– Ты меня очень любишь? – по-детски спросил он опять.
   – Люблю очень, я же сказала.
   Однако голос ее звучал отчужденно, и он, приподняв голову, посмотрел на нее и увидел, что она как бы забыла о нем, что все ее внимание теперь сосредоточено на чем-то находящемся не здесь, рядом, а где-то в другом месте, далеком, ему неведомом.
   – О чем ты думаешь?
   Она не ответила – казалось, не услышала.
   Мартин повторил свой вопрос, сжимая ее руку, как бы желая возвратить ее к действительности.
   И тогда она ответила, что ни о чем не думает, ни о чем особенном.
   Мартину потом не раз доводилось видеть в ней такую отчужденность: бывало, глаза у нее открыты, она даже чем-то занимается, но вся какая-то чужая, словно ею движет извне посторонняя сила.
   Вдруг Алехандра, глядя на Ваню, сказала:
   – Люблю неудачников. А у тебя к ним тоже такое чувство?
   Он задумался, озадаченный этим заявлением.
   – В успехе, – продолжала она, – всегда есть что-то пошлое и отвратительное. – Немного помолчав, она прибавила: – Хороша была бы эта страна, если бы здесь все преуспевали! Даже думать не хочется. Что нас еще спасает, так это множество неудачников. Ты не голоден?
   – Да, я поел бы.
   Она поднялась, переговорила с Ваней. Когда вернулась, Мартин, краснея, сказал, что у него нет денег. Алехандра рассмеялась. Она открыла сумочку и достала двести песо.
   – Вот, возьми. Когда понадобится еще, скажешь. Мартин, устыдясь, хотел отказаться, но тут Алехандра взглянула на него с удивлением.
   – Ты что, рехнулся? Или ты из тех буржуа, которые думают, что брать деньги у женщин неприлично?
   Они поели и, выйдя из ресторанчика, направились в Барракас. Молча прошли через парк Лесама и свернули на улицу Эрнандариас.
   – Ты знаешь историю Заколдованного Города в Патагонии? – спросила Алехандра.
   – Совсем немного.
   – Когда-нибудь я тебе покажу бумаги, которые остались в бауле команданте. Бумаги о нем.
   – О ком это?
   Алехандра показала на дощечку с названием улицы.
   – Об Эрнандариасе [37].
   – У тебя дома? Каким образом?
   – Бумаги, названия улиц. Единственное, что у нас осталось. Эрнандариас – предок рода Асеведо. В тысяча пятьсот пятидесятом году он совершил экспедицию в поисках Заколдованного Города.
   Некоторое время они шли молча, потом Алехандра стала читать стихи:
 
Гляжу на Буэнос-Айрес. Иной обрел с годами
любовь иль деньги, мне же одно лишь утешенье –
смотреть на чудо-город и странное
сплетенье тьмы улиц, где хранится былое
именами родни моей: Лаприда, Солер, Кабрера, Суарес.
В тех именах рокочут шум битв, дробь барабанов,
республик пыл, погоня, стычки вражьих станов,
триумф побед и смерть в бою. Вот все, что мне осталось [38]
 
   Она умолкла, так они прошли несколько кварталов.
   – Ты слышишь колокольный звон? – вдруг спросила она.
   Мартин прислушался и ответил, что нет.
   – Что еще за колокольный звон? – спросил он, недоумевая.
   – Да я, знаешь, иногда слышу колокола, которые и в самом деле бьют, а иногда мне просто мерещится.
