Итак, оставим эту сторону вопроса и рассмотрим факты, существенные для Сообщения, мои догадки относительно запретного мира.
   Первой моей задачей, естественно, было выяснить, почему и как глубоко слепая ненавидит своего мужа – ведь подобная трещина, как я уже говорил, была одной из возможностей, которые я неустанно искал. К тому же надо заметить, что исследование это я производил, не задавая Луизе прямых вопросов – что наверняка вызвало бы у нее подозрения и недоверие; я просто вел с нею долгие беседы о жизни вообще и затем анализировал их у себя дома, в тишине: ее ответы, комментарии, ее молчание или уклончивость. Таким путем я сделал вывод – как полагал, вполне обоснованный, – что тот несчастный действительно ее муж и что ненависть ее действительно так глубока, как можно было заключить по извращенной идее Луизы отдаваться мужчинам в его присутствии.
   Я сказал «действительно так глубока», ибо первое же возникшее у меня подозрение было о том, что все это комедия с целью поймать меня по следующей схеме:
   а) ненависть к мужу;
   б) ненависть к слепым вообще;
   в) проникновение в мою душу!
   Опыт мой подсказывал, что надобно опасаться столь хитрой ловушки и исследовать подлинность ее враждебного чувства – иного способа не было. Самым убедительным аргументом казалось мне то, что муж лишился зрения, уже будучи взрослым, тогда как Луиза была слепая от рожденья; я уже объяснял, что таким слепым присуще отвращение к новичкам.
   История их была такова: они познакомились в библиотеке для слепых, полюбили друг друга, стали жить вместе: потом пошли ссоры на почве его ревности, завершавшиеся оскорблениями и побоями.
   По словам Луизы, ревность была необоснованная: она, мол, любила Гастона, он был славный, способный парень. Но ревность доводила его до безумия, и однажды он решил ей отомстить, привязав ее к кровати и приведя в комнату женщину, чтобы в присутствии Луизы позабавиться с ней. Во время этой пытки Луиза поклялась отомстить в свою очередь, и через несколько дней, когда они с Гастоном выходили вместе из квартиры (жили они на пятом этаже, а в доходных домах Парижа, как известно, в лифте только поднимаются), она на лестнице толкнула его. Гастон покатился кубарем до первого этажа и вследствие падения остался парализованным. Единственное, что у него не было повреждено, – это его необычайно острый слух.
   Теперь он был совершенно некоммуникабелен, не мог ни говорить, ни писать, поэтому никто не узнал правды, все поверили Луизе, ее версии о падении, столь правдоподобном для слепого. Терзаемый невозможностью сообщить правду и муками, которые ему причиняла Луиза, мстя любовными сценами, Гастон был словно наглухо заточен в некий панцирь, под которым его поедали живьем плотоядные муравьи каждый раз, когда Луиза вопила в постели со своими любовниками.
   Убедившись в ее ненависти, я пожелал узнать побольше о Гастоне, ибо однажды ночью, анализируя события прошедшего дня, я подумал вдруг: а что, если этот человек, до того как ослеп, был одним из тех, кто на протяжении тысяч лет, в полной безвестности, отважно, решительно и неуклонно пытаются проникнуть в запретный мир? Разве не могло случиться, что он был ослеплен Сектой – первая мера наказания, – а затем, после того как она влюбила его в себя, отдан во власть слепой, ее жестокой, повседневной мести?
   На миг я вообразил себя самого, заточенного заживо в подобный панцирь, при полной ясности ума, с желаниями даже еще более жгучими и тончайшим слухом, – и вот, я слышу, как женщина, когда-то сводившая меня с ума, стонет и вопит то с одним, то с другим любовником. Нет, только те существа способны изобрести такую пытку.
   Я поднялся в тревоге. В ту ночь я уже не мог уснуть, долгие часы кружил по комнате, курил, размышлял. Надо было как-то проверить и эту возможность. Но подобное исследование было бы самым опасным из всех, какие я предпринимал в отношении Секты. Речь шла о том, чтобы узнать, в какой мере этот мученик был прообразом моего собственного будущего!
