«Банк, – говаривал он мне, когда мы были подростками, – Банк с большой буквы – это храм буржуазного духа».
   Как бы там ни было, его имя в списке разыскиваемых полицией не значилось.
   Затем, в последние два года, я его больше не видел – в этот период он, судя по иностранной прессе, был поглощен сумасбродными исследованиями подземного мира.
   Сколько я его помню, его навязчивой идеей были слепые и вообще слепота.
   Вспоминаю характерный факт. Было это незадолго до смерти его матери, когда мы еще жили в Капитан-Ольмос. Фернандо поймал воробья, принес в свою комнатку наверху, которую он называл своей крепостью, и иголкой выколол птичке глаза. Потом отпустил. Воробей, обезумев от боли и страха, бешено колотился о стены, но никак не мог вылететь в окно. Я сперва пытался удержать Фернандо от такого зверства, потом мне стало дурно. Спускаясь по лестнице, я думал, что вот-вот упаду в обморок; мне пришлось остановиться и, ухватясь за перила, долго постоять, пока я не пришел в себя, слыша, как Фернандо, там, наверху, хохочет надо мной. Он, правда, рассказывал, что выкалывает глаза птицам и другим живым существам, но тогда я в первый раз увидел это сам. И в последний. Мне никогда не забыть ужасного потрясения, испытанного в то утро.
   Из-за этого случая я перестал ходить к нему и вообще бывать в их усадьбе, лишая себя того, что было для меня тогда самым важным в жизни: возможности видеть и слышать его мать. Но теперь я думаю, что причиной была именно она – я не мог примириться с мыслью, что она мать такого сына, как Фернандо. И жена такого человека, как Хуан Карлос Видаль, о котором я и ныне вспоминаю с отвращением.
   Фернандо своего отца ненавидел. В то время ему минуло двенадцать лет, он был смугл и жесток, как отец. И хотя его ненавидел, Фернандо унаследовал много от отца не только в физическом облике, но и в характере. В его лице было лишь несколько типичных для Ольмосов черт: зеленые глаза, выдающиеся скулы. Все прочее было от отца. С годами он все больше тяготился этим сходством, и полагаю, именно оно было одной из главных причин его внезапно вспыхивавшей ненависти к самому себе. Склонность к насилию, свирепая чувственность – все это шло с отцовской стороны.
   Я боялся Фернандо. Он то бывал молчалив, то вдруг на него находили приступы дикой ярости. Возможно, именно потому, что отец был бабник и пьяница, Фернандо в юности подолгу не притрагивался к алкоголю и, я знаю, не раз впадал в неистовый аскетизм, умерщвлял свою плоть. Но за этим вдруг наступали полосы самого необузданного садистического разврата, женщины служили ему лишь для удовлетворения сатанинских страстей, причем он презирал их и тотчас же с издевкой и злобой гнал прочь, как бы виня в своем несовершенстве. При всем уменье притворяться и паясничать, он был одинок, легко мирился с бедностью, у него не было друзей, да он и не мог и не хотел их иметь. Думаю, единственным человеком, которого он любил, была мать, хотя мне трудно представить, что он мог кого бы то ни было любить, если мы хотим выразить этим словом некую привязанность, нежность или теплоту. Возможно, он питал к матери лишь болезненную, истерическую страсть. Вспоминаю такой факт: я как-то изобразил акварелью гнедого коня по кличке Фриц, на котором Ана Мария часто выезжала и которого очень любила; восхищенная портретом, она горячо меня расцеловала, и тут Фернандо накинулся на меня с кулаками, когда же она разняла нас и выбранила сына, он убежал; потом я его нашел на берегу речки, где он обычно купался, и попробовал помириться с ним; он молча слушал, кусая ногти – как всегда, когда его что-то тревожило, – и вдруг опять напал на меня, выхватив перочинный ножик. Я отчаянно отбивался, не понимая причины его бешенства; мне все же удалось вырвать у него ножик и забросить подальше; тогда он отпустил меня, подобрал свое оружие и, к великому моему удивлению – я ожидал, что он снова полезет драться, – воткнул нож в свою собственную ладонь. Годы должны были пройти, прежде чем я понял, какого рода чувство было причиной этой вспышки.