   Рассмеявшись, она прибавила:
   – Кстати о церквах, у меня прошлой ночью был странный сон. Будто я в соборе, почти в полной темноте, и должна продвигаться очень осторожно, чтобы не мешать людям. Мне казалось, что церковь полным-полна – потому что ничего не было видно. С большим трудом я наконец добралась до священника, который говорил с кафедры. Я не могла расслышать, что он говорит, хотя стояла совсем близко, и ужасней всего было то, что я была уверена, что он обращается ко мне. Я слышала только неясное бормотанье, как если бы он говорил по испорченному телефону, и от этого мне становилось еще страшней. Я таращила глаза, чтобы по крайней мере разглядеть выражение его лица. И с ужасом увидела, что у него нет лица, просто гладкое место, и на голове нет волос. В этот момент начали бить колокола, сперва медленно, а потом все чаще, чаще и наконец в каком-то бешеном ритме – тут я проснулась. Интересно, что, пока мне это снилось, я затыкала себе уши и говорила, словно в этом была причина моего страха: да это же колокола церкви Святой Лусии, куда я ходила в детстве.
   Она задумалась.
   – Я спрашиваю себя, что это может означать, – сказала она, помолчав. – Ты веришь, что в снах есть какой-то смысл?
   – Ты имеешь в виду психоанализ?
   – Нет. Впрочем, да, и его тоже. Почему бы нет? Ведь сны – это нечто таинственное, на протяжении тысячелетий люди пытаются разгадать их значение.
   Она рассмеялась тем же странным смехом, с каким упомянула о колоколах, – смех был нездоровый, неспокойный, в нем слышались тревога, страх.
   – Мне всегда снятся сны. Огонь, птицы, болота, в которых я тону, пантеры, рвущие меня на части, гадюки. Но чаще всего огонь. В конце всегда бывает огонь. Ты веришь, что в огне есть что-то загадочное, что-то священное?
   Они уже приближались к ее дому. Мартин поглядел на него, на высящийся бельведер, призрачный осколок уже несуществующего мира.
   Пройдя по саду, они обогнули дом – слышались нескладные, но спокойные фиоритуры кларнета, это играл сумасшедший.
   – Он что, всегда играет? – спросил Мартин.
   – Почти всегда. Но к этому привыкаешь и уже
   не слышишь.
   – Знаешь, в ту ночь я, когда выходил, видел его. Он стоял и прислушивался за дверью.
   – Да, есть у него такая привычка.
   Они поднялись по винтовой лестнице, и снова на Мартина повеяло волшебством этой террасы в летнюю ночь. Чудилось, что в этом странном месте вне времени и пространства все может случиться.
   Когда вошли в бельведер, Алехандра сказала:
   – Садись на кровать. Помни, на стулья здесь садиться опасно.
   Пока Мартин усаживался, она швырнула сумочку и принялась греть воду. Потом поставила пластинку: драматические звуки концертино складывались в мрачную мелодию.
   – Послушай, какие слова:
 
Хочу умереть с тобою,
без исповеди и без Бога,
распятым на своей муке,
удушенным своей злобой.
 
   Выпив кофе, они вышли на террасу и облокотились на балюстраду. Снизу доносились звуки кларнета. Ночь была темная, теплая. Потом вернулись в комнату.
   – Бруно часто говорит, что, к сожалению, мы все живем начерно. Писатель, когда он недоволен написанным, может что-то исправить или выбросить все на помойку. С жизнью не так: уж то, что ты прожил, никак не исправишь, не перепишешь набело и не выбросишь. Представляешь, как это ужасно?
   – Кто такой Бруно?
   – Друг.
   – Чем он занимается?
   – Ничем, он созерцатель, хотя сам говорит, что у него просто абулия. В общем, мне кажется, он что-то пишет. Но никогда никому не показывает и, думаю, никогда не будет печататься.
   – На какие же средства он живет?
   – У его отца мельница в деревне Капитан-Ольмос. Поэтому мы и знакомы, он был близким другом моей матери. Мне кажется, – прибавила она, смеясь, – что он был в нее влюблен.
   – А твоя мать была красивая?
   – Говорят, была похожа на меня – я имею в виду внешне. Я ее почти не помню – вообрази, мне было пять лет, когда она умерла. Ее звали Хеорхина.
