось недалеко, совсем недалеко. Тело мое было покрыто липким илом, и я уже полз на четвереньках. Руки упирались в скопища змей и с отвращением их отталкивали – они кишмя кишели в этом бескрайнем болоте, но теперь, когда я знал, что меня ожидает, страх мой был так велик, что и змеи были мне нипочем.
   В конце концов усталость взяла верх, и я повалился. Голову я пытался держать над поверхностью болота, обращаясь лицом к пещере, а тем временем туловище погружалось в тошнотворную жижу.
   «Надо же как-то дышать», – подумал я.
   И еще подумал: «Но тогда они смогут добраться до моих глаз». Я думал это, словно был проклят и обречен на ужасную операцию, словно я добровольно приношу себя в жертву ради свершения жестокого и неотвратимого ритуала.
   Погружаясь в мерзкую, вязкую топь, чувствуя, как колотится сердце, я, глядя вперед и вверх, видел, как огромные птицы неспешно кружат над моей головой. Вдруг я заметил, что одна из них опускается впереди меня; гигантский ее силуэт на фоне заката все приближался, вот громко чавкнула грязь – птица приземлилась прямо перед моим лицом. Клюв у нее был острый, как стилет, выражение отсутствующее, какое бывает у слепых, потому что глаз-то у нее не было – я видел ее пустые глазницы. Она была похожа на древнее божество в момент перед жертвоприношением.
   И вдруг ее клюв вонзился в мой левый глаз, и на секунду я почувствовал упругое сопротивление глазного яблока, затем жесткое и болезненное продвижение клюва – тем временем по щеке моей потекла какая-то жидкость. Не знаю, как получалось, что при всем этом – хотя тут не было никакой логики – голова моя оставалась в прежнем положении, будто я хотел облегчить им гнусное их дело, вроде того как у дантиста мы, хотя нам больно, держим раскрытым рот и не двигаем головой.
   И, ощущая, как жидкость из глаза и кровь текут по левой щеке, я думал: «Теперь придется вытерпеть то же с правым глазом». Спокойно и как будто беззлобно – вспоминаю, это меня удивило – огромная птица завершила свое дело с левым глазом, а затем, слегка сдвинувшись, ее клюв повторил ту же операцию с правым глазом. И я снова ощутил легкое, недолгое сопротивление упругого глазного яблока, потом жесткое, болезненное вхождение клюва, и опять по моей щеке потекла стекловидная жидкость и кровь; они были совершенно различны: стекловидное тело – жидкое и холодное, а кровь горячая и клейкая.
   Потом огромная птица взмыла вверх, за нею последовали ее товарки – я слышал, как они взлетают позади меня и удаляются.
   «Самое худшее миновало», – подумал я.
   Теперь я ничего не видел, но, испытывая острую боль и странное отвращение к самому себе, не отказался от намерения доползти до пещеры.
   И пополз, хотя с трудом.
   Мало-помалу мои усилия были вознаграждены: топкая грязь под моими руками и ногами постепенно исчезала, и вскоре по какой-то особой тишине, по ощущению замкнутого пространства и безопасности я понял, что наконец Достиг заветной пещеры. И повалился наземь.

XXIII

   Когда я очнулся, тело мое было сковано смертельной усталостью, словно бы я во сне тяжко потрудился.
   Я лежал на полу, не понимая, где нахожусь. Голова была тяжелая, я обводил глазами пол вокруг себя, пытаясь вспомнить, что со мной было; я подумал, что, как случалось не раз, я пришел домой пьяный и упал без сознания. В комнату откуда-то проникал слабый утренний свет. Я попробовал приподнять голову и лишь тогда медленно, с усилием оглядел помещение.
   И несмотря на усталость, едва не подскочил: Слепая!
   С молниеносной быстротой возникло в памяти все: Иглесиас, человечек, похожий на Пьера Френе, небольшая площадь в Белырано, тайный ход. Приподымаясь, делая сверхчеловеческие усилия, чтобы встать на ноги, я лихорадочно обдумывал свое положение и то, как отсюда выйти. Наконец мне удалось подняться.
   Слепая все так же внимательно стояла передо мною, точно идол, – такой я увидел ее в первый раз, когда в темноте осветил фонарем. Была ли у меня просто мгновенная галлюцинация? Начался ли кошмар, когда я упал в обморок?
