1. Гибель Марии была задумана как средство обречь Кастеля на заточение, однако план этот был неизвестен Альенде, который истинно любил свою жену и нуждался в ней. Отсюда возглас «Безумец!» и отчаяние его в заключительной сцене.
   2. Гибель Марии была предрешена, и Альенде знал об этом. Отсюда следуют два подварианта:
   А. Альенде покорился решению, хотя любил жену; он, возможно, должен был расплатиться за какой-то поступок, совершенный до того, как стал слепым, поступок, который нам неизвестен и который он частично искупил тем, что Секта его ослепила.
   Б. Решение было встречено Альенде с радостью, ибо он не только не любил свою жену, но ненавидел ее и надеялся таким образом отомстить за ее неоднократные измены. Как же согласовать этот вариант с отчаянием Альенде в конце? Да очень просто! Комедия, разыгранная для галерки, более того, комедия по повелению Секты, дабы стереть следы этой извращенной мести.
   Есть еще несколько вариантов этих вариантов, но излагать вам их незачем – каждый может без труда заняться их разработкой как упражнением, упражнением, кстати, весьма полезным, ибо человек никогда не знает, когда и как может угодить в одну из хитрейших ловушек Секты.
   Что касается меня, история с убийством Марии, происшедшая вскоре после моей неудачи со слепым из метро, напугала меня до крайности. Я был совершенно подавлен и решил сбить их со следа, затаиться, более того, покинуть страну. Такое решение, наверно, кое-кому из читателей моих воспоминаний покажется чрезмерной предосторожностью. Меня всегда смешит бедность воображения людей, полагающих, будто для отыскания истины надо рассматривать факты «в должных пропорциях». Эти пигмеи воображают (у них, конечно, тоже есть воображение, но воображение пигмеев), будто действительность под стать их росточку и не сложнее, чем их куриный мозг. Эти господа именуют себя «реалистами», ибо не способны видеть дальше своего носа, путая Реальность с Кругом-В-ДваМетра-Диаметром, центр коего их убогая голова. Эти провинциалы смеются над тем, чего не могут понять, и не верят в то, что лежит за пределами их пресловутого круга. С типично крестьянской хитрецой они неизменно гонят прочь безумцев, приходящих с идеей открыть Америку, однако, переселяясь в город, все же покупают почтовый ящик. И они склонны усматривать логику (еще одно любимое их словечко!) там, где просто сказывается психология. Привычное превращается в разумное, вследствие чего лапландцу кажется разумным предложить гостю свою жену, тогда как европеец скорее сочтет это безумием. Именно эти хитрецы и отвергали антиподов, пулемет, микробов, волны Герца. Эти реалисты, чье главное занятие отвергать (обычно с издевками, с остервенением, вплоть до тюрьмы и сумасшедшего дома) будущие реальности.
   Уж не говоря об их замечательной формуле: «в должных пропорциях». Словно в истории человечества было хоть что-нибудь стоящее, что не было бы чрезмерным, начиная с Римской империи и кончая Достоевским.
   В общем, не будем заниматься глупостями и вернемся к единственному предмету, который должен интересовать человечество.
   Итак, я решил уехать за границу и, хотя вначале полагал сделать это, проплыв по Дельте [137] в шлюпке контрабандистов, связанных с Ф., потом сообразил, что таким способом мне дальше Уругвая не добраться. Оставалось только приобрести фальшивый паспорт. Я обратился к некоему Туркито Нассифу и заполучил паспорт на имя Федерико Феррари Ардоя, один из многих, украденных бандой Турки-то и ожидавших своей окончательной участи. Я выбрал именно его, потому что когда-то у меня с Феррари Ардоем был конфликт, а тут мне представлялась возможность натворить каких-нибудь пакостей под его именем.
   Хотя с документом, я все же предпочел сперва отправиться в Монтевидео через Дельту в шлюпке контрабандистов. Добрался до Кармело [138], а оттуда автобусом до Колонии [139]. Наконец, еще одним автобусом, приехал в Монтевидео.
   Там я завизировал свой паспорт в аргентинском консульстве и купил билет на самолет «Эр Франс» за три дня вперед. Что было делать целых два дня? Я нервничал, тревожился. Бродя по Проспекту 18 Июля, зашел в книжную лавку, пил несколько раз кофе и коньяк, чтобы согреться – было очень холодно. День, однако, тянулся убийственно медленно – я не мог дождаться минуты, когда между мною и слепым с пластинками пролягут просторы океана.
   Естественно, мне не хотелось видеться с кем-либо из знакомых. Но, по несчастью (не по случайности, но по несчастью, по беспечности, ибо мне следовало провести эти два дня в Монтевидео где-нибудь в таком месте, где не было бы никакой возможности встретить знакомых), в кафе «Тупи-Намба» меня заметили Байсе и блондинка-художница, с которой я также когда-то познакомился в Монтевидео. Был с ними еще один тип в джинсах и очень странных башмачищах – молодой, тощий парень весьма интеллектуального вида, с которым я, кажется, тоже где-то встречался.
   Никуда не денешься – Байсе подошел и повел меня за их столик, там я поздоровался с Лили и заговорил с парнем в башмаках. Я сказал, что, кажется, видел его где-то. Не бывал ли он в Вальпараисо? Не архитектор ли он? Да, он архитектор, но в Вальпараисо никогда не был.
   Я был заинтригован. Всякому понятно, дело было нечисто, слишком много совпадений: мне не только показалось, что я его знаю, но я еще и угадал его профессию. Может, он отрицает, что бывал в Вальпараисо, чтобы не навести меня на какие-то опасные для него мысли?
   Я был так озабочен и встревожен (вспомните, ведь история со слепым произошла всего за несколько дней до того), что не мог следить за ходом беседы этих троих. Они говорили о Пероне (еще бы!), об архитектуре, о каких-то теориях современного искусства. У архитектора был экземпляр журнала «Домус». Они похвалили снимок керамического петуха, и мне, одержимому страхом, пришлось на него взглянуть: то было творение итальянца Дурелли или Фрателли (не все ли равно?), который наверняка украл идею у немца по имени Штаудт, который в свой черед украл ее у Пикассо, который в свой черед украл ее у какого-нибудь африканского негра – единственного, кто на этом петухе не заработал доллары.
   Мне все не давал покоя архитектор: я смотрел на него и во мне зрело убеждение, что я где-то его видел. Его зовут Капурро. Но настоящая ли это фамилия? Да нет, что это я? Он же из Монтевидео, Байсе и Лили – его друзья. Как же он мог назваться фальшивой фамилией? Ну ладно, это неважно: фамилия, возможно и даже наверняка, подлинная, но его заявление, что он никогда не бывал в Вальпараисо» – это правда или ложь? Что же он в таком случае скрывает? Я судорожно пытался вспомнить, был ли в той группе архитекторов в Вальпараисо кто-нибудь, кто прямо или косвенно упоминал о чем-либо, связанном со слепыми. Неспроста, видимо, этот парень так интересуется именно петухами – ведь бойцовые петухи неизбежно остаются слепыми. Нет, ничего не могу вспомнить. И вдруг мне пришло в голову, что я видел этого парня не в Вальпараисо вовсе, а в Тукумане.
   – Не случалось ли вам бывать в Тукумане? – выпалил я внезапно.
   – В Тукумане? Нет, не бывал. Несколько раз был в Буэнос-Айресе, это да. Но в Тукумане никогда не был. А почему вы спрашиваете?
   – Да просто так. Все кажется, что я вас видел, и вот размышляю, где же это могло быть.
   – Послушайте, да, скорее всего, вы когда-то видели его здесь же, в Монтевидео! – сказал Байсе, посмеиваясь над моей настойчивостью.
   Я отрицательно покачал головой и опять погрузился в свои раздумья, пока они продолжали обсуждать петуха.
   Под каким-то предлогом я их покинул и перешел в другое кафе, но загадка с архитектором все не выходила у меня из головы.
   Я попытался вспомнить свои встречи с тукуманцами – как всегда, я пользовался подобными знакомствами, чтобы замаскировать свою настоящую деятельность. Это естественно. Мне ведь ни к чему было посещать наших местных фальшивомонетчиков или показываться на людях в компании налетчиков из нашей провинции. В Тукумане я однажды позвонил по телефону девушке-архитектору, с которой когда-то забавлялся в постели.
   Пошел ее навестить. Она сделала успехи, преподавала на факультете и работала с группой молодых архитекторов, строивших в Тукумане нечто, что она потом мне показала: не то фабрику, не то школу, не то санаторий. Точно не помню, да это, как известно, все едино: в подобных зданиях можно с одинаковым успехом сегодня поместить токарный цех, завтра родильный дом. Это то, что они называют «функциональностью».
   Как я уже сказал, моя приятельница преуспевала. Теперь она не жила в студенческой комнатушке, как то было в Буэнос-Айресе. Теперь она жила в современной, приличествующей ее положению квартире. Когда мне отворила дверь служанка, я едва не повернул обратно – я не думал, что в квартире живет еще кто-то. Мебель я разглядел, только когда посмотрел вниз: все почти на уровне пола, как для крокодилов. Не выше пятидесяти сантиметров. Однако в гостиной я увидел на огромной стене одну-единственную картину, написанную другом Габриэлы: на ровном, стального цвета фоне проведенная по линейке вертикальная синяя линия и сантиметров в пятидесяти справа от нее маленький круг, наведенный охрой.
   Мы уселись на полу – страшно неудобно; Габриэла подползла к столику высотой в двадцать сантиметров, чтобы налить кофе в керамические чашки без ручек. Обжигая пальцы, я думал, что без полудюжины рюмок виски мне в этом холодильнике никак не согреться до такой температуры, чтобы переспать с Габриэлой. И я уже примирился со своей судьбой, когда вдруг явились ее друзья. Приглядевшись, я понял, что один из них был женщиной, но также в джинсах. Остальные двое были архитекторы: один – супруг женщины в штанах, и другой, видимо, друг или любовник Габриэлы. Все были одеты одинаково: джинсы и странные башмаки, похожие на те, что носили некогда наши рекруты, но теперь, вероятно, изготовляемые небольшими партиями специально для архитектурного факультета.
   Они долго говорили на своем жаргоне, который временами скрещивался с жаргоном психоаналитиков, – казалось, они в равной мере восхищаются какой-то логарифмической спиралью Макса Билла [140] и садистическими вывертами некоего друга, о котором у них шла речь. Говорили также о проекте Клориндо Тесты строить типовые здания полицейских комиссариатов на территории Мисьонес [141]. Вероятно, с электронными пиканами [142]?
   И тогда меня вдруг осенило. Конечно, только из-за своей навязчивой идеи я решил, что видел Капурро прежде, в Вальпараисо или в Тукумане. Просто все эти ребята похожи друг на друга, и очень трудно заметить различия, особенно если видишь их издали или будто в тумане, как бывает со мной в минуты сильного волнения.
   Успокоившись насчет Капурро, я провел оставшееся время более приятно: зашел в кино, потом в пригородный бар и наконец заперся в отеле. И на другой день, когда самолет «Эр Франс» поднялся с аэродрома Карраско, я начал дышать спокойно.
   Мы приземлились в Орли в гнетуще жаркий день (был август). Я потел, задыхался. Служащий, проверявший мой паспорт, один из тех французов, что жестикулируют столь же бурно, как латиноамериканцы, и их же в этом упрекают, сказал мне со смесью иронии и снисходительности:
   – Но вы там, у себя, наверняка привыкли к худшей жаре. Разве нет?
   Известно, французы – великие логики, и ход мыслей сего Декарта из таможенной службы был безупречен: Марсель находится южнее Парижа, и там очень жарко; Буэнос-Айрес еще намного южнее, следовательно, там должна быть адская жара. Что доказывает, насколько логика благоприятна Для безумия: правильным логическим рассуждением можно было бы отменить Южный полюс.
   Я его успокоил (польстил ему), подтвердив его мудрость. Я сказал, что мы в Буэнос-Айресе постоянно ходим в набедренных повязках, а когда приходится, мол, надевать костюмы, очень страдаем даже от небольшой жары. Тогда этот тип, благодушно поставив печать на моем документе, вручил его мне с улыбкой: «Allez-y! [143]» Надо же цивилизоваться!
   В Париже у меня не было никаких определенных планов, но мне казалось разумным принять некие меры: во-первых, связаться с друзьями Ф. на случай, если не хватит денег; во-вторых, запутать следы, навещая своих друзей (?) на Монпарнасе и в Латинском квартале – это сборище каталонцев, итальянцев, польских и румынских евреев, из которых состоит студенчество Парижа.
   Я поселился в меблированных комнатах на улице Дю-Соммерар, где жил до войны. Но консьержкой уже была не мадам Пинар. На ее наблюдательном посту сидела другая толстуха, которая из своей каморки следила, как входят и выходят студенты, художники-неудачники и сутенеры, представляющие не только население этого дома, но также неисчерпаемую материю для Сплетен и Экзистенциальной Философии консьержек. Комнатку я снял на четвертом этаже. Потом отправился искать своих знакомых.
   Пошел в кафе «Дом». Там никого не застал. Мне сказали, что мои друзья переселились в другие кафе. Удалось узнать, где живет Домингес. Я пошел к нему в мастерскую, находившуюся теперь на улице Гранд-Шомьер.
   Но, как вы уже заметили, все, что бы я ни делал, в конце концов приводит меня в Запретную Область; больше того, меня туда как бы неотвратимо ведет безошибочное чутье.
   – Смотри, – сказал Домингес, показывая мне холст, – это портрет слепой. – Он засмеялся.
   Он любил некоторую извращенность.
   Я так и сел.
   – Что с тобой? Ты побледнел. – Он принес мне коньяку.
   – С животом неладно, – объяснил я.
   Я ушел, решив больше в его мастерскую не ходить. Но на другой же день понял, что хуже этого не придумать, как явствует из следующей цепи рассуждений:
   1. Домингес будет удивлен моим исчезновением.
   2. Он станет думать, чем можно это объяснить. Только одним: полуобморочным моим состоянием, когда он показал мне холст со слепой.
   3. Факт этот настолько необычен, что он непременно будет говорить об этом со всеми, включая (и прежде всего) слепую. Ход весьма вероятный. Ужасающе вероятный, ибо из него следует дальнейшее:
   4. Вопросы слепой касательно моей персоны.
   5. Выяснение имени, фамилии, откуда я и так далее.
   6. Немедленное сообщение в Секту.
   Остальное очевидно: жизнь моя снова будет в опасности и мне придется бежать из Парижа, быть может, в Африку или в Гренландию.
   И я решил, как вы уже догадались, то, что решил бы на моем месте всякий разумный человек: самое лучшее для маскировки продолжать посещать мастерскую Домингеса, как если бы ничего не произошло, и идти на риск знакомства со слепой.
   Итак, после долгого и дорогостоящего путешествия я снова встретился со своей Судьбой.

XXVI

   Поразительна ясность ума в эти минуты, предшествующие моей гибели.
   Записываю наскоро пункты, которые хотел бы проанализировать, если мне дадут время:
   слепые прокаженные;
   дело в Клиши [144], шпионаж в книжной лавке;
   туннель между склепом Сен-Жюльен-Ле-Повр и кладбищем Пер-Лашез, Жан Пьер, осторожней.

XXVII

   Мания преследования! Все думаю о реалистах, об этих господах с «должными пропорциями». Когда меня наконец сожгут, лишь тогда они убедятся, как будто, чтобы поверить утверждениям астрофизиков, надо измерить диаметр солнца сантиметром.
   Свидетельством будут эти записки.
   Тщеславие post mortem [145]? Возможно. Тщеславие – такое фантастическое, такое не «реалистичное» свойство, оно побуждает нас заботиться даже о том, что будут о нас думать, когда мы будем мертвы и похоронены.
   Своеобразное доказательство бессмертия души?

XXVIII

   Нет, право, что за банда сволочей! Чтобы они поверили, им надо, чтобы человека сожгли.

XXIX

   Итак, я снова пришел в мастерскую. Теперь, когда решение было принято, меня подгоняла жгучая тревога. Едва войдя, я попросил Домингеса рассказать о слепой. Но Домингес был пьян и обрушился на меня с бранью, как с ним бывает, когда он теряет контроль над собой. Сутулый, злобный, огромный, он, захмелев, превращался в чудовище.
   А на другой день я застал его за работой – по-бычьи тупо глядя на холст, он спокойно сидел за мольбертом.
   Я спросил о слепой, сказал, что мне интересно было бы понаблюдать за нею, но так, чтобы она об этом не знала. Словом, я возвращался к своему исследованию, однако намного раньше, чем рассчитывал, хотя можно ведь полагать, что расстояние в пятнадцать тысяч километров равноценно нескольким годам. Такая вот глупая мысль пришла мне тогда. Незачем говорить, что Домингесу я об этих тайных мыслях ничего не сказал. Я лишь ссылался на простое, пусть болезненное, любопытство.
   Он сказал, что может поместить меня наверху, чтобы я смотрел и слушал, сколько мне заблагорассудится. Думаю, вам известно, как устроена мастерская художника: это нечто вроде довольно высокого ангара – в нем мольберт, шкафчики с красками, какая-нибудь кушетка для натурщиков, столы, стулья, чтобы посидеть, поесть и тому подобное, а у одной из стен, на высоте около двух метров, антресоли с кроватью. Там-то и был отведен для меня наблюдательный пункт – даже если бы его специально строили, лучше не придумаешь.
   В восторге от предложения, я в ожидании слепой болтал с Домингесом о старых друзьях. Мы вспомнили Матту [146], который был в Нью-Йорке, Эстебана Франсеса, Бретона, Тристана Тцара, Пере. А что поделывает Марсела Ферри? [147] Пока, наконец, стук в дверь не возвестил о приходе натурщицы. Я взбежал на антресоли, где стояла кровать Домингеса, как всегда неубранная и неопрятная. С этого поста я готовился молча наблюдать нечто необычное – сам Домингес предупредил меня, что иногда, дескать, «приходится» заниматься с ней любовью, уж очень сладострастна эта слепая.
   Волосы стали у меня дыбом от пробежавшего по телу озноба, когда я увидел в проеме двери эту женщину. О Боже, я так и не сумел приучить себя не вздрагивать при виде слепых!
   Она была среднего роста, довольно худощава, но в движениях ее чувствовалось что-то кошачье. Самостоятельно подойдя к кушетке, она разделась догола. Тело у нее было соблазнительное, нежное, но особенно чарующа была кошачья мягкость движений.
   Домингес работал, а она говорила гадости о своем муже, что мне казалось не слишком интересным до того момента, когда я понял, что муж у нее тоже слепой: вот та щель, которую я постоянно ищу! Вражеская нация представляется издали чем-то плотным, без трещин, неким компактным блоком, куда, кажется нам, мы никогда не сможем проникнуть. Но нет, там внутри есть свои свары, свои дрязги, своя вражда и жажда мести – иначе был бы невозможен шпионаж и коллаборационизм в оккупированных странах.
   Я, естественно, не ринулся очертя голову в эту трещину. Сперва надо было выяснить:
   а) действительно ли эта женщина не знает о моем существовании и о моем присутствии здесь;
   б) действительно ли она ненавидит своего мужа (это могло быть уловкой для выявления шпионов);
   в) действительно ли ее муж тоже слепой. Смятение, воцарившееся в моем мозгу, когда я
   услышал о ее ненависти к мужу, усугубилось из-за смятения чувств, разбушевавшихся при виде дальнейшего. Развратник и садист, Домингес заставлял эту женщину делать всяческие мерзости, пользуясь ее слепотой: она искала его на ощупь. Домингес даже подавал мне знаки, приглашая принять участие в его забавах, но мне-то надо было дорожить этими минутами как бесценным кладом, я не мог терять их ради пошлого сексуального удовлетворения. Комедия была долгая, под конец она превратилась в угрюмую, почти страшную борьбу одержимых сексом существ, которые вопили, кусались и царапали друг друга.
   Нет, она, без сомнения, была настоящей слепой. Факт весьма существенный для дальнейших исследований. И хотя я знаю, что женщина способна лгать даже в мгновения страсти, я склонялся к мысли, что и в своих отзывах о слепом муже она также правдива. Но все равно надо было удостовериться.
   Когда эта пара угомонилась посреди разгрома, учиненного ими в мастерской (они не только кричали и выли, Домингес еще заставлял слепую на ощупь гоняться за ним, подзуживая ее бранью, чудовищными оскорблениями), оба в изнеможении долго молчали. Потом она оделась, сказала «до завтра», как приходящая прислуга. Домингес даже не ответил – голый, осовевший, он лежал на кушетке. А я, слегка ошарашенный, оставался на своем посту. Наконец я решил спуститься.
   Я спросил, правда ли, что ее муж слепой, видел ли Домингес его когда-нибудь. И также правда ли, что она ненавидит его так сильно, как о том говорит.
   Вместо ответа Домингес мне объяснил, что одной из пыток, придуманных этой женщиной для мужа, было приводить любовников в комнату, где они жили, и ложиться с ними в его присутствии. Так как я не мог себе этого представить, он прибавил, что дело это вполне возможное, потому что муж не только слепой, но еще и парализованный. Сидит, мол, в своем кресле на колесах и терпит придуманную для него муку.
   – Но как это возможно? – спросил я. – Неужели он даже не двигается в своем кресле? Не гоняется за ними по комнате?
   Раскрывая в зевке носорожью пасть, Домингес отрицательно покачал головой. Нет, слепой совершенно парализован, он всего лишь способен слегка шевелить пальцами правой руки и издавать стоны. Когда забава достигает кульминации, слепому, доведенному до исступления, удается лишь шевелить пальцами и, насилу ворочая языком, слабо мычать. Почему ж она его так ненавидит? Этого Домингес не знал.

ХХХ

   Но вернемся к натурщице. Меня и сейчас пробирает дрожь при воспоминании о мимолетной связи со слепой – никогда я не был ближе к пропасти, чем в тот момент. О, как я был недальновиден и глуп! И я еще считал себя проницательнейшим человеком, думал, что не делаю ни шагу, не разведав, куда ступаю, гордился способностью рассуждать здраво и чуть ли не безупречно. О я, несчастный!
   Завязать отношения со слепой было нетрудно. (Все равно, как если бы я, законченный идиот, сказал: «Было нетрудно добиться, чтобы меня надули».) Я застал ее в мастерской Домингеса, мы вышли вместе, поговорили немного – об Аргентине, о Домингесе. Она, конечно, не знала, что я накануне наблюдал за ними со своей вышки.
   – Замечательный парень, – сказала она. – Я люблю его как брата.
   Это меня убедило в двух вещах: первое, что она не знала о моем присутствии на антресолях, и второе, что она лгунья. Такой вывод настораживал в отношении ее будущих признаний: все надо проверять и подвергать критике. Должно было пройти время, хотя и недолгое, но насыщенное событиями, дабы я понял или заподозрил, что мой первый вывод был сомнительным. Может, сработала ее интуиция, это шестое чувство, обнаруживающее чье-то присутствие? А может, она была в сговоре с Домингесом? Об этом я еще скажу. А пока продолжим изложение фактов как таковых.
   Я столь же беспощаден к себе самому, как и к остальному человечеству. Еще теперь я спрашиваю себя, привела ли меня к интрижке с Луизой исключительно моя навязчивая идея в отношении Секты. Например, спрашиваю себя, сумел ли бы я переспать с уродливой слепой? Вот это был бы подлинно научный подход! Как у тех астрономов, которые проводят долгие зимние ночи, дрожа от холода в обсерваториях, и записывают расположение светил, лежа на деревянных скамьях. Потому что на удобном ложе они бы заснули, а их цель не сон, но истина. Между тем я, человек слабый и похотливый, давал завлечь себя в такие положения, где меня ежеминутно подстерегала опасность, и пренебрегал возвышенными целями, к которым стремился много лет.
   Мне, однако, трудно разобраться, насколько мною тогда владел подлинно исследовательский дух и насколько – потворство своим слабостям. Я также говорю себе, что это потворство было по-своему полезным, дабы глубже познать тайну Секты. Раз она правит миром с помощью сил мрака, есть ли лучший способ, чем погрузиться в извращения плоти и духа, дабы изучить границы, контуры, возможности этих сил? Нет, в том, что я говорю, у меня нет полной уверенности, я просто рассуждаю сам с собой и пытаюсь выяснить – не потворствуя своим слабостям, – до какой степени я в те дни уступал им и до какой отважно и дерзко приближался к бездне истины и даже спускался в нее.
   Не стоит труда описывать подробности моей мерзкой связи со слепой, они не прибавят для будущих исследователей ничего существенного к Сообщению, которое я хочу оставить. Сообщению, которое к прочим описаниям подобного рода – так бы мне хотелось – должно относиться как социологическая география Центральной Африки к описанию отдельного случая каннибализма. Скажу лишь, что, проживи я еще пять тысяч лет, я до самой смерти не смог бы забыть те летние дни, проведенные с почти незнакомой женщиной, изменчивой, как осьминог, медлительной и кропотливой, как гусеница, гибкой и коварной, как большая гадюка, наэлектризованной и таинственной, как кошка ночью. Забыть, как ее муж в кресле для паралитиков с бессильным отчаянием шевелил двумя пальцами правой руки и тряпичным своим языком бормотал бог весть какие богохульства, бессвязные (и бессмысленные) угрозы, пока этот вампир, высосав из меня всю кровь, не отрывался от меня, превратившегося в мерзкого, вялого слизняка.