   – Почему ты говоришь, что сходство у вас было только внешнее?
   – Потому что характер у меня совсем другой. Она, как говорит Бруно, была мягкая, женственная, молчаливая, деликатная.
   – А ты на кого похожа? На отца?
   Алехандра не ответила. Потом, отодвинувшись от Мартина, сказала уже каким-то другим голосом, голосом хриплым и жестким:
   – Я? Не знаю… Возможно, в меня воплотился один из мелких бесов, которые служат Сатане.
   Она расстегнула две верхние пуговицы своей блузки и обеими руками потрясла маленькие отвороты, точно ей было жарко. Потом, прерывисто дыша, подошла к окну, несколько раз глубоко втянула свежий воздух и как будто успокоилась.
   – Я пошутила, – сказала она, садясь, как обычно, на край кровати так, чтобы Мартин мог сесть рядом.
   – Погаси свет. Иногда он мне ужасно мешает,
   глаза жжет.
   – Ты хочешь, чтобы я ушел? Хочешь поспать? – спросил Мартин.
   – Нет, я не смогу уснуть. Останься, если тебе не скучно сидеть вот так и не разговаривать. Я немного полежу, а ты можешь сидеть.
   – Я думаю, мне лучше уйти, чтоб ты отдохнула. С легкой досадой Алехандра возразила:
   – Ты не понимаешь, что я хочу, чтобы ты остался? Погаси и ночник.
   Мартин погасил ночник и снова сел рядом с Алехандрой – душа его была в смятении, нерешительность, робость одолевали его. Зачем он нужен Алехандре? Он всегда считал себя повсюду лишним, неуклюжим, он мог только слушать ее и восхищаться ею. Она же была сильная, уверенная в себе – чем он мог ей помочь?
   – Что ты там бормочешь? – спросила Алехандра, дергая его за руку, словно пытаясь вернуть к действительности.
   – Бормочу? Я? Ничего.
   – Ну ладно, не бормочешь – думаешь. Ты же о чем-то думаешь, глупыш?
   Мартин отказывался ответить, о чем он думал, но сознавал, что так или иначе она это угадает.
   – Я думал… о том… ну, о том, зачем я тебе нужен?
   – А почему ты так думал?
   – Я, знаешь, человек слабый, незначительный… А ты, напротив, ты сильная, у тебя есть убеждения, ты смелая… Ты могла бы защитить себя одна среди целого племени людоедов.
   Он услышал ее смех, потом она сказала:
   – Сама не знаю. Но я тебя отыскала, потому что ты мне нужен, потому что ты… Ах, да зачем нам ломать голову?
   – И однако, – возразил Мартин с ноткой горечи, – ты сегодня в порту сказала, что с радостью уехала бы на далекий остров. Разве нет?
   – Ну и что?
   – Ты сказала, что ты бы уехала, а не мы бы вдвоем уехали.
   Алехандра снова рассмеялась.
   Мартин взял ее за руку и с тревогой спросил:
   – Ты поехала бы со мной?
   Алехандра как будто задумалась: Мартин не видел ее лица.
   – Да… Думаю, что поехала бы… Но я не понимаю, почему эта перспектива может тебя радовать.
   – А почему нет? – страдая, спросил Мартин.
   Очень серьезным тоном она ответила:
   – Потому, что я не переношу никого рядом с собою, и еще потому, что я бы тебе причинила много, очень много зла.
   – Ты меня не любишь?
   – Ах, Мартин… оставим это!
   – Значит, не любишь.
   – Да нет, люблю, глупыш. Именно поэтому я бы тебе причиняла зло – не понимаешь? Человеку, который тебе безразличен, не причинишь зла. Но слово «любить», Мартин, оно такое расплывчатое… Можно любить любовника, собаку, друга…
   – А я? – трепеща спросил Мартин. – Кто я для тебя? Любовник, собака, друг?