   При утреннем свете я уже мог хотя бы бегло оглядеть обстановку: то была обычная комната – кровать, стол, несколько стульев, софа, стереофонический проигрыватель. Я обратил внимание на то, что нет ни картин, ни фотографий, – это убедило меня, что здесь живут слепые.
   Дверь, через которую проникал утренний свет, вероятно, соединяла с комнатой, выходящей к улице – не зря, строя прежде свои предположения, я думал о швейной мастерской. Была еще одна дверь, сбоку, эта, вероятно, вела в туалет. Я посмотрел назад: да, та дверца была на месте. Мне паже захотелось, чтобы ее не было – до такой степени нагонял на меня страх нелепый ход для карликов.
   Весь осмотр длился несколько секунд.
   Слепая молча все стояла передо мной.
   Два обстоятельства усиливали мою тревогу: то, что она, как я теперь вспоминал с устрашающей отчетливостью, ждала меня у закрытой дверцы, через которую я вошел, и эта ее загадочная угрожающая неподвижность.
   Я наспех обдумывал, что делать, какие слова говорить, чтобы они звучали не слишком нелепо, хоть немного правдоподобно.
   – Простите, – пробормотал я, – я зашел с намерением ограбить квартиру, но увидел вас и упал в обморок…
   Говоря это, я понимал, сколь бессмысленно звучат мои слова. Они, возможно, могли бы убедить нормального человека, живущего в нормальном доме, но как мог подобный вздор убедить Слепую? Слепую, которая явно ЖДАЛА МЕНЯ?
   Мне почудилась на ее лице ироническая усмешка.
   И сразу же она исчезла за открытой дверью в другую комнату. Затворила ее за собой, и я услышал звук поворачиваемого ключа.
   Я остался в темноте. На ощупь, в полном отчаянии, я кинулся к той двери и стал дергать ручку, но тщетно. Затем, ощупывая стены, подошел к другой двери, справа, но также напрасно – она, как и следовало ожидать, тоже была заперта на ключ.
   Прислонясь к стене, я остановился, совершенно убитый, охваченный страхом и смятением. Хаотический рой мыслей кружил в моем мозгу:
   я попал в западню, из которой мне не выбраться;
   Слепая отправилась позвать Других: теперь они будут решать мою судьбу;
   Слепая меня ждала: стало быть, они знали о том, что я приду, – с какого же времени?
   Они знали это со вчерашнего дня: с помощью электронного наблюдения на расстоянии они следили за моей возней у двери с висячим замком.
   Они знали об этом с того момента, когда Иглесиас обрел сверхъестественные способности членов их ложи, и, следовательно, с того момента, когда он смог проведать о моих тайных намерениях.
   Они знали об этом еще раньше: лишь теперь я обнаружил в своих прежних построениях огромную трещину – по необъяснимой рассеянности (рассеянности ли?) я забыл, что, когда Иглесиаса выписали из больницы, его повезли в пансион, адрес которого дал один санитар-испанец, сказав, что там за ним будет очень хороший уход.
   Именно в этот миг ясности я пришел к убеждению – страшному и в то же время смехотворному, – что, когда я особенно самодовольно хвалил себя за хитроумие, тогда-то Секта и следила за мной особенно пристально – и с помощью не кого иного, как комической сеньоры де Этчепареборда! О, какой издевательской показалась тогда мысль о том, что все эти дешевые безделушки, провансальские вышивки и фальшивые фотографии четы Этчепареборда были не более чем искуснейшая бутафория! Со стыдом подумал я, что они даже не потрудились провести меня как-нибудь более тонко – нет, они хотели не только обмануть меня, но заодно ранить мою гордость, обманывая такими грубыми приемами, над которыми я потом сам буду смеяться.

XXIV

   Не знаю, сколько часов провел я в этой тюрьме, в темноте, терзаясь страхом. В довершение всего мне стало казаться, что я задыхаюсь – впрочем, это было естественно, ведь в треклятой комнатушке не было иной вентиляции, как через щели: чувствовалось, что слабенькая струйка воздуха сочилась по крайней мере из соседней комнаты. Хватит ли этого? Вряд ли, у меня было ощущение все усиливающегося удушья. Хотя вполне возможно, думал я, что вызвано оно психическими факторами.
   Да, но если цель Секты состоит в том, чтобы уморить меня в запертом помещении?