   Вскоре после того случилась история с воробышком, и я перестал с ним встречаться, ни в дом к ним не ходил, ни в усадьбе не бывал. Нам было по двенадцать лет; несколько месяцев спустя, зимою, скончалась Ана Мария: одни говорили – от огорчений, другие – от снотворных таблеток.
   Минуло три года, и вот я снова встретился с Фернандо. Неуклюжий пятнадцатилетний подросток, я жил в Буэнос-Айресе, в пансионе, но в долгие воскресные дни мысли мои упорно возвращались в Капитан-Ольмос. Кажется, я вам говорил, что своей матери я почти не помню: она умерла, когда мне было два года. Что ж удивительного в том, что для меня воспоминания об усадьбе в Капитан-Ольмос были связаны прежде всего с Аной Марией? Я мысленно представлял себе, как она там, в летние сумерки, декламирует французские стихи, которых я не понимал, но звучание их, произносимых низким грудным голосом Аны Марии, доставляло мне невыразимое наслаждение. «Теперь они там, – думал я, – они там». И в это множественное число я в наивном самообмане бессознательно включал и ее, словно бы душа ее каким-то образом продолжала жить в старинном доме в Барракас, который я знал так хорошо, будто видел его своими глазами (Ана Мария столько рассказывала мне о нем); словно бы в ее сыне, в ее гнусном сыне, в Хеорхине, в ее отце и сестрах оставалось что-то от нее, Аны Марии, какие-то ее преображенные или искаженные черты. И я бродил вокруг их старого дома, но ни разу не решился постучаться. Пока однажды не увидел Фернандо – он шел домой, и я не захотел, да и не мог убежать.
   – Ты здесь? – спросил он с презрительной усмешкой.
   И у меня возникло всегдашнее непонятное ощущение вины перед ним.
   Что я тут делаю? Его пронзительный, злой взгляд запрещал мне лгать. Вдобавок это было бесполезно – он, конечно, догадался, что я брожу вокруг их дома. А я почувствовал себя как неумелый воришка-новичок – мне было бы столь же трудно сказать ему о своих чувствах, о своей тоске, как сочинить романтические любовные стихи посреди трупов в анатомическом театре. И, стыдливо потупясь, я позволил Фернандо повести меня как бы из милости, потому что я так или иначе должен был увидеть их дом. И пока мы в предвечерних сумерках шли через сад, я слышал сильный аромат жасмина, который для меня навсегда связан с родными местами, с такими понятиями, как «вдалеке», «мать», «нежность», «больше никогда». В окне бельведера мне померещилось старушечье лицо, какой-то призрак в полутьме, но оно тут же исчезло. Основной корпус дома соединялся крытой галереей с небольшим флигелем, где находился бельведер – получалось что-то вроде полуострова. Во флигеле две комнаты – в них, конечно, в прежние времена жила прислуга – и нижняя часть бельведера (куда, как я убедился при испытании, которому меня подверг Фернандо, складывали всякую рухлядь, а на верхний этаж оттуда вела деревянная лестница), тут же находилась наружная металлическая винтовая лестница, по которой поднимались на террасу бельведера. Терраса же находилась над двумя большими комнатами флигеля, о которых я упоминал, и, как во многих старых зданиях, была окаймлена балюстрадой, к тому времени полуразрушенной. Ни слова не говоря, Фернандо пошел по галерее и зашел в первую из двух комнат. Он включил свет, и я увидел, что это жилая комната: там стояли кровать, старинный большой стол из столовой, служивший, видимо, письменным, комод и другая разнокалиберная и явно ненужная мебель, которую, вероятно, сносили сюда, потому что некуда было девать – дом-то становился все менее пригоден для жилья. Едва мы вошли, как в дверях, ведущих в смежную комнату, появился паренек, при виде которого я инстинктивно попятился. Не здороваясь, он без лишних слов спросил: «Принес?» – и Фернандо сухо бросил ему: «Нет». Я с удивлением смотрел на мальчика, которому было лет четырнадцать: непомерно большая голова удлиненной формы, похожая на мяч для регби, кожа цвета слоновой кости, прямые жидкие волосы, выступающая нижняя челюсть, длинный, заостренный нос и лихорадочно блестевшие глаза – они-то и заставили меня инстинктивно вздрогнуть, как вздрогнули бы мы, увидев существо с другой планеты, очень похожее на нас, но с какими-то особыми, страшными для нас чертами.