   Когда рассвело, голова у меня была как в тумане. Я принял душ, чтобы мысли хоть немного прояснились. Уже спокойней я себе сказал: если тот бедняга был наказан Сектой, почему же слепая сообщила мне об этом – ведь именно у меня это могло возбудить подозрения определенного рода? Почему она говорила, что наказывает мужа? Подобный факт она может и должна скрывать, если хочет завлечь меня в ловушку. Я же никогда не сумел бы об этом узнать без ее помощи – только от нее я узнал, что слепой муж слышит и страдает. Более того, если цель Секты заманить меня в западню, подстроенную слепой, зачем было показывать мне слепого в этой ситуации, столь необычной и, во всяком случае, подозрительной для меня? И еще, подумал я, Домингес тоже спал с этой женщиной в той же обстановке, и это уже как-то не вязалось с данными моего исследования. Я успокоился, но решил удвоить осторожность.
   В тот же день я осуществил то, что давно уже задумал, но к чему до сих пор не прибегал: стал подслушивать у их дверей. Если ее отвращение искренне, то, возможно, когда они наедине, она его оскорбляет.
   Я поднялся в лифте на шестой этаж, оттуда тихонечко спустился на пятый, по нескольку минут останавливаясь на каждой ступеньке. Наконец дошел до их квартиры и припал ухом к двери. Я услышал голоса, Луиза говорила с каким-то мужчиной. Это меня удивило, потому что она должна была ждать меня, правда на час позже. Неужели она способна быть с другим мужчиной почти перед самым моим приходом? Надо было подождать.
   Я бесшумно прошел по коридору и затаился в углу: если кто-нибудь придет или будет проходить мимо, я спущусь вниз, и никто ничего не заподозрит. К счастью, в это время никто не появлялся, и я сумел дождаться условленного часа, однако тот мужчина из ее квартиры не выходил. Тогда я подумал, что со слепой в ожидании моего прихода разговаривал какой-то друг или знакомый. Как бы там ни было, условленный час настал. Я подошел к двери и постучал. Мне открыли, я вошел в квартиру.
   И едва не лишился чувств!
   В квартире никого не было. Разумеется, кроме слепой и паралитика в его кресле.
   Я мгновенно разгадал их мрачную комедию: слепой, он же якобы парализованный и немой, подставлен Сектой в роли мужа этой стервы, чтобы я попался в капкан, поверив в ее мнимую ненависть, в то, что обнаружил здесь трещину – и во всем ей признался.
   Опрометью выбежал я из их дома – ум мой был ясен и точен как никогда, я помнил, что предусмотрительно никому не давал своего адреса, даже Домингесу, и знал, что, был ли тот незрячий шут парализован или нет, слепота помешает ему погнаться за мной по лестнице.
   Как стрела, я пересек бульвар, все так же бегом промчался по Люксембургскому саду из конца в конец, поймал такси и, не теряя времени, поехал к себе, чтобы взять чемодан и бежать из Парижа. Но пока я в самых общих чертах обдумывал предстоящую поездку, мне вдруг пришло в голову, что, хотя я никому не открыл, где живу, Секта, весьма возможно (да что я говорю – бесспорно!), выслеживала меня все это время и предусмотрела любое внезапное мое бегство. На кой дьявол мне чемодан! Паспорт и деньги я всегда носил с собой. Больше того, хоть я точно не знал, что может со мной произойти, долгий опыт исследования подсказал мне ход, который я тогда счел гениальным: взять паспорт с визой двух или трех стран. Сами подумайте, после эпизода на улице Гей-Люссак Секта, вероятно, сразу же поставит стража у аргентинского консульства, чтобы меня не упустить. Еще раз, при всем смятении, меня подбодрило ощущение собственной силы, основанной на предусмотрительности и способности логически мыслить.
   Доехав до Больших Бульваров, я велел шоферу везти меня в любое трансагентство. Купил там билет на ближайший самолет. Подумал и о наблюдении за аэродромом, однако мне все же казалось, что Секта собьется со следа, будет ждать меня сперва у консульства.
   Так я вылетел в Рим.