   Я вдруг вспомнил одну из историй, которую узнал во время своих долгих изысканий. В большом доме некоего Эчагуэ на улице Гидо, когда еще был жив старик хозяин, одну из его служанок эксплуатировал слепой, заставлявший ее в свободные дни торговать собою в парке Ретиро. В 1935 году к ним поступил швейцаром молодой, пылкий испанец, который влюбился в девушку и в конце концов сумел добиться, чтобы она покинула сутенера. Несколько месяцев девушка жила в страхе, но мало-помалу, отчасти под влиянием уговоров швейцара, убедилась, что угрозы ее бывшего эксплуататора – это только слова. Прошло два года. Первого января 1937 года семейство Эчагуэ покидало дом, чтобы отправиться на летний сезон в свою усадьбу. Все вышли из дому, кроме служанки и швейцара, живших в комнатке верхнего этажа; тогда старый слуга Хуан, исполнявший обязанности дворецкого, полагая, что и те двое вышли, отключил электричество и, уходя, запер двери подъезда на ключ. Так вот, в тот момент, когда Хуан отключал электричество, швейцар и его жена спускались в лифте. Когда семейство Эчагуэ через три месяца возвратилось, в лифте обнаружили скелеты швейцара и служанки – предполагалось, что эта пара останется на лето в Буэнос-Айресе.
   Когда сам Эчагуэ рассказывал мне эту историю, я еще и думать не думал, что когда-нибудь предприму исследование мира слепых. Несколько лет спустя, просматривая заново всю информацию, которую я так или иначе собрал касательно Секты, я вспомнил про слепого сутенера и пришел к выводу, что весь этот эпизод, с виду чисто случайный, был тщательно спланирован Сектой. Однако как это проверить? Я поговорил с Эчагуэ, поделился своими подозрениями. Он посмотрел на меня удивленно и, как мне показалось, с некоторой иронией в своих монгольских глазах. Впрочем, как будто допуская подобную возможность, он только спросил:
   – И как же, по-твоему, могли бы мы это установить?
   – Ты знаешь, где живет Хуан?
   – Это можно узнать у Гонсалеса. Он, кажется, поддерживает с ним отношения.
   – Вот и хорошо, и запомни, что я тебе сказал: у этого человека совесть нечиста. Хуан, конечно, знал, что те двое остались наверху. Больше того, он выжидал момент, когда они нажмут кнопку лифта, и, высчитав, что они находятся между этажами (все было отрепетировано с часами в руке, все выверено заранее), он отключил ток или же криком или жестом приказал его отключить кому-то другому, кто наверняка уже держал руку на рубильнике.
   – Другому? Кому другому?
   – Почем мне знать? Другому, какому-нибудь члену их банды, совсем не обязательно слуге из твоего дома. Хотя это мог быть и твой Гонсалес.
   – Значит, ты думаешь, что Хуан был членом банды, связанной со слепыми или подчиненной им?
   – Вне всякого сомнения. Попытайся что-нибудь о нем узнать, и ты сам увидишь.
   Он снова посмотрел на меня со скрытой иронией и сказал лишь, что попробует.
   Некоторое время спустя я позвонил ему по телефону и спросил, нет ли новостей. Он сказал, что хотел бы меня видеть. Мы встретились в баре, выражение его лица теперь было совсем другим, он смотрел на меня с крайним изумлением.
   – Ну, как наш Хуан? – спросил я.
   – Гонсалес действительно поддерживал с ним связь. Я сказал Гонсалесу, что хотел бы видеть Хуана. На что он с каким-то странным выражением ответил, что давно Хуана не видел, но попытается отыскать его в одном доме, откуда Хуан, как ему кажется, собирался уходить. Гонсалес спросил, очень ли важное и срочное дело. Мне почудилось, что спрашивает он с какой-то тревогой. Впрочем, в тот момент я этого не заметил, а только впоследствии, когда вспомнил наш разговор. Вел я себя довольно беспечно – сказал Гонсалесу, что мне, мол, всегда хотелось точно установить обстоятельства, при которых произошла трагедия в лифте, и что я надеюсь получить у Хуана более полную информацию. Гонсалес выслушал меня с непроницаемым видом, ну, как тебе описать… с каким-то каменным лицом. То есть мне показалось, что лицо у него уж слишком невозмутимо. Об этом я тоже подумал позже. К сожалению. Потому что, спохватись я в тот момент, я бы отвел его в укромный уголок, взял бы за лацканы и с помощью двух-трех оплеух все бы выведал. В общем, финал даже не хочется рассказывать.