   – Я же тебе сказала, что ты мне нужен. Разве недостаточно?
   Мартин промолчал: призраки, державшиеся в отдалении, стали издевательски приближаться: имя «Фернандо», фраза «запомни навсегда, что я дрянь», ее исчезновение в ту первую ночь. И с горькой грустью он подумал: «Никогда, никогда». Глаза его наполнились слезами, голова склонилась, словно от этих мыслей стала вдвое тяжелей.
   Алехандра подняла руку к его лицу и кончиками пальцев коснулась его глаз.
   – Так я и думала. Иди сюда. Посмотрим, как мы будем себя вести. – Она прижимала его к себе одной рукой и разговаривала, будто с ребенком. – Я ему сказала, что он мне нужен и что я его очень люблю. Чего еще ему надо?
   Она приподнялась и поцеловала его в щеку. Мартин ощутил, что все в нем перевернулось.
   Крепко обнимая Алехандру, чувствуя ее горячее тело рядом с собой, он, будто подчиняясь неодолимой силе, стал целовать ее лицо; глаза, щеки, волосы, пока не нашел ее большой чувственный рот, который был тут, рядом. На один миг он ощутил, что Алехандра уклонилась от его поцелуя; ее тело вдруг одеревенело, руки дернулись, отталкивая. Потом она расслабилась, и словно бешенство овладело ею. Мартин ужаснулся: ее руки, словно когтистые лапы, сжали его плечи и стали их раздирать, и в то же время она отталкивала его, поднимаясь с кровати.
   – Нет! – выкрикнула она и, встав на ноги, побежала к окну.
   Мартин в испуге, не смея подойти к ней, смотрел, как она, все растрепанная, жадно, будто задыхаясь, хватала ртом ночной воздух, грудь ее вздымалась, пальцы вцепились в подоконник, руки были напряжены. Резким движением обеих рук, обрывая пуговицы, она распахнула блузку и, выпрямившись, рухнула на пол. Лицо ее постепенно синело, и вдруг она забилась в конвульсиях.
   Растерявшись, Мартин не знал, что делать, чем помочь. Увидев, что она упала, он подбежал, обнял ее, попытался успокоить. Но Алехандра ничего не видела и не слышала: она корчилась и стонала, глаза были открыты, но были как бы стеклянные. Мартин подумал, что, наверно, надо отнести ее на кровать. Так он и сделал и с облегчением увидел, что Алехандра постепенно успокаивается и стоны ее становятся глуше.
   Сидя на краю кровати, в смятении и страхе глядел Мартин на ее груди, обнажившиеся под распахнутой блузкой. У него мелькнула мысль, что в какой-то мере он, Мартин, действительно нужен этому истерзанному, страдающему созданию. Он запахнул ее блузку и подождал. Мало-помалу ее дыхание становилось более размеренным и глубоким, глаза закрылись – казалось, она уснула. Так прошло больше часу. Наконец она открыла глаза и, глядя на Мартина, попросила воды. Поддерживая ее одной рукой, он дал ей пить.
   – Погаси свет, – сказала она.
   Мартин выключил свет и снова сел рядом.
   – Мартин, – сказала Алехандра еле слышно, – я очень, очень устала, я хочу спать, но ты не уходи. Можешь поспать здесь, возле меня.
   Он снял туфли и лег рядом с Алехандрой.
   – Ты святой, – сказала она, свертываясь клубком.
   Мартин услышал, как она сразу же заснула, а он тем временем попытался упорядочить хаос в своей голове. Однако ничего не смог поделать с этой путаницей несвязных, противоречивых мыслей, и мало-помалу его одолела сонливость и сладостное ощущение (несмотря на все), что он лежит рядом с любимой женщиной.
   Что-то, однако, мешало ему уснуть, тревожило все сильней и сильней.
   Словно некий принц (думал он), объехав обширные безлюдные края, вдруг наткнулся на пещеру, где спит она, охраняемая драконом. И в довершение беды он узнает, что грозный дракон, ее охраняющий, находится не рядом с принцессой, как нам изображают детские сказки, но – что куда страшней – внутри ее самой: такая вот принцесса-дракон, чудовище целомудренное и огнедышащее, одновременно нежное и отталкивающее; как если бы чистой, невинной девочке в конфирмационном платьице снились кошмары пресмыкающегося или нетопыря.
   И таинственные ветры, веявшие из темной пещеры принцессы-дракона, волновали и терзали его душу, мысли рвались в клочья и путались, тело содрогалось от странных ощущений. Его мать (думал он), его мать – это плоть и грязь, душная и сырая ванная, темная масса волос и запахов, гнусная мешанина из кожи и теплых губ. Однако он (думал Мартин), он-то разделил любовь на нечистую плоть и чистейшее духовное чувство; на чистейшее чувство и отвратительный, грязный секс, от которого он должен отказаться, хотя (или потому что) его инстинкты уже не раз бунтовали, и он тем сильнее пугался этого бунта, что в это время испытывал тот же ужас, с каким внезапно обнаруживал в своем лице черты своей матери-кровати. Словно эта коварная, пресмыкающаяся мать-кровать ухитрялась преодолеть глубокие рвы, которые он в отчаянии каждый день выкапывал для защиты своей башни; она же каждую ночь все снова и снова появлялась на башне, как свирепая гадина, как зловонный призрак, от которого он отбивался острой блестящей шпагой. Но что же, о Господи, происходит с Алехандрой? Какое двойственное, противоречивое чувство спутало теперь все его приемы защиты? Плоть внезапно явилась ему в облике духа, и его любовь к Алехандре превращалась в плоть, в пламенную жажду ее тела, влажной, темной пещеры принцессы-дракона. Однако, Боже правый, почему она обороняет эту пещеру огненными ветрами и яростными воплями раненого дракона? «Я не должен об этом думать», – сказал он себе, сжимая руками виски и пытаясь замереть, словно задерживая дыхание своего мозга. Надо остановить эту сумятицу мыслей. И действительно, на миг он ощутил в своем мозгу напряженную пустоту. А затем, как бы очистившись, с мучительной ясностью подумал: «Но с Маркосом Малиной, там, на пляже, было не так, потому что она его не любила, она его хотела и страстно целовала», и выходит, что это его, Мартина, она отвергает. И опять напряжение спало, и опять в его душе забушевали, как яростная буря, те ветры, и в это время он почувствовал, что она рядом с ним ворочается, стонет, бормочет что-то непонятное. «У меня всегда бывают кошмары, когда я сплю», – сказала она.
   Сев на край кровати, Мартин смотрел на Алехандру: при свете луны он мог следить за ее лицом, на котором бушевала другая буря, ее буря, которая ему никогда (увы, никогда) не будет известна. Как если бы среди навоза и грязи, во тьме, цвела белая нежная роза. И самое странное было в том, что он любил это двойственное чудовище: принцессу-дракона, розу-грязь, девочку-нетопыря. Любил это чистое, пылкое и, возможно, порочное существо, содрогавшееся рядом с ним, касавшееся его кожи, терзаемое невесть какими кошмарами. И тревожней всего было то, что, хотя он принял ее такой, какова она есть, она-то, видимо, не желала его принять: словно девочка в белом (среди грязи, окруженная роем ночных нетопырей, липких, мерзких нетопырей), стеная, молила его о помощи и в то же время резкими жестами отвергала его, изгоняя из этих мрачных мест. Да, принцесса ворочалась и стонала. Из кромешных пределов мрака она звала его, Мартина. Но он, жалкий, беспомощный юнец, не в силах был добраться к ней, отделенный от нее безднами непреодолимыми.
   Итак, ничего больше не оставалось, как с тревогой вчуже смотреть на нее и ждать.
   – Нет, нет! – восклицала Алехандра, простирая перед собой руки, будто что-то отталкивая. Но вот она очнулась, и снова повторилась сцена, которую Мартин уже видел в ту первую ночь: он ее успокаивал, называл по имени, и она мало-помалу возвращалась со дна глубокой пропасти, где кишат нетопыри и пауки.
   Сидя на кровати, склонясь головою на колени, Алехандра постепенно приходила в себя. Наконец она посмотрела на Мартина и сказала:
   – Надеюсь, ты уже привык?
   Вместо ответа Мартин сделал попытку погладить ее по щеке.
   – Не трогай меня! – воскликнула она, отпрянув. Потом, поднявшись, сказала: – Пойду приму душ, я скоро вернусь.
   – Почему так долго? – спросил он, когда она наконец появилась.
   – Я была очень грязная. Закурив сигарету, она легла рядом с ним. Мартин посмотрел на нее: он никогда не знал, шутит она или нет.
   – Я не шучу, глупый, я это сказала серьезно.
   Мартин молчал: сомнения, сумятица в мыслях и чувствах сковывали его язык. Нахмурив брови, он глядел в потолок и старался навести порядок в своей голове.
   – О чем ты думаешь?
   Он немного помедлил, прежде чем ответить.
   – Обо всем и ни о чем, Алехандра… По правде говоря…
   – Ты ничего не понимаешь?
   – Ничего не понимаю… С самого нашего знакомства мои мысли, мои чувства в полном хаосе… я не знаю, как надо поступать… что делать… Вот только сейчас, когда ты проснулась, когда я хотел тебя погладить… И перед тем как уснула… Когда…
   Он умолк, Алехандра тоже молчала. Так оба молчали довольно долго. Лишь слышно было, как Алехандра глубоко и жадно затягивается.
   – Ты ничего мне не ответила, – с горечью сказал Мартин.
   – Я тебе сказала, что я тебя люблю, очень люблю.
   – Что тебе теперь снилось? – угрюмо спросил Мартин.
   – Зачем тебе знать? Не стоит.
   – Вот видишь?! У тебя свой мир, мне неизвестный. Как же ты можешь говорить, будто любишь меня?
   – Я тебя люблю, Мартин.
   – Ба! Любишь, как ребенка.
   Она не ответила.
   – Вот видишь? – огорченно сказал Мартин. – Видишь?
   – Да нет, глупый ты, нет… Я думаю… мне самой ничего не ясно… Но я тебя люблю, ты мне нужен, в этом я уверена.
   – Ты не разрешила себя поцеловать. Не разрешила даже прикоснуться вот только что.
   – Боже мой! Как ты не понимаешь, что я больна, что я ужасно страдаю? Ты не можешь даже вообразить, какой кошмар мне приснился.
   – Поэтому ты мылась? – иронически спросил Мартин.
   – Да, отмывалась от кошмара.
   – Разве водой можно смыть кошмар?
   – Можно, Мартин, водой и шампунем.
   – Мне кажется, то, что я сказал, не так уж смешно.
   – Я не смеюсь, малыш. Нет, смеюсь, но над самой собой, над моей нелепой идеей, будто можно очистить душу водой и мылом. Ты бы посмотрел, как яростно я себя терла!
   – Странная мысль!
   – Конечно.
   Алехандра приподнялась, погасила окурок в пепельнице, стоявшей на ночном столике, и снова легла.
   – У меня, Алехандра, нет никакого опыта. Возможно даже, что ты меня считаешь немного недоразвитым. Но как бы то ни было, я себя спрашиваю: если тебе неприятно, чтобы я к тебе прикасался и целовал тебя в губы, почему ты попросила лечь рядом с тобой? По-моему, это жестоко. Или это тоже эксперимент, как с Маркосом Молиной?
   – Нет, Мартин, никакой это не эксперимент. Маркоса Молину я не любила, теперь мне это ясно. С тобой другое. И странное дело, я сама не могу это понять: мне надо, чтобы ты был рядом, близко, надо чувствовать тепло твоего тела, прикосновение твоей руки.
   – Но чтобы я тебя не целовал по-настоящему?
   Алехандра минуту помолчала.
   – Пойми, Мартин, у меня внутри так много всего… Пойми, я сама не знаю… Может быть, дело в том, что я тебя слишком люблю. Ты меня понимаешь?
   – Нет.
   – Ну конечно… Я и себе не могу это объяснить толком.
   – И мне никогда нельзя будет тебя целовать, касаться твоего тела? – спросил Мартин с детской, почти смешной обидой.
   Прикрыв лицо руками, она крепко сжала себе виски, словно у нее болела голова. Потом закурила сигарету и молча пошла к окну, там ее и докурила. После чего вернулась к кровати, села, долгим серьезным взглядом посмотрела на Мартина и начала раздеваться.
   Мартин едва ли не со страхом, как человек, увидевший вдруг то, чего давно желал, но и тотчас понявший, что зрелище это таит в себе опасность, смотрел, как из темноты постепенно появлялось ее тело; теперь она встала, и он при лунном свете смотрел на ее тонкую талию, которую можно было обхватить одной рукой, на широкие бедра, высокие, заостренные груди, торчащие слегка врозь и вздрагивавшие при ее движениях, длинные прямые волосы, ниспадающие на плечи. Лицо у нее было серьезное, почти трагическое, в нем дышало суровое отчаяние, напряженное, предгрозовое отчаяние.
   Удивительное дело: глаза Мартина наполнились слезами, лихорадочный озноб пополз по телу. Она казалась ему старинной амфорой, высокой, прекрасной, трепетной амфорой из плоти, и к этой плоти Мартина страстно влекла как бы жажда причаститься духовно, ибо – как говорил Бруно – одна из трагических слабостей духа, но также одно из его глубочайших свойств состоят в невозможности его существования иначе как во плоти.
   Внешний мир перестал существовать, Мартин теперь очутился как бы в магическом круге, напрочь отделявшем его от страшного города с его мерзостями и бесчинствами, от миллионов мужчин, женщин и детей, которые разговаривали, страдали, спорили, ненавидели, ели и пили. Волшебной властью любви все это было упразднено, кроме тела Алехандры, ждущего рядом, тела, которое когда-нибудь умрет и истлеет, но которое сейчас бессмертно и нетленно, словно обитающий в нем дух наделил плоть атрибутами вечности. Гулкое биение сердца говорило Мартину, что он восходит на неведомые ему высоты, на вершину, где воздух кристально чист, но разрежен, на высокую гору, вокруг которой все насыщено электричеством, на заоблачную высоту, поднимающуюся над темным зловонным болотом, где прежде он слышал плесканье и чавканье уродливых, грязных тварей.
   И Бруно (конечно, не Мартин), да, Бруно подумал, что в этот миг Алехандра, вероятно, повторяла безмолвную, но полную драматизма, даже трагизма мольбу.
   И он же, Бруно, подумал потом, что мольба ее не была услышана.

XVI

   Когда Мартин проснулся, утренний свет уже озарял комнату.
   Алехандры не было рядом. Он с тревогой поднялся и увидел, что она стоит, опершись на подоконник, и задумчиво смотрит наружу.
   – Алехандра, – нежно позвал он. Она обернулась, на ее лице было выражение грустной озабоченности. Подошла к кровати и села.
   – Давно ты встала?
   – Да нет. Но я ночью часто поднимаюсь.
   – В эту ночь ты тоже вставала? – с удивлением спросил Мартин.
   – Разумеется.
   – Как же это я не слышал?
   Алехандра, отведя от него взгляд, наклонила голову и еще более озабоченно нахмурилась, будто собираясь что-то сказать, но ничего не сказала.