   Фернандо молчал, а тем временем тот паренек, глядя на него лихорадочно горящими глазами, поднес ко рту мундштук не то флейты, не то кларнета и принялся наигрывать что-то лишь напоминавшее мелодию. Фернандо же стал рыться в пыльной груде номеров журнала «Тит-битс», лежавшей в углу, пытаясь что-то найти и не обращая на меня никакого внимания, словно я был одним из здешних обитателей. Наконец он вытащил номер, на обложке которого красовался герой «Крылатого правосудия». Тут я увидел, что он собирается уходить, как бы забыв про меня, и мне стало ужасно неловко: я не мог выйти с ним как его друг, потому что он ведь не приглашал меня зайти и теперь тоже не приглашал выйти вместе; но я также не мог остаться в его комнате, особенно с этим странным подростком, играющим на кларнете. На миг я почувствовал себя несчастнейшим в мире человеком. Теперь же я понимаю, что Фернандо делал все это умышленно, просто чтобы поиздеваться надо мной.
   И когда в комнате появилась рыженькая девочка и улыбнулась мне, я вздохнул с огромным облегчением. Не прощаясь со мной, лишь иронически усмехнувшись, Фернандо ушел со своим журналом, а я остался; я смотрел на Хеорхину, которую я видел в Капитан-Ольмос в год смерти Аны Марии; теперь ей было лет четырнадцать-пятнадцать, и в облике ее уже просматривались черты ее взрослого лица, как в небрежном, беглом наброске художника – завершенный портрет. Возможно, оттого, что я заметил, как под блузкой намечаются ее маленькие груди, я покраснел и уставился в пол.
   – Он не принес, – сказал Бебе, держа в руке кларнет.
   – Ну ладно, потом принесет, – ответила она тоном матери, обманывающей маленького ребенка.
   – Когда же? – настаивал Бебе.
   – Скоро.
   – Ну да, скоро. А когда?
   – Я сказала «скоро», вот сам увидишь. А теперь посиди там и поиграй на кларнете. Ладно?
   Она мягко взяла его за руку и повела в другую комнату, сказав мне: «Заходи, Бруно». Я пошел за ними – вероятно, то была комната, где спали она и ее брат; комната сильно отличалась от той, где жил Фернандо: хотя мебель была такая же старая и ветхая, здесь неуловимо чувствовалось присутствие женщины.
   Она повела брата к стулу, усадила его и сказала:
   – Вот ты посиди здесь и поиграй. Ладно?
   Затем, как хозяйка дома, которая, управившись с распоряжениями прислуге, начинает занимать гостей, она показала мне свои вещи: пяльцы, на которых вышивала платочек для отца, большую черную куклу по имени Эльвира, которую ночью брала в кровать, коллекцию фотографий киноактеров и киноактрис, прикрепленных кнопками к стене: Валентине в костюме шейха, Пола Негри, Глория Свенсон в «Десяти заповедях», Уильям Дункан, Перл Уайт. Мы стали обсуждать достоинства и недостатки каждого из них, а Бебе тем временем все повторял на кларнете одну и ту же фразу. Ей больше всех нравился Родольфо Валентине, я же предпочитал Эдди Поло, хотя соглашался, что Валентине тоже потрясающий. Что ж до фильмов, я горячо восхищался «Следом осьминога», но Хеорхина сказала – и я с нею согласился, – что этот фильм слишком жуткий и что она в самых страшных местах должна была отворачиваться от экрана.
   Бебе перестал играть, он смотрел на нас лихорадочно блестевшими глазами.
   – Играй, Бебе, – сказала она машинально, принимаясь за свою вышивку.
   Но Бебе молча все смотрел на меня.
   – Ну ладно, тогда покажи Бруно свою коллекцию солдатиков, – согласилась она.
   Бебе оживился и, отложив кларнет, проворно вытащил из-под своей кровати обувную коробку.
   – Да, да, покажи, Бебе, – повторила она серьезно, не поднимая глаз от пяльцев, тем тоном, каким матери, поглощенные важными домашними делами, наказывают что-то детям.
   Бебе сел рядом со мной и стал демонстрировать свои сокровища.
   Такова была моя первая встреча с Хеорхиной у нее дома: мне еще предстояло немало удивляться во время двух-трех последующих визитов, когда она в присутствии Фернандо превращалась в совершенно безвольное существо. Странным образом я в их доме больше ни с кем не виделся и нигде не был – только в этих двух неказистых комнатах (если не считать ужасного посещения бельведера, о котором я еще расскажу), в обществе этих троих детей, таких разных и необычных: прелестная девочка, воплощение нежности и женственности, покорная инфернально злобному братцу, умственно отсталый подросток и настоящий демон. О других обитателях дома у меня были сведения смутные и отрывочные; в те несколько посещений мне не удавалось увидеть, что происходит в стенах главного дома, а тогдашняя робость моя мешала спросить у Хеорхины (единственной, у кого я мог бы спросить), какие у нее родители и как живут они, тетка Мария Тереса и дедушка Панно. Казалось, дети живут совершенно самостоятельно в двух комнатах флигеля и верховодит тут Фернандо.
   Несколько лет спустя, в 1930 году, я познакомился с остальными обитателями дома и теперь понимаю: что бы ни случилось с этими людьми из дома на улице Рио-Куарто, ничему нельзя было удивляться. Я, кажется, говорил, что все Ольмосы (за исключением, разумеется, Фернандо и его дочери, по причинам, тоже мной упомянутым) были лишены чувства реальности и как бы не участвовали в грубой суете окружающего мира; семья становилась все беднее, никто из них не умел придумать ничего разумного, чтобы заработать деньги или хотя бы сохранить остатки наследства; не ориентируясь ни в делах, ни в политике, они жили в районе, одно упоминание о котором вызывало иронические и недоброжелательные комментарии далекой родни; с каждым днем все больше отдаляясь от людей своего класса, члены семейства Ольмосов были наглядным примером того, как сходит на нет старинная фамилия среди удручающего хаоса в городе космополитическом и меркантильном, жестоком и беспощадном. Причем они – конечно, сами того не сознавая – сохраняли старые креольские нравы, от которых другие семьи легко освободились, как от ненужного балласта: они были радушны, Щедры, по-простому патриархальны, аристократически скромны. И, возможно, враждебность дальней и богатой родни порождалась отчасти тем, что они-то, состоятельные люди, не сумели сохранить эти добродетели и оказались во власти все растущих меркантильности и практицизма, которые подтачивают общество с конца прошлого века. И подобно тому, как невинные жертвы вызывают у иных преступников ненависть, так бедняги Ольмосы, тихо и чуть ли не жалко прозябая вдали от света, в старинной усадьбе в районе Барракас, возбуждали вражду своих родственников – за то, что все еще живут в районе, теперь населенном простонародьем, а не перебрались в Баррио-Норте или в Сан-Исидро; за то, что продолжают пить мате, а не чай; за то, что они бедны и близки к полной нищете; и за то, что общаются с людьми простыми, незнатными. Если добавить, что Ольмосы делали все это неумышленно и что добродетели, которые знатным особам казались возмутительными недостатками, проявлялись с наивным простодушием, будет легко понять, что эта семья была для меня, как и для некоторых других людей, трогательным, грустным символом чего-то, что навсегда исчезало из жизни нашей страны.