   – Какой же был финал?
   Помешав остаток кофе в чашечке, Эчагуэ сказал:
   – А такой, что больше я Гонсалеса не видел. Он исчез из кондитерской, где работал. Конечно, если хочешь, мы можем начать поиски через полицию, найти его, а может, и обоих.
   – Даже не думай. Я узнал все, что хотел узнать. Остальное я могу себе представить.
   Теперь я снова вспомнил эту историю. И по своей склонности воображать ужасное, я в деталях представил себе, как все было. Сперва легкое удивление швейцара, когда лифт остановился. Он нажимает на кнопку раз-другой, открывает и закрывает внутреннюю дверь. Потом кричит, чтобы Хуан закрыл дверь лифта внизу, если он ее открыл. Никто не отвечает. Он кричит громче (он знает, что Хуан внизу ждет, пока все выйдут из дома), но никто не отвечает. Кричит еще и еще, все с большей настойчивостью и наконец со страхом. Время идет, он и жена переглядываются, словно спрашивая друг друга, что происходит. Потом он опять принимается звать, кричит и она, потом оба вместе. Немного выжидают, посоветовавшись: «Наверно, он пошел в туалет или болтает на улице с Домбровским (швейцаром-поляком из соседнего дома), а то, может, пошел осмотреть дом, не забыли ли что-нибудь» – и так далее. Проходит четверть часа, они снова начинают звать – тишина. Кричат пять, десять минут – тишина. Выжидают – теперь уже с большей тревогой – какой-то срок, переглядываясь с возрастающим волнением и испугом. Ни он, ни она не хотят огорчать другого, но у обоих уже появляется мысль, что, возможно, все ушли и что электричество отключено. Они опять кричат: он, затем она, затем вдвоем – сперва очень громко, потом издавая вопли ужаса, потом уже воя, как обезумевшие животные, окруженные хищными зверями. Вой этот длится часами, пока постепенно не ослабевает: они охрипли, они измотаны физическим напряжением и отчаянием. Теперь они испускают стоны все более слабые, плачут и с убывающими силами колотят по массивной клетке лифта. Можно вообразить и последующие сцены: на обоих находит остолбенение, сидя в темноте, они молчат, ничего уже не соображая. Потом, возможно, опять заговорят, посовещаются, поделятся даже слабыми надеждами: Хуан вернется, он пошел на угол выпить рюмочку; Хуан что-то забыл дома и зайдет опять; он вызовет лифт, чтобы подняться, он их увидит, они со слезами кинутся к нему, скажут: «Если бы ты знал, Хуан, как мы перепугались». И потом все трое, обсуждая случившееся, выйдут на улицу и будут смеяться из-за каждого пустяка, такие счастливые. До Хуан не возвращается, он не пошел в кабачок на углу, не задержался с соседским швейцаром-поляком – часы идут, и ничего не происходит в опустевшем доме. Тем временем к ним отчасти возвращаются силы, опять начинаются крики, потом вопли, потом вой, и, как нетрудно догадаться, все завершается слабеющими стонами. Возможно, они тогда уже лежат на полу лифта, но все еще отказываются верить в то, что с ними приключилась такая ужасная беда – это вообще очень типично для человеческой натуры в страшные минуты. Они говорят себе: «Этого не может быть, не может быть!» Но нет, это так, и снова ужас начинает терзать их. Возможно, следует новая серия криков и воплей. Но что толку? Хуан теперь уже на пути в усадьбу, он поехал с хозяевами, поезд отправляется в десять вечера, но все равно людям свойственна глупая вера в крики и вопли, это подтвердилось во многих катастрофах; и, собрав остаток сил, они зовут, они рычат, и все опять завершается стонами. Разумеется, это не может продолжаться без конца: приходит момент, когда надо проститься с надеждой, и тут, как ни нелепо это покажется, они начинают думать о еде. Еда – для чего? Чтобы продлить муки? В этой клетке, в темноте, лежа на полу (они друг друга нащупывают, трогают), оба думают об одном и том же: что они будут есть, когда голод станет невыносимым? Время идет, приходят мысли о смерти, о неизбежной смерти через несколько дней. Как это будет? Как умирают с голоду? Они вспоминают прошлое, воскрешают в памяти былые счастливые времена. Теперь ей кажутся прекрасными те часы, когда она шлялась по парку Ретиро: светило солнце, молоденькие матросы или новобранцы иногда бывали добрыми и нежными; словом, то были маленькие житейские радости, которые всегда кажутся такими чудесными перед смертью, как бы ни были гнусны на самом деле. Он, наверно, вспоминает свое детство у какой-нибудь речушки в Галисии, вспоминает песни, пляски в своей деревне. Как это все далеко! Опять он и она или оба вместе думают: «Нет, этого не может быть!» Разве такое бывает? Как это могло случиться? Возможно, тут опять начинается новая серия криков, уже менее энергичных и продолжительных. Затем оба возвращаются к своим мыслям и воспоминаниям: он о Галисии, она о счастливых деньках, когда торговала собой. Словом, хватит. Зачем продолжать это подробное описание? Каждый, у кого есть толика воображения, может сам представить: усиливающийся голод, взаимные подозрения, ссоры, упреки. Он, возможно, замышляет съесть жену и, дабы успокоить совесть, попрекает ее прошлым: и не стыдно ей? Неужели никогда не приходило в голову, что это мерзость? И так далее.
