Страница:
Когда же последний отзвук моего вопля утонул в безмолвии, я надолго замер в бессильном отчаянии: лишь теперь я вполне осознал свое одиночество и могущество окружавшего меня мрака. До этого момента или, вернее, до момента, предшествовавшего сну о детстве, я был захвачен вихрем исследовательской страсти, меня, объятого полузабытьем, как бы влекла вперед некая сила; до этого момента опасения мои, даже ужас были неспособны меня сдержать: в безумном стремлении я всем своим существом несся вперед, к пропасти, и ничто не могло меня остановить.
Лишь в этот момент, сидя в грязи посреди подземной пещеры, размеры которой я даже не мог себе вообразить, погруженный в кромешную тьму, я начал ясно сознавать свое абсолютное, непоправимое одиночество.
И некоей фантастической грезой вспоминалась мне теперь суета там, наверху, в ином мире, в хаотическом Буэнос-Айресе, обиталище марионеток: все тамошнее представлялось мне пустой, ребяческой игрой, бессмысленной и нереальной. Настоящей реальностью была вот эта, здешняя. И оказавшись в полном одиночестве в этом центре вселенной, я, как уже сказал, чувствовал себя гигантом и ничтожной козявкой. Сколько времени провел я в этом странном столбняке, сам не знаю.
Тишина та, однако, была не сплошной, не мертвой, нет, она постепенно обретала особую жизнь, присущую ей, когда слушаешь ее долго и напряженно. И тогда замечаешь, что она насыщена мелкими вкраплениями звуков, сперва почти незаметных, глухими шорохами, таинственными потрескиваниями. И подобно тому, как, терпеливо вглядываясь в пятна на сырой стене, начинаешь различать очертания лиц, животных, мифологических чудищ, так в могильной тишине пещеры настороженный мой слух начинал улавливать нечто сперва невнятное и неопределенное, что постепенно превращалось в характерный рокот дальнего водопада, приглушенные голоса опасливой беседы, шепот каких-то существ, возможно находящихся совсем близко, загадочные, отрывистые звуки мольбы, крики ночных птиц. Словом, не счесть всех шумов и шорохов, порождавших новые страхи или бессмысленные надежды. Ибо, как Леонардо, глядя на пятна сырости, не придумывал лиц и чудовищ, но открывал их в прихотливых узорах, точно так же не надо думать, будто я под влиянием встревоженного воображения или страха слышал полные значения звуки приглушенных голосов, молений, хлопанье крыльев или крики птиц. Нет, нет, это происходило потому, что неотступная тревога, возбужденное воображение, долгое, опасное изучение нравов Секты изощрили за годы поисков мои чувства и ум и помогали мне расслышать голоса и зловещие шорохи, которые остались бы не замеченными человеком неопытным. А мне-то еще в раннем детстве являлись первые предчувствия того уродливого мира в моих кошмарах и галлюцинациях. Все, что я потом делал или видел в своей жизни, было так или иначе связано с этим тайным заговором и всяческими обстоятельствами, которые для людей обычных ничего не означали, а мне бросались в глаза и я видел их точные очертания – как в картинках, где детям надо найти спрятанного среди деревьев и ручьев дракона. И пока другие мальчики, понукаемые учителями, со скукой таращились на страницы Гомера, я, уже выкалывавший глаза птицам, ощутил первое душевное содрогание, когда прочитал, как он с потрясающей силой и технической точностью, с извращенным чувством знатока и мстительным садизмом описывает тот момент, когда Улисс и его спутники пронзают и выжигают огромное око Циклопа пылающей палкой. Разве Гомер сам не был слеп? И на другой день, раскрыв наугад мамину толстую книгу по мифологии, я прочитал: «И я, Тиресий, в наказание за то, что увидел и возжелал Афину, когда она купалась, был ослеплен; однако Богиня, сжалившись, наделила меня даром понимать язык вещих птиц; и потому я говорю тебе, Эдип, ты, сам того не зная, убил своего отца и женился на своей матери, за что должен понести кару». И так как я даже ребенком не верил в случайность, прочитанное мною как бы играя показалось мне пророчеством. И я уже никогда не мог избавиться от мысли о конце Эдипа, о том, как он выколол себе глаза иглою, услышав эти слова Тиресия и увидев, как повесилась его мать. Равно как не мог избавиться от уверенности, все более крепнувшей и подтверждавшейся, что миром управляют слепые, пользуясь для этого кошмарами и галлюцинациями, эпидемиями и колдуньями, гадателями и птицами, змеями и вообще всеми чудищами, обитающими во мраке и в пещерах. Так, за внешней оболочкой я видел контуры некоего омерзительного мира. И я готовил свое восприятие, обостряя его страстью и страхом, ожиданием и тревогой, чтобы в конце концов узреть могучие силы тьмы – как мистикам удается зреть Бога света и добра. Я же, мистик Грязи и Ада, могу и обязан сказать: ВЕРЬТЕ МНЕ!
Итак, в огромной этой пещере я увидел наконец предместья запретного мира, куда, вероятно, кроме слепых, мало кто из смертных был допущен, мира, за открытие коего расплачиваются ужасными карами и правдивое свидетельство о коем никогда еще не достигало людей, продолжающих жить там, наверху, в приятных грезах, пренебрежительно пожимая плечами при знамениях, которые должны бы их пробудить: сон, мимолетное виденье, рассказ ребенка или безумного. Или читая просто для времяпровождения урезанные рассказы тех, кому, возможно, удалось проникнуть в запретный мир: писателей, также окончивших жизнь сумасшествием или самоубийством (как Арто [148], как Лотреамон [149], как Рембо) и потому заслуживших лишь снисходительную улыбку, где смешались восхищение и презрение, – так взрослые улыбаются ребенку.
И я ощущал присутствие невидимых существ, двигавшихся во мраке: стаи огромных пресмыкающихся, змей, копошащихся в грязи, как черви в гниющем теле умершего гигантского животного; гигантских летучих мышей или птеродактилей, чьи огромные крылья, слышал я, глухо хлопали рядом и по временам с отвратительной наглостью касались меня, скользя по моему телу и даже лицу; были там и люди, собственно, уже переставшие быть людьми то ли из-за постоянного общения с подземными чудищами, то ли из-за необходимости двигаться по топкому болоту, ползать по грязи и нечистотам, скапливающимся в этих вертепах. Такие подробности я, правда, своими глазами не наблюдал (все ведь происходило во мраке), но угадывал по множеству вернейших признаков: пыхтенью, особому ворчанью, шлепанью ног по грязи.
Долгое время я не двигался, внимая и разгадывая знаки этой отвратительной, затаенной жизни.
Когда же встал на ноги, мне показалось, будто извилины моего мозга забиты землею и оплетены паутиной.
Я долго стоял, пошатываясь и не зная, что делать. Пока наконец не сообразил, что надо идти в том направлении, где словно бы брезжил слабый свет. Тут-то я понял, насколько слова «свет» и «надежда» должны быть связаны в языке первобытного человека.
Земля, по которой я теперь шел, была неровной: вода то доходила до колен, то едва покрывала почву, напоминавшую мне дно озер в пампе времен моего детства – она была илистая и вязкая. Когда уровень воды повышался, я сворачивал туда, где помельче, потом, чтобы не сбиться с пути, снова устремлялся в направлении, откуда исходил далекий тусклый свет.
XXXVI
XXXVII
Лишь в этот момент, сидя в грязи посреди подземной пещеры, размеры которой я даже не мог себе вообразить, погруженный в кромешную тьму, я начал ясно сознавать свое абсолютное, непоправимое одиночество.
И некоей фантастической грезой вспоминалась мне теперь суета там, наверху, в ином мире, в хаотическом Буэнос-Айресе, обиталище марионеток: все тамошнее представлялось мне пустой, ребяческой игрой, бессмысленной и нереальной. Настоящей реальностью была вот эта, здешняя. И оказавшись в полном одиночестве в этом центре вселенной, я, как уже сказал, чувствовал себя гигантом и ничтожной козявкой. Сколько времени провел я в этом странном столбняке, сам не знаю.
Тишина та, однако, была не сплошной, не мертвой, нет, она постепенно обретала особую жизнь, присущую ей, когда слушаешь ее долго и напряженно. И тогда замечаешь, что она насыщена мелкими вкраплениями звуков, сперва почти незаметных, глухими шорохами, таинственными потрескиваниями. И подобно тому, как, терпеливо вглядываясь в пятна на сырой стене, начинаешь различать очертания лиц, животных, мифологических чудищ, так в могильной тишине пещеры настороженный мой слух начинал улавливать нечто сперва невнятное и неопределенное, что постепенно превращалось в характерный рокот дальнего водопада, приглушенные голоса опасливой беседы, шепот каких-то существ, возможно находящихся совсем близко, загадочные, отрывистые звуки мольбы, крики ночных птиц. Словом, не счесть всех шумов и шорохов, порождавших новые страхи или бессмысленные надежды. Ибо, как Леонардо, глядя на пятна сырости, не придумывал лиц и чудовищ, но открывал их в прихотливых узорах, точно так же не надо думать, будто я под влиянием встревоженного воображения или страха слышал полные значения звуки приглушенных голосов, молений, хлопанье крыльев или крики птиц. Нет, нет, это происходило потому, что неотступная тревога, возбужденное воображение, долгое, опасное изучение нравов Секты изощрили за годы поисков мои чувства и ум и помогали мне расслышать голоса и зловещие шорохи, которые остались бы не замеченными человеком неопытным. А мне-то еще в раннем детстве являлись первые предчувствия того уродливого мира в моих кошмарах и галлюцинациях. Все, что я потом делал или видел в своей жизни, было так или иначе связано с этим тайным заговором и всяческими обстоятельствами, которые для людей обычных ничего не означали, а мне бросались в глаза и я видел их точные очертания – как в картинках, где детям надо найти спрятанного среди деревьев и ручьев дракона. И пока другие мальчики, понукаемые учителями, со скукой таращились на страницы Гомера, я, уже выкалывавший глаза птицам, ощутил первое душевное содрогание, когда прочитал, как он с потрясающей силой и технической точностью, с извращенным чувством знатока и мстительным садизмом описывает тот момент, когда Улисс и его спутники пронзают и выжигают огромное око Циклопа пылающей палкой. Разве Гомер сам не был слеп? И на другой день, раскрыв наугад мамину толстую книгу по мифологии, я прочитал: «И я, Тиресий, в наказание за то, что увидел и возжелал Афину, когда она купалась, был ослеплен; однако Богиня, сжалившись, наделила меня даром понимать язык вещих птиц; и потому я говорю тебе, Эдип, ты, сам того не зная, убил своего отца и женился на своей матери, за что должен понести кару». И так как я даже ребенком не верил в случайность, прочитанное мною как бы играя показалось мне пророчеством. И я уже никогда не мог избавиться от мысли о конце Эдипа, о том, как он выколол себе глаза иглою, услышав эти слова Тиресия и увидев, как повесилась его мать. Равно как не мог избавиться от уверенности, все более крепнувшей и подтверждавшейся, что миром управляют слепые, пользуясь для этого кошмарами и галлюцинациями, эпидемиями и колдуньями, гадателями и птицами, змеями и вообще всеми чудищами, обитающими во мраке и в пещерах. Так, за внешней оболочкой я видел контуры некоего омерзительного мира. И я готовил свое восприятие, обостряя его страстью и страхом, ожиданием и тревогой, чтобы в конце концов узреть могучие силы тьмы – как мистикам удается зреть Бога света и добра. Я же, мистик Грязи и Ада, могу и обязан сказать: ВЕРЬТЕ МНЕ!
Итак, в огромной этой пещере я увидел наконец предместья запретного мира, куда, вероятно, кроме слепых, мало кто из смертных был допущен, мира, за открытие коего расплачиваются ужасными карами и правдивое свидетельство о коем никогда еще не достигало людей, продолжающих жить там, наверху, в приятных грезах, пренебрежительно пожимая плечами при знамениях, которые должны бы их пробудить: сон, мимолетное виденье, рассказ ребенка или безумного. Или читая просто для времяпровождения урезанные рассказы тех, кому, возможно, удалось проникнуть в запретный мир: писателей, также окончивших жизнь сумасшествием или самоубийством (как Арто [148], как Лотреамон [149], как Рембо) и потому заслуживших лишь снисходительную улыбку, где смешались восхищение и презрение, – так взрослые улыбаются ребенку.
И я ощущал присутствие невидимых существ, двигавшихся во мраке: стаи огромных пресмыкающихся, змей, копошащихся в грязи, как черви в гниющем теле умершего гигантского животного; гигантских летучих мышей или птеродактилей, чьи огромные крылья, слышал я, глухо хлопали рядом и по временам с отвратительной наглостью касались меня, скользя по моему телу и даже лицу; были там и люди, собственно, уже переставшие быть людьми то ли из-за постоянного общения с подземными чудищами, то ли из-за необходимости двигаться по топкому болоту, ползать по грязи и нечистотам, скапливающимся в этих вертепах. Такие подробности я, правда, своими глазами не наблюдал (все ведь происходило во мраке), но угадывал по множеству вернейших признаков: пыхтенью, особому ворчанью, шлепанью ног по грязи.
Долгое время я не двигался, внимая и разгадывая знаки этой отвратительной, затаенной жизни.
Когда же встал на ноги, мне показалось, будто извилины моего мозга забиты землею и оплетены паутиной.
Я долго стоял, пошатываясь и не зная, что делать. Пока наконец не сообразил, что надо идти в том направлении, где словно бы брезжил слабый свет. Тут-то я понял, насколько слова «свет» и «надежда» должны быть связаны в языке первобытного человека.
Земля, по которой я теперь шел, была неровной: вода то доходила до колен, то едва покрывала почву, напоминавшую мне дно озер в пампе времен моего детства – она была илистая и вязкая. Когда уровень воды повышался, я сворачивал туда, где помельче, потом, чтобы не сбиться с пути, снова устремлялся в направлении, откуда исходил далекий тусклый свет.
XXXVI
Чем дальше я продвигался, тем свет становился ярче, пока я наконец не сообразил, что то, что я считал пещерой, было на самом деле огромным амфитеатром посреди бескрайней равнины, озаренной мертвенным красновато-фиолетовым светом.
Когда я выбрался из амфитеатра и окинул взглядом неведомый мне небосвод, то увидел, что свет исходит от звезды, раз во сто более крупной, чем наше солнце, однако ее блеклое сияние указывало, что то была одна из умирающих звезд, которые, расходуя остатки своей энергии, озаряют холодные, пустынные планеты своей галактики светом, напоминающим свет камина в большой тихой комнате, когда дрова уже выгорели и последние угольки тлеют, мерцая и угасая в золе, – таинственное красноватое свечение, которое в ночной тиши всегда навевает нам мысли, полные неизъяснимой тоски; обращаясь к глубинам своего «я», мы думаем о прошлом, о легендах дальних стран, о смысле жизни и смерти, покамест, засыпая, не поплывем по морю смутных видений, как на плоту, скользящем над бездонной, темной пучиной дремотных вод.
Безрадостный край!
Удрученный одиночеством и тишиной, я долго не мог двинуться с места – все глядел на эти сумрачные просторы.
В той стороне, где, вероятно, был запад, на фиолетово-сизом фоне грозового, но застывшего неба – словно некая грандиозная буря была вмиг остановлена чудесным знамением, – на фоне неба в тучах, похожих на растерзанные, раздерганные клочья окровавленной ваты, вздымались башни странного вида и огромной высоты, изувеченные многими тысячелетиями и, возможно, той же катастрофой, что опустошила этот унылый край. Пепельные скелеты высоких обгоревших стропил, призрачно темнея на кроваво-алых тучах, словно говорили, что началом или же завершением той катастрофы был какой-то планетарный пожар.
Посреди башен виднелась статуя, столь же высокая, как они. И в том месте, где должен был находиться ее пуп, мерцал фосфоресцирующий свет – я готов был поклясться, что вижу подмигивающий глаз, когда бы царившая вокруг неподвижность смерти не убеждала меня, что это подмигиванье всего лишь обман зрения.
Меня объяла уверенность, что здесь уготован конец долгому моему странствию и что, возможно, на этой грандиозной равнине я наконец узнаю смысл своего существования.
В стороне севера унылую равнину окаймляла горная гряда, вроде лунных, – высота ее, пожалуй, достигала двадцати-тридцати километров. Эта горная цепь походила на хребет чудовищно огромного окаменевшего дракона.
На южном краю равнины, напротив, виднелись кратеры, также напоминавшие лунные кольцевидные впадины. Потухшие и, вероятно, совсем уже остывшие, они тянулись по каменной плоскости к неведомым южным пределам. Были ли то потухшие вулканы, которые некогда опустошили и сожгли потоками лавы все живое?
С того места, где я стоял, завороженный и недвижимый, нельзя было рассмотреть, высятся ли колоссальные башни особняком посреди равнины (возможно, то были священные башни, предназначенные для неизвестных нам ритуалов) или же среди невысоких зданий мертвых городов, для меня невидимых и как бы несуществующих.
Фосфоресцирующее Око словно бы призывало меня, и я подумал, что мне назначено идти к той огромной статуе, на чьем животе оно сияло.
Сердце мое, однако, едва билось – оно замирало как бы в анабиозе, вроде того, в какой погружаются пресмыкающиеся на долгие зимние месяцы. И гнетущее, смутное ощущение томило меня, что при виде этого зловещего пейзажа оно сжалось и отвердело. Ни единого звука, ни голоса, ни шороха, ни скрипа не слышалось в этом царстве смерти, и немыслимое уныние исходило от таинственного опустошенного края.
Стоят ли и впрямь эти башни одни среди равнины? На миг мне померещилось, что в давние времена они могли служить убежищем для свирепых, злобных великанов.
Однако Фосфоресцирующее Око все манило меня, его призыв постепенно побеждал мое бессилие, и вот я зашагал туда, где стояли башни.
Какое-то время – определить которое я не могу, так как гаснущее светило стояло неподвижно на грозовом небосводе, – я шел по бескрайней серебристой равнине.
И чем дальше я продвигался, тем яснее видел, что там нет ничего живого, что все сожжено лавой или окаменело от раскаленного пепла, выброшенного в момент космического катаклизма в прадавние времена.
И чем больше я приближался к башням, тем поразительней были их величие и загадочность. Я насчитал двадцать одну, и располагались они, образуя многоугольник с периметром, вероятно равным периметру Буэнос-Айреса. Построены были башни из черного камня, возможно базальта, – это и придавало им столь торжественный вид на фоне пепельно-серой равнины и фиолетового неба, изборожденного растерзанными пурпурными тучами. И хотя башни были порушены временем и катастрофой, их высота впечатляла.
Теперь я отчетливо видел в центре многоугольника статую нагой богини, на чьем животе сверкало Фосфоресцирующее Око.
Двадцать одна башня стояла вокруг нее как бы на страже.
Идол был изваян из камня цвета охры. Туловище было женское, но с крыльями и головой вампира из черного блестящего базальта, с мощными когтями на руках и ногах. Лица у богини не было, зато вместо пупка искрилось гигантское око, манившее и указывавшее мне путь: это око, наверно, было огромным драгоценным камнем, быть может рубином, но мне оно показалось скорее отблеском какого-то внутреннего вечного огня, ибо в его мерцании чувствовалась жизнь – что посреди угрюмого, мертвенного пейзажа вызывало дрожь ужаса и восторга.
То было грозное ночное божество, всесильный демон, обладающий верховной властью над жизнью и смертью.
По мере того как я приближался к святилищу богини, я видел все больше останков живых существ: обуглившиеся, окаменевшие экспонаты музея ужасов. Я видел гидр, когда-то живых, а ныне окаменевших, желтоглазых идолов в пустынных капищах, полосатых, как зебры, богинь, амулеты непостижимых суеверий с непонятными надписями.
Казалось, в этом окаменевшем краю вершится некий Церемониал Смерти. Я вдруг почувствовал себя так кошмарно одиноким, что даже закричал. И мой крик в каменном вневременном безмолвии словно бы прошел сквозь столетия и исчезнувшие поколения.
И снова воцарилась тишина.
Тогда я понял, что должен идти до конца: око богини сверкало и со зловещей торжественностью недвусмысленно призывало меня.
Двадцать одна башня венчала углы многоугольной стены, к которой я наконец приблизился после долгого, утомительного пути. И чем ближе подходил, тем больше поражала ее высота. Стоя у подножья стены и обратя взор вверх, я прикинул, что сама стена эта, на вид недоступная, была высотой с готический собор. Но башни, вероятно, были еще раз во сто выше.
Я ЗНАЛ, что где-то в этом гигантском многоугольнике есть вход, чтобы я мог пройти внутрь. И, ВОЗМОЖНО, ТОЛЬКО ДЛЯ ЭТОГО. Теперь я был абсолютно уверен, что все тут (башни, пустынная равнина, капище с идолом, угасающее светило) ждало моего прихода и что только это ожидание спасало их от полного разрушения, превращения в ничто. И я знал, что, если мне удастся проникнуть в Око, все тут рассыплется в прах, как выкопанная из земли тысячелетняя статуя.
Эта уверенность придавала мне сил совершить долгий обход стены в поисках ворот.
И действительно, после изнуряюще долгого пути вокруг колоссального многоугольника я их нашел.
У ворот начиналась каменная лестница, которая вела к Фосфоресцирующему Оку. Мне предстояло подняться по тысячам ступеней. Я устрашился, что головокружение и усталость могут мне помешать. Но одержимый фанатической верой и отчаянием, я начал восхождение.
Какое-то время (точно не могу сказать, потому что звезда на небе не двигалась, освещая этот вневременной край) я шел вверх по бесчисленным ступеням – лишь боль в ногах да ноющее сердце были мерилом сверхчеловеческого напряжения – посреди безмолвной, выжженной равнины, где высились идолы и окаменевшие деревья, а за спиной у меня пролегала великая Северная Гряда.
Никто, ни единая душа не помогала мне ни своими молитвами, ни хотя бы ненавистью.
То была титаническая борьба, которую я должен был вести ОДИН, среди каменного равнодушия Небытия.
Фосфоресцирующее Око все увеличивалось, чем выше поднимался я по вечной лестнице. И когда наконец я предстал пред Ним, то от усталости и страха рухнул на колени.
Так, коленопреклоненный, простоял я довольно долго.
И вот гулкий и властный Голос, словно бы исходивший из Ока, изрек:
– ТЕПЕРЬ ВХОДИ. ЗДЕСЬ ТВОЕ НАЧАЛО И ТВОЙ КОНЕЦ.
Я встал на ноги и, ослепленный алым сиянием, вошел.
Яркое, но неверное зарево, как то свойственно фосфоресцирующему свету, при котором контуры предметов размазываются и вибрируют, заливало Длинный, очень узкий восходящий туннель, и я должен был двигаться по нему ползком, на животе. Зарево же лилось из отверстия в конце туннеля, как бы из таинственной подводной пещеры. Призрачное, но мощное зарево, возможно излучаемое водорослями, похожее на то, какое я, плавая по Саргассову морю, видел тропическими ночами, когда напряженно вглядывался в пучину вод. Некое флуоресцентное горение водорослей, в тиши подводных ущелий освещавших логова чудищ морских, которые поднимаются на поверхность только в особых случаях, нагоняя ужас на команды судов, себе на горе очутившихся поблизости: бывает, что матросы сходят с ума и бросаются в воду, а оставленные на произвол судьбы корабли, немые свидетели бедствия, целые годы, даже десятки лет дрейфуют по воле волн – жуткие, загадочные призраки, увлекаемые морскими течениями и гонимые ветрами, пока от дождей, от тайфунов восточных морей, от беспощадного тропического солнца, от муссонов, дующих с Индийского океана, и от времени (да, попросту от Времени) не сгниют, не истлеют их корпуса и мачты, пока соль и йод, плесень и рыбы не источат их древесину и останки их в конце концов не исчезнут в пучинах океана, нередко поблизости от того самого чудовища, что было виною катастрофы и долгие годы внимательно, злобно, неумолимо созерцало бесцельное и бессмысленное плаванье обреченного корабля.
Что же такое было в той пещере, что напомнило мне бурные годы странствий на безвестном грузовом судне, плававшем под звездами Карибского моря?
Пока я полз вверх по скользкому, все более жаркому и удушливому туннелю, со мною происходило что-то странное – тело мое превращалось в тело рыбы. Конечности стали отвратительными плавниками, и я почувствовал, что моя кожа покрывается жесткими чешуйками.
Сияние в конце туннеля разгоралось все ярче: оно влекло меня и вместе с тем страшило. И в гнетущей тишине я, казалось, вновь услышал тот далекий стон или зов, что-то напомнившее мне, как во сне, события столь давние, что я лишь смутно мог их себе представить.
Но вот мое рыбье тело уже едва проталкивалось в узкий проход, и теперь я поднимался не собственными силами – я едва мог шевельнуть плавниками, – меня продвигали мощные сокращения туннеля, ставшего словно бы резиновым, – сокращения эти меня сжимали, но также с неудержимой силой толкали вперед к магическому устью. И вдруг я утратил свое рыбье сознание. В яростном вихре исчезли огромные просторы планеты и бесконечные периоды времени. Но за немногие секунды подъема к Средоточию в сознании моем стремительным роем пронеслись лица, катастрофы, бесчисленные страны. Я видел людей, со страхом взирающих друг на друга, отчетливо видел эпизоды моего детства, видел горы Азии и Африки, исхоженные в моей страннической жизни, видел мстительных и насмешливых птиц и зверей, видел сумерки в тропиках, крыс в амбаре селения Капитан-Ольмос, темные бордели, безумных, выкрикивавших что-то очень важное, но, увы, непонятное, женщин, сладострастно открывающих свое лоно, стервятников, роющихся в разбухших трупах посреди пампы, ветряные мельницы в усадьбе моих родителей, пьяниц, шарящих в мусорной урне, и больших черных птиц с острыми клювами, стремящихся выколоть мои испуганные глаза.
Все это, как я предполагаю, промелькнуло в несколько секунд. Затем, сморенный удушьем, я лишился чувств. И сразу же сознание мое словно было подменено сильным, хоть и неясным ощущением, что я наконец-то проник в большую пещеру и погрузился в наполнявшую ее теплую, студнеобразную и фосфоресцирующую влагу.
Когда я выбрался из амфитеатра и окинул взглядом неведомый мне небосвод, то увидел, что свет исходит от звезды, раз во сто более крупной, чем наше солнце, однако ее блеклое сияние указывало, что то была одна из умирающих звезд, которые, расходуя остатки своей энергии, озаряют холодные, пустынные планеты своей галактики светом, напоминающим свет камина в большой тихой комнате, когда дрова уже выгорели и последние угольки тлеют, мерцая и угасая в золе, – таинственное красноватое свечение, которое в ночной тиши всегда навевает нам мысли, полные неизъяснимой тоски; обращаясь к глубинам своего «я», мы думаем о прошлом, о легендах дальних стран, о смысле жизни и смерти, покамест, засыпая, не поплывем по морю смутных видений, как на плоту, скользящем над бездонной, темной пучиной дремотных вод.
Безрадостный край!
Удрученный одиночеством и тишиной, я долго не мог двинуться с места – все глядел на эти сумрачные просторы.
В той стороне, где, вероятно, был запад, на фиолетово-сизом фоне грозового, но застывшего неба – словно некая грандиозная буря была вмиг остановлена чудесным знамением, – на фоне неба в тучах, похожих на растерзанные, раздерганные клочья окровавленной ваты, вздымались башни странного вида и огромной высоты, изувеченные многими тысячелетиями и, возможно, той же катастрофой, что опустошила этот унылый край. Пепельные скелеты высоких обгоревших стропил, призрачно темнея на кроваво-алых тучах, словно говорили, что началом или же завершением той катастрофы был какой-то планетарный пожар.
Посреди башен виднелась статуя, столь же высокая, как они. И в том месте, где должен был находиться ее пуп, мерцал фосфоресцирующий свет – я готов был поклясться, что вижу подмигивающий глаз, когда бы царившая вокруг неподвижность смерти не убеждала меня, что это подмигиванье всего лишь обман зрения.
Меня объяла уверенность, что здесь уготован конец долгому моему странствию и что, возможно, на этой грандиозной равнине я наконец узнаю смысл своего существования.
В стороне севера унылую равнину окаймляла горная гряда, вроде лунных, – высота ее, пожалуй, достигала двадцати-тридцати километров. Эта горная цепь походила на хребет чудовищно огромного окаменевшего дракона.
На южном краю равнины, напротив, виднелись кратеры, также напоминавшие лунные кольцевидные впадины. Потухшие и, вероятно, совсем уже остывшие, они тянулись по каменной плоскости к неведомым южным пределам. Были ли то потухшие вулканы, которые некогда опустошили и сожгли потоками лавы все живое?
С того места, где я стоял, завороженный и недвижимый, нельзя было рассмотреть, высятся ли колоссальные башни особняком посреди равнины (возможно, то были священные башни, предназначенные для неизвестных нам ритуалов) или же среди невысоких зданий мертвых городов, для меня невидимых и как бы несуществующих.
Фосфоресцирующее Око словно бы призывало меня, и я подумал, что мне назначено идти к той огромной статуе, на чьем животе оно сияло.
Сердце мое, однако, едва билось – оно замирало как бы в анабиозе, вроде того, в какой погружаются пресмыкающиеся на долгие зимние месяцы. И гнетущее, смутное ощущение томило меня, что при виде этого зловещего пейзажа оно сжалось и отвердело. Ни единого звука, ни голоса, ни шороха, ни скрипа не слышалось в этом царстве смерти, и немыслимое уныние исходило от таинственного опустошенного края.
Стоят ли и впрямь эти башни одни среди равнины? На миг мне померещилось, что в давние времена они могли служить убежищем для свирепых, злобных великанов.
Однако Фосфоресцирующее Око все манило меня, его призыв постепенно побеждал мое бессилие, и вот я зашагал туда, где стояли башни.
Какое-то время – определить которое я не могу, так как гаснущее светило стояло неподвижно на грозовом небосводе, – я шел по бескрайней серебристой равнине.
И чем дальше я продвигался, тем яснее видел, что там нет ничего живого, что все сожжено лавой или окаменело от раскаленного пепла, выброшенного в момент космического катаклизма в прадавние времена.
И чем больше я приближался к башням, тем поразительней были их величие и загадочность. Я насчитал двадцать одну, и располагались они, образуя многоугольник с периметром, вероятно равным периметру Буэнос-Айреса. Построены были башни из черного камня, возможно базальта, – это и придавало им столь торжественный вид на фоне пепельно-серой равнины и фиолетового неба, изборожденного растерзанными пурпурными тучами. И хотя башни были порушены временем и катастрофой, их высота впечатляла.
Теперь я отчетливо видел в центре многоугольника статую нагой богини, на чьем животе сверкало Фосфоресцирующее Око.
Двадцать одна башня стояла вокруг нее как бы на страже.
Идол был изваян из камня цвета охры. Туловище было женское, но с крыльями и головой вампира из черного блестящего базальта, с мощными когтями на руках и ногах. Лица у богини не было, зато вместо пупка искрилось гигантское око, манившее и указывавшее мне путь: это око, наверно, было огромным драгоценным камнем, быть может рубином, но мне оно показалось скорее отблеском какого-то внутреннего вечного огня, ибо в его мерцании чувствовалась жизнь – что посреди угрюмого, мертвенного пейзажа вызывало дрожь ужаса и восторга.
То было грозное ночное божество, всесильный демон, обладающий верховной властью над жизнью и смертью.
По мере того как я приближался к святилищу богини, я видел все больше останков живых существ: обуглившиеся, окаменевшие экспонаты музея ужасов. Я видел гидр, когда-то живых, а ныне окаменевших, желтоглазых идолов в пустынных капищах, полосатых, как зебры, богинь, амулеты непостижимых суеверий с непонятными надписями.
Казалось, в этом окаменевшем краю вершится некий Церемониал Смерти. Я вдруг почувствовал себя так кошмарно одиноким, что даже закричал. И мой крик в каменном вневременном безмолвии словно бы прошел сквозь столетия и исчезнувшие поколения.
И снова воцарилась тишина.
Тогда я понял, что должен идти до конца: око богини сверкало и со зловещей торжественностью недвусмысленно призывало меня.
Двадцать одна башня венчала углы многоугольной стены, к которой я наконец приблизился после долгого, утомительного пути. И чем ближе подходил, тем больше поражала ее высота. Стоя у подножья стены и обратя взор вверх, я прикинул, что сама стена эта, на вид недоступная, была высотой с готический собор. Но башни, вероятно, были еще раз во сто выше.
Я ЗНАЛ, что где-то в этом гигантском многоугольнике есть вход, чтобы я мог пройти внутрь. И, ВОЗМОЖНО, ТОЛЬКО ДЛЯ ЭТОГО. Теперь я был абсолютно уверен, что все тут (башни, пустынная равнина, капище с идолом, угасающее светило) ждало моего прихода и что только это ожидание спасало их от полного разрушения, превращения в ничто. И я знал, что, если мне удастся проникнуть в Око, все тут рассыплется в прах, как выкопанная из земли тысячелетняя статуя.
Эта уверенность придавала мне сил совершить долгий обход стены в поисках ворот.
И действительно, после изнуряюще долгого пути вокруг колоссального многоугольника я их нашел.
У ворот начиналась каменная лестница, которая вела к Фосфоресцирующему Оку. Мне предстояло подняться по тысячам ступеней. Я устрашился, что головокружение и усталость могут мне помешать. Но одержимый фанатической верой и отчаянием, я начал восхождение.
Какое-то время (точно не могу сказать, потому что звезда на небе не двигалась, освещая этот вневременной край) я шел вверх по бесчисленным ступеням – лишь боль в ногах да ноющее сердце были мерилом сверхчеловеческого напряжения – посреди безмолвной, выжженной равнины, где высились идолы и окаменевшие деревья, а за спиной у меня пролегала великая Северная Гряда.
Никто, ни единая душа не помогала мне ни своими молитвами, ни хотя бы ненавистью.
То была титаническая борьба, которую я должен был вести ОДИН, среди каменного равнодушия Небытия.
Фосфоресцирующее Око все увеличивалось, чем выше поднимался я по вечной лестнице. И когда наконец я предстал пред Ним, то от усталости и страха рухнул на колени.
Так, коленопреклоненный, простоял я довольно долго.
И вот гулкий и властный Голос, словно бы исходивший из Ока, изрек:
– ТЕПЕРЬ ВХОДИ. ЗДЕСЬ ТВОЕ НАЧАЛО И ТВОЙ КОНЕЦ.
Я встал на ноги и, ослепленный алым сиянием, вошел.
Яркое, но неверное зарево, как то свойственно фосфоресцирующему свету, при котором контуры предметов размазываются и вибрируют, заливало Длинный, очень узкий восходящий туннель, и я должен был двигаться по нему ползком, на животе. Зарево же лилось из отверстия в конце туннеля, как бы из таинственной подводной пещеры. Призрачное, но мощное зарево, возможно излучаемое водорослями, похожее на то, какое я, плавая по Саргассову морю, видел тропическими ночами, когда напряженно вглядывался в пучину вод. Некое флуоресцентное горение водорослей, в тиши подводных ущелий освещавших логова чудищ морских, которые поднимаются на поверхность только в особых случаях, нагоняя ужас на команды судов, себе на горе очутившихся поблизости: бывает, что матросы сходят с ума и бросаются в воду, а оставленные на произвол судьбы корабли, немые свидетели бедствия, целые годы, даже десятки лет дрейфуют по воле волн – жуткие, загадочные призраки, увлекаемые морскими течениями и гонимые ветрами, пока от дождей, от тайфунов восточных морей, от беспощадного тропического солнца, от муссонов, дующих с Индийского океана, и от времени (да, попросту от Времени) не сгниют, не истлеют их корпуса и мачты, пока соль и йод, плесень и рыбы не источат их древесину и останки их в конце концов не исчезнут в пучинах океана, нередко поблизости от того самого чудовища, что было виною катастрофы и долгие годы внимательно, злобно, неумолимо созерцало бесцельное и бессмысленное плаванье обреченного корабля.
Что же такое было в той пещере, что напомнило мне бурные годы странствий на безвестном грузовом судне, плававшем под звездами Карибского моря?
Пока я полз вверх по скользкому, все более жаркому и удушливому туннелю, со мною происходило что-то странное – тело мое превращалось в тело рыбы. Конечности стали отвратительными плавниками, и я почувствовал, что моя кожа покрывается жесткими чешуйками.
Сияние в конце туннеля разгоралось все ярче: оно влекло меня и вместе с тем страшило. И в гнетущей тишине я, казалось, вновь услышал тот далекий стон или зов, что-то напомнившее мне, как во сне, события столь давние, что я лишь смутно мог их себе представить.
Но вот мое рыбье тело уже едва проталкивалось в узкий проход, и теперь я поднимался не собственными силами – я едва мог шевельнуть плавниками, – меня продвигали мощные сокращения туннеля, ставшего словно бы резиновым, – сокращения эти меня сжимали, но также с неудержимой силой толкали вперед к магическому устью. И вдруг я утратил свое рыбье сознание. В яростном вихре исчезли огромные просторы планеты и бесконечные периоды времени. Но за немногие секунды подъема к Средоточию в сознании моем стремительным роем пронеслись лица, катастрофы, бесчисленные страны. Я видел людей, со страхом взирающих друг на друга, отчетливо видел эпизоды моего детства, видел горы Азии и Африки, исхоженные в моей страннической жизни, видел мстительных и насмешливых птиц и зверей, видел сумерки в тропиках, крыс в амбаре селения Капитан-Ольмос, темные бордели, безумных, выкрикивавших что-то очень важное, но, увы, непонятное, женщин, сладострастно открывающих свое лоно, стервятников, роющихся в разбухших трупах посреди пампы, ветряные мельницы в усадьбе моих родителей, пьяниц, шарящих в мусорной урне, и больших черных птиц с острыми клювами, стремящихся выколоть мои испуганные глаза.
Все это, как я предполагаю, промелькнуло в несколько секунд. Затем, сморенный удушьем, я лишился чувств. И сразу же сознание мое словно было подменено сильным, хоть и неясным ощущением, что я наконец-то проник в большую пещеру и погрузился в наполнявшую ее теплую, студнеобразную и фосфоресцирующую влагу.
XXXVII
Не знаю, как долго я был без чувств. Знаю лишь, что, когда очнулся, у меня было ощущение, будто я прошел через многие зоологические эры и спускался в пучины бездонного, прадавнего, неведомого океана.
Вначале я не мог понять, где нахожусь, и также не помнил своего долгого восхождения к Богине и предшествовавших ему событий. Я лежал навзничь на кровати, голова была тяжелая, словно налитая чугуном, взор мутился – я различал лишь какое-то необычное фосфоресцирующее свечение, но постепенно стал понимать, что его-то я и видел в комнате Слепой до своего бегства. Неодолимая тяжесть во всем теле, однако, мешала мне пошевельнуться, даже повернуть голову, чтобы посмотреть, где я. Но вот мало-помалу память моя начала восстанавливаться, вроде того как после землетрясения налаживают телефонную связь, и стали возникать отдельные фрагменты моих похождений: Селестино Иглесиас, дверь квартиры в Бельграно, коридоры, появление Слепой, заточение в ее комнате, мое бегство и, наконец, спуск к Богине. Лишь тогда я осознал, что фосфоресцирующее свечение, озарявшее комнату, где я находился, было тем самым, которое я видел в пещере или во чреве гигантской статуи и которое как будто возникло в комнате Слепой, когда она появилась во второй раз.
Вспомнив это, а также оглядев потолок и стены, я предположил, что, вероятно, снова очутился в той же комнате Слепой, откуда убежал или думал, что убежал. Все пять чувств моих обрели прежнюю остроту, и, хотя я не решался повернуть лицо к дверям, мне казалось, что в дверном проеме опять стоит Слепая. Не решаясь повернуть голову, я попытался, скосив глаза, проверить свое ощущение и, пусть и смутно, увидел ее величавую фигуру.
Итак, я снова в комнате Слепой. Стало быть, все мои странствия по подземельям и клоаке, блуждания в огромной пещере и, наконец, восхождение к Богине были всего лишь галлюцинацией, навеянной магическими чарами Слепой или всей их Секты. Но я все же противился этой мысли – хотя бескрайняя опустошенная равнина, тысячелетние башни и грандиозная статуя действительно больше походили на кошмарные видения, зато спуск в клоаку Буэнос-Айреса и странствие по болотистым подземельям, населенным чудовищами, отличались четкостью и материальной достоверностью пережитого наяву; это убеждало меня, что и восхождение к Богине также не было сном, но реально пережитым событием. В тот момент я не обладал ни достаточной ясностью мыслей, ни необходимым спокойствием для подробного анализа, но теперь я склонен думать, что и впрямь пережил все это и, даже если я не покидал комнату Слепой, она заставила меня это пережить, не трогаясь с места, как то делают колдуны первобытных племен: тело спит или нам кажется, что оно спит, меж тем как душа странствует по дальним краям. Разве душа искони не была задумана так, чтобы она могла летать, подобно птице, в дальние пределы? Сбежав из темницы, образуемой плотью и временем, она может воспарить к небу вневременному, где нет ни «до», ни «после» и где все то, что должно произойти или же происходит с телом, ее заключавшим, предстает одновременно, в вечном облике, как статуи Бедствия или Злосчастия. И если каждый сон есть блуждание души по просторам вечности, стало быть, каждый сон для человека, умеющего его истолковать, – это пророчество или весть о грядущем. Посему в том странствии я, подобно Эдипу, узнавшему будущее из уст Тиресия, узнал, какой трагический конец мне уготован.
Я почувствовал, что Слепая приближается к моей кровати. Но об этом меня известили не столько ее шаги, едва слышные в тишине, словно она была босая, а мое обострившееся восприятие. Лежа неподвижно, как бы окаменев и глядя в потолок, я ощущал ее приближение. И, закрыв глаза, будто надеясь таким образом избежать неминуемого, я говорил себе: «она уже в трех шагах от кровати», «она уже в двух шагах», «она уже рядом». Тут я явственно ощутил ее присутствие и то, что она стоит в изножье кровати. Открывать глаза я не хотел, но я знал, что она здесь, что она наблюдает за мной, и ожидание становилось нестерпимым.
Странное дело, мне казалось, что эта женщина подошла ко мне, повинуясь смутному, но властному призыву моего собственного «я». До сих пор не знаю, как это объяснить: ведь я, очевидно, был пленником Секты и можно было полагать, что женщина, которая теперь стояла рядом и с которой я, вероятно, был связан таинственнейшим образом, была участницей и началом Кары, назначенной мне Сектой; но столь же очевидно было и то, что это наступил финал долгого преследования, которым я, по собственной воле, терпеливо и вполне сознательно занимался много лет.
Все это представлялось мне удивительным двойным результатом магнетизма: меня, как сомнамбулу, влекло в запретные пределы Секты, но также можно было считать, что в течение ряда лет я устремлял свои самые потаенные и глубинные силы на то, чтобы в конце концов призвать в эту комнату в Бельграно женщину, которая в известном смысле была для меня самой желанной на свете.
Вначале я не мог понять, где нахожусь, и также не помнил своего долгого восхождения к Богине и предшествовавших ему событий. Я лежал навзничь на кровати, голова была тяжелая, словно налитая чугуном, взор мутился – я различал лишь какое-то необычное фосфоресцирующее свечение, но постепенно стал понимать, что его-то я и видел в комнате Слепой до своего бегства. Неодолимая тяжесть во всем теле, однако, мешала мне пошевельнуться, даже повернуть голову, чтобы посмотреть, где я. Но вот мало-помалу память моя начала восстанавливаться, вроде того как после землетрясения налаживают телефонную связь, и стали возникать отдельные фрагменты моих похождений: Селестино Иглесиас, дверь квартиры в Бельграно, коридоры, появление Слепой, заточение в ее комнате, мое бегство и, наконец, спуск к Богине. Лишь тогда я осознал, что фосфоресцирующее свечение, озарявшее комнату, где я находился, было тем самым, которое я видел в пещере или во чреве гигантской статуи и которое как будто возникло в комнате Слепой, когда она появилась во второй раз.
Вспомнив это, а также оглядев потолок и стены, я предположил, что, вероятно, снова очутился в той же комнате Слепой, откуда убежал или думал, что убежал. Все пять чувств моих обрели прежнюю остроту, и, хотя я не решался повернуть лицо к дверям, мне казалось, что в дверном проеме опять стоит Слепая. Не решаясь повернуть голову, я попытался, скосив глаза, проверить свое ощущение и, пусть и смутно, увидел ее величавую фигуру.
Итак, я снова в комнате Слепой. Стало быть, все мои странствия по подземельям и клоаке, блуждания в огромной пещере и, наконец, восхождение к Богине были всего лишь галлюцинацией, навеянной магическими чарами Слепой или всей их Секты. Но я все же противился этой мысли – хотя бескрайняя опустошенная равнина, тысячелетние башни и грандиозная статуя действительно больше походили на кошмарные видения, зато спуск в клоаку Буэнос-Айреса и странствие по болотистым подземельям, населенным чудовищами, отличались четкостью и материальной достоверностью пережитого наяву; это убеждало меня, что и восхождение к Богине также не было сном, но реально пережитым событием. В тот момент я не обладал ни достаточной ясностью мыслей, ни необходимым спокойствием для подробного анализа, но теперь я склонен думать, что и впрямь пережил все это и, даже если я не покидал комнату Слепой, она заставила меня это пережить, не трогаясь с места, как то делают колдуны первобытных племен: тело спит или нам кажется, что оно спит, меж тем как душа странствует по дальним краям. Разве душа искони не была задумана так, чтобы она могла летать, подобно птице, в дальние пределы? Сбежав из темницы, образуемой плотью и временем, она может воспарить к небу вневременному, где нет ни «до», ни «после» и где все то, что должно произойти или же происходит с телом, ее заключавшим, предстает одновременно, в вечном облике, как статуи Бедствия или Злосчастия. И если каждый сон есть блуждание души по просторам вечности, стало быть, каждый сон для человека, умеющего его истолковать, – это пророчество или весть о грядущем. Посему в том странствии я, подобно Эдипу, узнавшему будущее из уст Тиресия, узнал, какой трагический конец мне уготован.
Я почувствовал, что Слепая приближается к моей кровати. Но об этом меня известили не столько ее шаги, едва слышные в тишине, словно она была босая, а мое обострившееся восприятие. Лежа неподвижно, как бы окаменев и глядя в потолок, я ощущал ее приближение. И, закрыв глаза, будто надеясь таким образом избежать неминуемого, я говорил себе: «она уже в трех шагах от кровати», «она уже в двух шагах», «она уже рядом». Тут я явственно ощутил ее присутствие и то, что она стоит в изножье кровати. Открывать глаза я не хотел, но я знал, что она здесь, что она наблюдает за мной, и ожидание становилось нестерпимым.
Странное дело, мне казалось, что эта женщина подошла ко мне, повинуясь смутному, но властному призыву моего собственного «я». До сих пор не знаю, как это объяснить: ведь я, очевидно, был пленником Секты и можно было полагать, что женщина, которая теперь стояла рядом и с которой я, вероятно, был связан таинственнейшим образом, была участницей и началом Кары, назначенной мне Сектой; но столь же очевидно было и то, что это наступил финал долгого преследования, которым я, по собственной воле, терпеливо и вполне сознательно занимался много лет.
Все это представлялось мне удивительным двойным результатом магнетизма: меня, как сомнамбулу, влекло в запретные пределы Секты, но также можно было считать, что в течение ряда лет я устремлял свои самые потаенные и глубинные силы на то, чтобы в конце концов призвать в эту комнату в Бельграно женщину, которая в известном смысле была для меня самой желанной на свете.