   В тот вечер, когда я уходил от них и уже подошел к калитке, я, сам не знаю почему, бросил взгляд на бельведер. Окно слабо светилось, и мне почудилось, что я вижу в нем фигуру наблюдающей за мною женщины.
   Я долго колебался, пойти ли к ним еще: удерживала меня возможность встретиться с Фернандо, но о Хеорхине я мечтал неотступно и жаждал ее увидеть. Дух мой словно бы разрывался между двумя противоборствующими силами, и я никак не мог решиться. Но в конце концов победило желание увидеть Хеорхину. В промежутке между первыми двумя посещениями я много размышлял и теперь шел с намерением кое-что разузнать и, если возможно будет, познакомиться с ее родителями. «Может быть, – говорил я себе для бодрости, – Фернандо не будет дома». Вспоминая, как он искал номер «Тит-битс» и как ушел, я предполагал, что у него есть друзья или просто знакомые: так уходят в компанию, где тебя ждут, и хотя я достаточно знал Фернандо, чтобы догадываться – даже в моем возрасте, – что друзей у него не может быть, все же я допускал, что его могут связывать с мальчишками какие-то другие отношения; впоследствии мое предположение подтвердилось – Хеорхина, со многими умолчаниями, призналась мне, что ее кузен возглавляет банду подростков, вдохновленную приключенческими фильмами, вроде «Тайн Нью-Йорка» и «Сломанной монеты», и что у этой банды есть теперь свои клятвы, настоящие кастеты и разные темные замыслы. Теперь, по прошествии лет, все это кажется мне чем-то вроде генеральной репетиции более поздних его подвигов, когда Фернандо в 1930 году сколотил банду налетчиков.
   Я пришел на перекресток Рио-Куарто и Исабель-ла-Католика в полдень и стал там. Я рассуждал так: после ленча он либо выйдет, либо нет; если выйдет, пусть даже поздно, я войду в дом.
   Вы сможете себе вообразить, как мне не терпелось увидеть Хеорхину, если я вам скажу, что прождал на том перекрестке с часу до семи. И тут я увидел, что Фернандо выходит из дому. Тогда я побежал по улице Исабель-ла-Католика почти до другого угла, достаточно далеко, чтобы спрятаться, если ему вздумается пойти по этой улице, или чтобы вернуться к их дому, если я увижу, что он пойдет по Рио-Куарто. Так и случилось: он прошел мимо. Тогда я помчался к дому.
   Я уверен, что Хеорхина была рада видеть меня. Да она ведь и приглашала тогда меня приходить еще.
   Я стал спрашивать про их семью. Она рассказала кое-что о матери, об отце. Еще о своей тете Марии Тересе, чьим любимым занятием было пророчить болезни и катастрофы. И еще о своем дедушке Панчо.
   – Он живет там, наверху? – спросил я и солгал, потому что догадывался, что «там, наверху» кроется какая-то тайна.
   Хеорхина посмотрела на меня с удивлением.
   – Там, наверху?
   – Ну да, в бельведере.
   – Нет, дедушка живет не там, – ответила она уклончиво.
   – Но кто-то же там живет, – сказал я.
   Мне показалось, что ей не хочется отвечать.
   – Мне сдается, я там видел кого-то в тот вечер.
   – Там живет Эсколастика, – наконец ответила она как бы через силу.
   – Эсколастика? – удивленно спросил я.
   – Да, раньше давали такие имена.
   – Но она никогда не сходит вниз?
   – Никогда.
   – Почему?
   Она пожала плечами.
   Я озадаченно посмотрел на нее.
   – Кажется, я что-то слышал от Фернандо.
   – Что-то? О ком? Когда?
   – О какой-то сумасшедшей. Слышал там, в Капитан-Ольмос.
   Она, покраснев, опустила голову.
   – Он тебе так сказал? Сказал, что Эсколастика сумасшедшая?
   – Нет, просто говорил о какой-то сумасшедшей. Это о ней?
   – Не знаю, сумасшедшая ли она. Я с ней никогда не говорила.
   – Никогда с ней не говорила? – изумленно спросил я.
   – Да, никогда.
   – А почему?
   – Я же тебе сказала, что она никогда не спускается вниз.
   – Но ты-то сама к ней никогда не поднималась?
   – Нет, никогда.
   Я смотрел на нее во все глаза.
   – А сколько ей лет?
   – Восемьдесят четыре года.
   – Она твоя бабушка?
   – Нет.
   – Прабабушка?
   – Нет.
   – Кем же она тебе приходится?
   – Она двоюродная тетка моего дедушки. Дочка команданте Асеведо.
   – И давно она живет там, наверху?
   Хеорхина глянула на меня – она знала, что я
   не поверю.
   – С тысяча восемьсот пятьдесят третьего года.
   – И никогда не спускалась?
   – Никогда.
   – Почему?
   Она снова пожала плечами.
   – Я думаю, что из-за головы.
   – Головы? Какой головы?
   – Головы ее отца, головы команданте Асеведо. Ее забросили им через окно.
   – Через окно? Кто?
   – Масорка. Тогда она убежала с головой.
   – Убежала с головой? Куда убежала?
   – Вон туда, в бельведер. И больше не спускалась.
   – И поэтому она стала сумасшедшая?
   – Не знаю. Я не знаю, сумасшедшая ли она. Я никогда к ней не поднималась.
   – И Фернандо тоже не поднимался?
   – Нет, Фернандо поднимался.
   В этот момент я со страхом и тревогой увидел, что Фернандо возвращается. Очевидно, он выходил совсем ненадолго.
   – Ах, ты опять пришел? – только и сказал он, сверля меня своим пронзительным взглядом, словно стараясь выведать причину моего второго визита.
   С того момента, как вошел кузен, Хеорхина преобразилась. В прошлый раз я сильно нервничал и, вероятно, потому не заметил, как сильно влияет присутствие Фернандо на ее поведение. Она вдруг присмирела, не разговаривала, движения стали неловкими, а когда ей надо было что-то мне ответить, говорила, косясь на кузена. Фернандо же разлегся на своей кровати и, ожесточенно грызя ногти, смотрел на нас. Положение становилось нестерпимым, как вдруг он предложил, раз уж мы все собрались, придумать какую-нибудь игру, а то, мол, ему ужасно скучно. Но в его глазах не чувствовалось скуки, что-то иное в них поблескивало, а что – я не мог определить.
   Хеорхина испуганно взглянула на него, но тут же опустила голову, словно ожидая приговора.
   Фернандо сел на кровать и задумался, все так же глядя на нас и грызя ногти.
   – А где Бебе? – спросил он наконец.
   – Он с мамой.
   – Приведи его.
   Хеорхина пошла исполнять приказание. Мы молчали, пока они не пришли; Бебе нес свой кларнет.
   Фернандо объяснил суть игры: они трое прячутся в этих двух комнатах, в кладовой для дров или в саду (было уже темно). Я должен их искать и узнать, кого найду, но ничего не говорить и не спрашивать, только ощупывать лицо.
   – Зачем это? – спросил я, пораженный.
   – Потом объясню. Если угадаешь, получишь награду, – сказал он с сухим смешком.
   Я боялся, что он хочет надо мной поиздеваться, как то бывало в Капитан-Ольмос. Но отказаться тоже не решался – в подобных случаях он говорил, что я отказываюсь из-за трусости, знаю, мол, что в его играх обязательно бывает что-нибудь страшное. И я спрашивал себя – что страшного может быть в такой игре? Скорей всего, это глупая шутка с намерением поставить меня в дурацкое положение. Я взглянул на Хеорхину, точно надеясь прочесть в ее лице, как я должен поступить. Но Хеорхина была уже не та, что раньше, – бледность и широко раскрытые глаза придавали ей вид восторженный или испуганный, а может, то и другое вместе.
   Фернандо велел нам погасить свет, они попрятались, и я, спотыкаясь, начал их искать. Сразу же узнал Бебе, он бесхитростно уселся на свою кровать. Но Фернандо поставил условием, что я должен найти и узнать по крайней мере двоих.
   В этой комнате больше никого не было. Оставалось обследовать вторую комнату и кладовку. Очень осторожно, повсюду натыкаясь на что-либо, я обошел комнату Фернандо, и вдруг мне послышалось в тишине чье-то дыхание. Я молил Бога, чтобы то был не Фернандо – не знаю почему, но меня страшила возможность найти его вот так, в темноте. На ощупь, напрягая слух, я двинулся в том направлении, откуда, казалось, исходил легкий шум. Я тут же наткнулся на стул. Вытягивая руки вперед, шаря ими справа и слева, я добрался до стены – она была сырая, пыльная, с изодранными обоями. Ощупывая стену, я повернул направо, приглушенное дыхание как будто слышалось там. Мои руки сперва наткнулись на шкаф, потом я ударился коленками о кровать Фернандо. Я наклонился и, щупая ее, проверил, не лежит или не сидит ли на ней кто-нибудь, но никого не обнаружил. Держась теперь края кровати и все время идя направо, я сперва дошел до ночного столика, потом снова уперся в облупленную стену. Теперь я был уверен: дыхание становилось все более явственным, прерывистым, в нем чувствовалось волнение – наверно, оттого, что я приближался. Странная тревога сжала мне сердце, словно я вот-вот узнаю какую-то страшную тайну. Шаги мои замедлились, я двигался еле-еле. И вдруг правая рука коснулась чьего-то тела. Я отдернул ее, точно от раскаленного железа, мгновенно поняв, что то было тело Хеорхины.
   – Фернандо, – прошептал я, солгав, вероятно, от стыда.
   Никто не ответил.
   Рука моя боязливо и страстно снова потянулась к ней, но уже выше, к лицу. Я коснулся ее щеки, потом рта – губы были сжаты и слегка дрожали.
   – Фернандо, – опять солгал я, чувствуя, что краснею, словно кто-то мог меня увидеть.
   Ответа не было, и я еще сегодня спрашиваю себя, почему. Но в тот миг мне почудилось, что своим молчанием она поощряет меня: если бы она подчинялась правилам, установленным Фернандо, ей полагалось объявить, что я ошибся. Я словно бы совершал кражу, однако кражу с согласия своей жертвы, что и теперь меня удивляет.
   Рука моя, трепеща, неуверенно легла на ее щеку, скользнула по губам и глазам, будто стараясь ее узнать, будто стыдливо лаская (я вам уже говорил, что за эти два года Хеорхина сильно подросла и стала чем-то напоминать Ану Марию?). Дыхание ее участилось, как от большого напряжения или волнения. В какой-то миг мне захотелось крикнуть «Хеорхина!» и тут же убежать, однако я сдержал себя, продолжая гладить ее лицо, и она даже не пыталась уклониться – такое ее поведение, возможно, и питало безумную мою надежду все эти годы, вплоть до нынешнего дня.
   – Хеорхина, – произнес я наконец голосом едва слышным и хриплым.
   И тогда она, готовая разрыдаться, шепотом бросила:
   – Хватит! Оставь меня!