   Тем временем он прикидывает (после одного или двух дней голодовки), что мог бы, не убивая ее, по крайней мере съесть какую-то часть ее тела: ну например, оторвать несколько пальцев или ухо. Тому, кто захочет воспроизвести в уме этот эпизод, следует не забывать, что этим двоим приходится отправлять естественные нужды, так что место действия становится все более грязным, вонючим и отвратительным. И от жажды и голода никуда не денешься. Жажду можно утолить мочой, которую они будут собирать в пригоршни и пить, – это известно и проверено. Ну а голод? Также проверено, что никто не питается собственным телом, если поблизости есть другой человек. Помните графа Уголино [136] в темнице с его сыновьями? В общем, вероятно – да что я говорю! – несомненно, что дня через четыре, а то и меньше заточения в зловонном, страшном закутке, при взаимных все более яростных упреках, более сильный съест более слабого. В данном случае швейцар съест служанку: может, начнет по кусочку – сперва пальцы, потом, оглушив ее ударом по голове или о стенку лифта, продолжит, пока не съест всю.
   Две детали подтверждают мою реконструкцию: ее одежда, разорванная в клочья, валялась на полу среди нечистот, равно как и ее кости, словно их швырял по одной швейцар-людоед. Между тем его труп, частично сгнивший, с обнажившимися костями, лежал рядом, и скелет был цел.
   Поддаваясь отчаянию, я пошел дальше и вообразил, что, быть может, моя участь была решена еще в момент встречи со слепым продавцом пластинок и что более трех лет я полагал, что выслеживаю слепых, когда на самом-то деле это они за мной следили. Вообразил, что это последнее изыскание, доведенное мною до конца, не было моей инициативой, плодом моей пресловутой свободной воли, но было предопределено, и мне было предназначено идти по следу людей из Секты и тем самым гнаться за своей смертью или за чем-то еще худшим, нежели смерть. И впрямь, что я знал о том, что меня Ждет? И не был ли недавний мой кошмар неким предупреждением? Не вырвут ли мне глаза? Не были ли те огромные птицы символом жестокой и умелой операции, которой меня подвергнут?
   И наконец – разве не вспоминал я в своем кошмаре, как в детстве выкалывал глаза кошкам и птицам? Не был ли я обречен с самого своего детства?

XXV

   Подобные мысли, вместе с другими воспоминаниями, касающимися моего исследований Секты, заполнили весь день. То и дело я возвращался к Слепой, к тому, как она исчезла, а я оказался взаперти. Размышляя о трагедии в лифте, я в какой-то момент подумал, что карой мне, возможно, будет смерть от голода в этой чужой комнате, но тут же отказался от такого предположения – слишком уж безобидной она была сравнительно с карой, назначенной тем двум несчастным. Умереть от голода в темной комнате? Ха-ха! Смешные надежды!