XXXI

   Сколько глупостей мы совершаем, полагая, что рассуждения наши безупречны! Ну да, мы рассуждаем верно, рассуждаем превосходно, исходя из предпосылок А, В и С. Беда та, что мы упустили из виду предпосылку D. Да еще Е и F. И весь латинский алфавит плюс русский. Но хитроумные следователи от психоанализа бывают очень довольны, сделав наиточнейшие выводы из своих скелетоподобных схем.
   Сколько горьких дум передумал я на пути в Рим! Я пытался упорядочить свои мысли, свои теории, пережитые события. Ведь предугадать будущее возможно лишь тогда, когда нам удается обнаружить законы прошлого!
   А сколько промахов было в прошлом! Сколько оплошностей! Сколько наивнейших поступков, и это у меня-то! Лишь в тот момент я понял двусмысленную роль Домингеса, вспомнив историю с Виктором Браунером. Теперь, много лет спустя, я убеждаюсь в верности своей гипотезы: это Домингес толкнул его на путь к психиатрической больнице и к самоубийству.
   Итак, во время того полета я вспомнил странную историю Виктора Браунера и вспомнил также, что при встрече с Домингесом спросил у него обо всех: о Бретоне, о Пере, о Эстебане Франсесе, о Матте, о Марселе Ферри. Только не о Викторе Браунере. Знаменательное «забвение».
   Для тех, кто не знает, расскажу историю Браунера. У этого художника навязчивой идеей была слепота, и на многих картинах он изображал людей с выколотым или вытекшим глазом. Даже написал автопортрет, на котором у него один глаз отсутствует. Так вот, незадолго перед войной, на пирушке, устроенной в мастерской одного художника-сюрреалиста, Домингес спьяну запустил в кого-то стаканом – тот уклонился, и осколок вонзился в глаз Виктору Браунеру.
   Судите сами, можно ли говорить о случайностях, если понятие случайности в мире людей лишено смысла. Напротив, люди, словно сомнамбулы, стремятся к неким целям, которые они порой смутно предчувствуют и к которым их, как мотылька к огню, влечет какая-то странная сила. Так Браунер шел к стакану Домингеса и к слепоте; так явился я к Домингесу в 1953 году, не зная, что опять делаю шаг по велению своей судьбы. Из всех, кого я мог бы повидать в то лето 1953 года, я почему-то остановился на человеке, в некотором смысле находившемся на службе у Секты. Остальное более чем очевидно: картина, привлекшая мое внимание, и мой испуг, и слепая натурщица (натурщица для этого единственного случая), и комедия ее сожительства с Домингесом, и глупейшая моя роль наблюдателя с антресолей, и моя связь со слепой, фарс с паралитиком и так далее. Предупреждение простакам:
 
СЛУЧАЙНОСТЕЙ НЕ БЫВАЕТ!
 
   И главное, предупреждение тем, кто после меня, прочитав это Сообщение, решит предпринять поиски и зайти хоть немного дальше меня. Были и у меня злополучные предшественники, вроде Мопассана (который поплатился безумием), вроде Рембо (который, несмотря на бегство в Африку, тоже кончил бредом и гангреной) и других безымянных героев, нам неизвестных и, вероятно, окончивших свои Дни – и никто не догадывался, почему – в стенах сумасшедшего дома, под пытками политической полиции, задохшихся в карцерах, утонувших в трясинах, съеденных хищными муравьями в Африке, угодивших в пасть акулы, кастрированных и проданных восточным султанам или, как я, обреченных на смерть от огня.
   Из Рима я бежал в Египет, оттуда пароходом – в Индию. Рок словно бы обгонял меня и меня подстерегал: в Бомбее я почему-то очутился в борделе со слепыми женщинами. В ужасе я сбежал в Китай, оттуда – в Сан-Франциско.
   Несколько месяцев прожил там в пансионе итальянки по имени Джованна. Потом все же решил возвратиться в Аргентину – мне стало казаться, что ничего подозрительного уже не происходит.
   Очутившись на родине, я, наученный горьким опытом, выжидал, надеясь встретить какого-нибудь родственника или знакомого, который при несчастном случае лишится зрения.
   Что было потом, вы знаете: наборщик Селестино Иглесиас, ожидание, несчастный случай, опять ожидание, квартира в Бельграно и наконец герметически закрытая комната, где, думал я, окончательно решится моя судьба.

XXXII

   То ли от усталости, то ли от долгих часов напряженного ожидания или же от спертого воздуха, но меня стала одолевать сонливость, и в конце концов я забылся тревожным, мучительным сном, полным ускользающих, изменчивых кошмарных видений, смешанных с воспоминаниями, вроде истории в лифте или связи с Луизой или подсказанных ими.
   Вспоминаю, был момент, когда мне почудилось, что я задыхаюсь; в отчаянии я вскочил, подбежал к двери, принялся колотить по ней. Потом скинул пиджак, чуть погодя и сорочку – все мне мешало, я изнемогал.
   До этого момента я помню все отчетливо.
   Не знаю, может, подействовали мой стук и крики, но дверь открылась, и появилась Слепая.
   Я и сейчас ее вижу, вижу ее строгий силуэт в дверном проеме, а за нею светлый, как бы фосфоресцирующий фон. Было в ней какое-то величие, от всей ее фигуры, особенно от лица, исходила неодолимая магическая сила. Словно возникла в дверях застывшая безмолвная змея, вперившая в меня свои очи.
   Я попытался воспротивиться чарам, парализовавшим меня: у меня было намерение (разумеется, нелепое, но почти логичное, если вспомнить, что никакой другой надежды не оставалось) накинуться на нее, повалить наземь, если понадобится, и искать выхода на улицу. Но, по правде сказать, я едва держался на ногах: страшная усталость, сонливость сковала мои мышцы, усталость болезненная, как при сильном приступе лихорадки. И действительно, в висках у меня стучало все сильней, и в какой-то миг мне померещилось, что череп мой сейчас лопнет, как перегруженный паровой котел.
   Слабеющее сознание, однако, подсказывало, что, если я не воспользуюсь для спасения этой возможностью, другой уже не будет.
   Рывком воли я напряг все свои силы и набросился на Слепую. Резко оттолкнув ее, я вбежал в соседнюю комнату.

XXXIII

   Там царила полутьма. Спотыкаясь, я попытался нащупать выход. Открыл какую-то дверь и оказался в другой комнате, еще более темной, чем предыдущая, и там, гонимый отчаянием, я снова натыкался на столы и стулья. Ощупывая стены, опять обнаружил дверь, открыл ее, и опять меня объяла тьма, еще более густая, чем прежде.
   Вспоминаю, что в хаосе моих мыслей выделялась одна: «Я погиб». И словно остаток сил у меня иссяк, я рухнул на пол, уже без всякой надежды: наверняка я попал в лабиринт, откуда мне никогда не выбраться. Задыхаясь, обливаясь потом, я пролежал несколько минут. «Только бы не потерять сознание», – думал я. Я попытался привести в порядок свои мысли и лишь тогда вспомнил, что у меня есть зажигалка. Посветив ею, я убедился, что комната пуста и что тут есть еще одна дверь; я отворил ее, она выходила в коридор, конец которого мне не был виден. Но что иное я мог сделать, как не воспользоваться этой единственной представившейся мне возможностью? Кроме того, поразмыслив, я понял, что моя идея насчет лабиринта, скорее всего, ошибочна – уж во всяком случае, Секта не приговорит меня к столь легкой смерти.
   Итак, я пошел по коридору. Пошел с опаской, не быстро, так как зажигалка светила едва-едва, да и пользовался я ею лишь изредка, чтобы не расходовать бензин.
   Шагов через тридцать коридор упирался в лестницу, идущую вниз, похожую на ту, которая привела меня из той первой квартиры в подвал, то есть тоже винтовую. Вероятно, она вела в ходы под квартирами и домами Буэнос-Айреса, в подвалы и подземелья. Метров через десять лестница была уже не винтовая, а прямая, и вокруг нее виднелись большие, пустые, но совершенно темные пространства – то ли подвалы, то ли склады; при слабом свете зажигалки я не мог их хорошо разглядеть.

XXXIV

   Спускаясь по лестнице, я слышал характерный шум текущей воды; это навело меня на мысль, что я приближаюсь к одному из подземных каналов, образующих в Буэнос-Айресе огромную лабиринтообразную сеть клоаки, измеряющуюся тысячами километров. Действительно, я вскоре вышел в один из этих зловонных туннелей, по дну которого струился бурный поток вонючей жидкости. Брезживший издали свет указывал, что в той стороне, куда текут эти нечистые воды, видимо, есть так называемое «запасное устье» либо подвальное окно, выходящее на улицу или же в устье одного из главных каналов. Я решил идти туда. Идти надо было очень осторожно, по узкой кромке у стены туннеля – поскользнешься, не только рискуешь жизнью, но еще и угодишь в мерзейшие нечистоты.
   Все тут было зловонное, липкое. Стены туннеля тоже были сырые, и по ним змеились струйки воды – вероятно, сочившейся из верхних слоев почвы.
   Много раз в своей жизни я размышлял о существовании этой подземной канализационной сети, наверно, из-за склонности воображать подвалы, колодцы, туннели, пещеры, гроты – словом, все, что каким-либо образом связано подспудной, таинственной жизнью, жизнью ящериц, змей, крыс, тараканов, жаб и слепых.
   Отвратительные клоаки Буэнос-Айреса! Жуткий кромешный мир, отечество нечистот! Я воображал себе находящихся там, наверху, в богатых салонах, красивых, изящных женщин, чопорных, степенных управляющих банками, школьных учителей, говорящих, что нельзя писать на стенах дурные слова; воображал белые, накрахмаленные чехлы на мебели, воздушные вечерние туалеты из тюля и газа, поэтические фразы, нашептываемые любимой, волнующие речи о патриотических добродетелях. А тем временем здесь, внизу, течет мерзкая, смрадная смесь: менструальная кровь этих романтических возлюбленных, экскременты разодетых в газ эфирных юниц, презервативы, использованные теми чопорными управляющими, растерзанные зародыши, извергнутые при бесчисленных абортах, объедки из миллионов домов и ресторанов – невообразимая, неописуемая Грязь Буэнос-Айреса.
   И все это движется в Ничто, в океан, по подземным, тайным каналам, и Люди Наверху словно бы желают об этом забыть, словно пытаются игнорировать эту сторону своего истинного бытия. А герои, вроде меня, наоборот, словно бы обречены на адский, проклятый труд напоминать и рассказывать об этой стороне жизни.
   Исследователи Нечистот, обличители Грязи и Дурных Мыслей!
   Да, да, я вдруг почувствовал себя неким героем, героем наоборот, мрачным, отталкивающим героем, но все же героем. Этаким Зигфридом мрака, продвигающимся во тьме и зловонии с прапорцем на копье, хлопающим под ударами инфернального урагана. Но куда же я иду? Вот этого-то я никак не мог понять, и даже теперь, в минуты, предшествующие моей смерти, я не понимаю.
   Наконец я добрался до того, что счел запасным устьем, – оттуда и брезжил слабый свет, помогший мне пройти по каналу. Действительно, то был выход из моего канала в другой, куда больше, где поток нечистот прямо рокотал. Там, очень-очень высоко в стене, было небольшое отверстие, примерно метр в ширину и сантиметров двадцать в высоту. Нечего было и думать, чтобы в него пролезть, настолько оно было узко и, главное, недоступно. И я, все более унывая, свернул направо, намереваясь идти по этому новому, более просторному каналу и надеясь, что рано или поздно доберусь до главного устья, если только не упаду в обморок от невыносимо тяжкого зловония и не буду унесен мерзким потоком.
   Но не успел я пройти и ста шагов, как с огромной радостью увидел, что моя узенькая дорожка ведет к лестнице наверх с каменными или цементными ступеньками. Несомненно, то был один из люков, которыми пользуются рабочие, когда им приходится спускаться в эти подземелья.
   Ободренный такой мыслью, я поднялся по лестнице, через шесть или семь ступенек она поворачивала направо. Там был еще один подъем, затем я вышел на площадку, откуда начинался новый коридор. Пошел по нему и опять увидел лестницу, похожую на прежние, но, к моему удивлению, ведущую вниз.
   Я постоял в нерешительности. Что делать? Вернуться назад, в большой канал, или идти вперед, пока не наткнусь на лестницу, ведущую наверх? Меня удивляло, что мне снова приходится спускаться, когда логичнее было бы подниматься. Однако я подумал, что прежняя лестница, пройденный мною коридор и эта ведущая вниз лестница, возможно, образуют нечто вроде моста над каналом, идущим поперек – как бывает на станциях метро в переходах на другую линию. И я решил, что, двигаясь в одном направлении, я непременно должен в конце концов выйти на поверхность. И я зашагал опять: спустился по лестнице, затем пошел по коридору, к которому она вела.

XXXV

   Чем дальше я шел, тем больше коридор становился похож на галерею угольной шахты.
   Потянуло холодной сыростью, и тогда я заметил, что уже какое-то время иду по мокрому грунту – вероятно, от тихонько стекавших водяных струек стены становились все более неровными, теперь это был уже не цементный, сооруженный инженерами коридор, но как бы галерея, прорытая прямо в грунте под городом Буэнос-Айресом.
   Воздух становился все более разреженным, или. возможно, мне так казалось из-за темноты и замкнутости этого нескончаемого туннеля.
   Заметил я также, что ход уже был не горизонтальный, но пологий и шел под уклон, хотя и неравномерно, как если бы его прокладывали, учитывая особенности фунта. Другими словами, теперь это походило не на канал, сооруженный инженерами, по проекту и с помощью соответствующих машин; скорее складывалось впечатление, что находишься в грязной подземной галерее, прорытой то ли людьми, то ли доисторическими животными, которые использовали и, возможно, расширяли естественные трещины и русла подземных источников. И это подтверждалось все более обильным, пугавшим меня потоком. Порой я шлепал по грязи, потом выбирался на более твердые, скалистые участки. Струи сочились из стен все обильнее. Галерея расширялась, и вдруг я обнаружил, что иду по огромной пещере – эхо моих шагов отдавалось очень гулко, вероятно, свод ее был грандиозных размеров. К сожалению, при жалком огоньке зажигалки я не мог рассмотреть ее очертаний. Заметил я также, что она заполнена дымкой, но не от водяных испарений, а от медленного тления гнилой древесины, о чем говорил резкий запах.
   Я остановился – видимо, меня смутила огромность необычной пещеры, ее сводов. Под ногами я ощущал почву, покрытую водой, но не стоячей, нет, эта вода текла куда-то, и я подумал, что, вероятно, она стекает в одно из подземных озер, которые исследуют спелеологи.
   Полное одиночество, невозможность рассмотреть границы пещеры, где я находился, и ширину потока, представлявшегося мне целой рекой, пар или дым, от которого кружилась голова, – все это усиливало мою тревогу, делало ее нестерпимой. Казалось, я один-одинешенек в целом мире, и, словно молния, у меня мелькнула мысль, что я спустился к самым его истокам. Я чувствовал себя одновременно могучим и ничтожным.
   Мне было боязно, что испарения в конце концов одурманят меня и я упаду в воду, утону в тот самый миг, когда уже близок к разгадке главной тайны бытия.
   Дальше я уже не в состоянии различить, что происходило на самом деле, а что я видел во сне или же что мне внушали во сне; теперь я уже ни в чем не уверен, даже в том, что, как мне кажется, происходило со мной в недавние годы и даже дни. Ныне я готов усомниться и в истории с Иглесиасом, если бы точно не знал, что он лишился зрения из-за несчастного случая, свидетелем которого я был. Но все дальнейшее после того случая вспоминается мне с бредовой яркостью, как в долгом, устрашающем кошмаре: пансион на улице Пасо, сеньора Этчепареборда, человек из КАДЭ, эмиссар, похожий на Пьера Френе, вход в дом на площади в Бельграно, Слепая, заточение и ожидание приговора.
   В голове у меня мутилось; уверенный, что рано или поздно я свалюсь в обмороке, я все же сообразил, что надо отойти в сторону, где поток помельче, и там, окончательно обессилев, я упал.
   Тогда я услышал – думаю, это мне грезилось – журчанье речушки Мертвый Индеец, плещущей о камни при впадении в реку Арресифес в усадьбе Капитан-Ольмос. Я лежал навзничь на лугу летним вечером и слышал вдали, где-то очень-очень далеко, голос моей матери, которая по своему обыкновению что-то напевала, купаясь в речке. Песня, доносившаяся до меня, была сперва как будто веселой, но постепенно становилась все более пугающей; я жаждал понять ее, но, как ни старался, это мне не удавалось, и все мучительней становилась мысль, что слова песни имеют для меня роковое значение – речь идет о жизни и смерти. Я пробудился с воплем: «Не могу понять! Не могу понять!»
   Как часто бывает с нами, когда мы пробуждаемся от кошмара, я попытался сообразить, где я и что со мной. Когда я уже был взрослым, мне при пробуждении нередко чудилось, будто я лежу в своей детской, там, в селении Капитан-Ольмос, и проходили долгие жуткие минуты, пока я понимал, в каком помещении нахожусь и какое сейчас время: я словно отбивался от кошмара, как утопающий, который боится, что его снова унесет быстрая, темная река, откуда он с превеликим трудом начал выплывать, цепляясь за берега реальности. И в тот миг, когда страх, внушенный тем пеньем или плачем, достиг остроты прямо-таки нестерпимой, меня снова охватило странное, но очень четкое ощущение, будто я отчаянно цепляюсь за берега той реальности, в которой пробудился. Только теперь эта реальность была гораздо ужасней – я словно бы пробуждался не от кошмара, а, напротив, в кошмар. И крики мои, отражаясь от гигантского свода и доходя до меня в виде затухающего эха, вернули меня к истинному моему положению. Среди гулкой этой тишины, в темноте (упав, я уронил зажигалку в воду) они повторялись и повторялись, пока не погасли вдали и во мраке слова, с которыми я пробудился.