   В какой-то миг мне, занятому своими мыслями, вдруг почудилось среди полной тишины, что я слышу за дверью приглушенные голоса. Я бесшумно приподнялся и, сняв туфли, приблизился к той двери, которая, как я предполагал, вела в комнату, выходящую к улице. Осторожно приложился ухом к замочной скважине – тишина. Затем, ощупывая стены, подошел к другой двери и опять приложил ухо: действительно, мне показалось, что там разговаривали, но в момент, когда я приник к скважине, умолкли. Наверно, они, несмотря на мои предосторожности, услышали, что я двигаюсь. Я все же немного постоял у двери. Но было совершенно тихо – ни голосов, ни шорохов. Я предположил, что там, за дверью, собрался Совет Слепых и что они притихли, ожидая, когда я откажусь от своей дурацкой затеи. Сообразив, что подслушиваньем я ничего не добьюсь, только еще пуще разозлю этих людей, я отошел от двери, теперь уже не так осторожничая – ведь они все равно следят за мной. Я лег на кровать и решил покурить. Что было еще делать? Во всяком случае, их совещание наверняка означает, что вскоре будет вынесено какое-то решение насчет меня.
   До этого момента я сдерживал желание закурить, чтобы не уничтожать кислород, который, по моим расчетам, слабенькой струйкой проникал сквозь щели. Однако – подумал я – в нынешнем моем положении разве не лучший выход умереть, задохнувшись в табачном дыму? И с той минуты я принялся дымить, как заводская труба, отчего дышать в комнате становилось все труднее и труднее.
   Я думал, вспоминал. Особенно о случаях мести Секты. И тут я снова попытался разобраться в деле Кастеля, деле, прогремевшем не только из-за связанных с ним известных имен, но также благодаря записям убийцы, которые тот сумел передать в издательство из сумасшедшего дома. Оно чрезвычайно меня заинтересовало по двум причинам: я был знаком с Марией Ирибарне и знал, что муж у нее слепой. Легко себе представить, как хотелось бы мне познакомиться с Кастелем, но столь же легко понять, что страх мешал мне – ведь это означало бы сунуть голову в волчью пасть. Оставалось лишь прочесть и тщательно изучить его повествование. «Я всегда питал предубеждение к слепым», – признается он. Когда я в первый раз читал этот документ, мне стало страшно – там говорилось о холодной коже, влажных ладонях и других чертах этого племени, которые я также обнаружил и которые меня поражали, как, например, склонность жить в пещерах и вообще в темных местах. Даже название его опуса меня испугало своей многозначительностью: «Туннель».
   Первой моей мыслью было помчаться в сумасшедший дом и повидать художника, чтобы узнать, как далеко зашел он в своих изысканиях. Но я тут же понял, что это не менее опасно, чем обследовать в темноте пороховой склад, зажегши спичку.
   Бесспорно, преступление Кастеля было неотвратимым следствием мести Секты. Но как, собственно, они действовали? Ряд лет я старался разобраться, проанализировать, однако мне так и не удалось рассеять ту неясность, которая типична для всякого дела, затеянного слепыми. Попытаюсь здесь изложить ход своих рассуждений, которые вдруг начинают разветвляться, как коридоры лабиринта.
   Кастель был человеком весьма заметным в интеллектуальных кругах Буэнос-Айреса, и потому его мнение о чем-либо всегда становилось известно. Почти невозможно допустить, что он нигде не высказывал своего глубокого отвращения к слепым. И вот Секта решает его наказать, действуя через Альенде, мужа Марии.
   Альенде велит жене пойти в галерею, где Кастель выставил последние свои работы; якобы заинтересовавшись одной из картин, жена Альенде долго стоит перед нею как бы в экстазе, достаточно долго, чтобы Кастель заметил женщину и пригляделся к ней, затем она исчезает. Исчезает… Это только так говорится. Как всегда бывает с Сектой, преследователь оказывается преследуемым, но действуют они так ловко, что жертва сама приходит в их руки. Кастель наконец снова встречает Марию, влюбляется в нее как безумный (и как глупец), «преследует» ее неотступно, даже является к ней в дом, где ее муж собственноручно передает Марии его любовное письмо. Это ключевой момент. Как можно объяснить такое поведение мужа, если не зловещим замыслом Секты? Вспомните, что Кастеля мучает этот необъяснимый поступок. Дальнейшее не стоит здесь повторять: достаточно напомнить, что Кастель, обезумев от ревности, в конце концов убивает Марию, и его запирают в сумасшедший дом, самое подходящее место, дабы план Секты был безупречно завершен и навсегда огражден от угрозы разоблачения. Кто поверит доводам сумасшедшего?
   Все это яснее ясного. Двусмысленность, лабиринт начинаются дальше, ибо тут возможны следующие варианты: