Алексей Орлов сел в карету и поехал с Бибиковым в Петергоф за императрицей. Чтобы сберечь лошадей, они ехали медленно, всю ночь.
   Через полтора часа обратной скачки карета была уже в пяти верстах от Петербурга. На дороге ожидала коляска. Карета остановилась, подбежал Григорий Орлов.
   Он посмотрел нежным взглядом в глаза своей любовницы, поцеловал руку:
   – Прошу пересесть в мою коляску, ваше величество… Лошади свежие… Я здесь с князем Барятинским… [64]
   Екатерина пересела в коляску. Барятинский сел на козлы, Григорий Орлов стал на подножку, и лошади опять скакали по направлению к деревне Калинкиной. Справа и слева неслись огороды, пригороды Петербурга, плетни, заборы, бедные домики.
   Лошадей гнали во весь опор, но Фике всё казалось, что коляска стоит, плетётся шагом. Неужели же удача изменит в эти последние, решительные минуты? Неужели глупый случай сорвёт весь план?
   – Ваше величество, не беспокойся! Тебя, дорогую, там уж ждёт десять тысяч человек… – говорил Орлов.
   А Екатерина не слушала, думала.
   Шестнадцать лет жила она с Петром. Шестнадцать лет тревог, интриг, подозрений… Шестнадцать лет осторожного, хитрого, выдержанного обмана! Скорей! Скорей!
   Показались длинные деревянные дома. Один, другой – казармы Измайловского полка.
   Григорий Орлов выскочил из коляски, сказал кучеру:
   – Поезжай шагом! Я побегу, упрежу!
   И бросился вперёд, подобрав шпагу, гремя ботфортами по булыжникам.
   Коляска медленно тянулась к кордегардии… Вдруг загрохотали барабаны, и измайловцы, кто в рубашке, кто в кафтане, всё растущей толпой бросились навстречу императрице. Впереди всех, подхваченный двумя гвардейцами под руки, бежал старик, поп Измайловского полка отец Алексей. Золотая епитрахиль и крест так и блестели.
   – Ура! – кричали солдаты. – Ура! Матушка наша! Веди нас куда прикажешь! Урр-а-а!
   Подбегая к коляске, солдаты падали на колени, крестились, целовали Фике руки, за ними набегали другие. Императрица поднялась в остановившемся экипаже, отец Алексей благословил её крестом.
   Орлов скомандовал:
   – Полку построиться… Для принесения присяги!
   – Ур-ра! – кричали измайловцы. – Ур-ра!
   Раздался конский топот, и во двор казарм на сером коне прискакал полковник Измайловского полка гетман Разумовский. Спешившись, бросив солдату поводья, он подбежал к коляске, опустился на колено и церемонно поцеловал руку Екатерины. Полк быстро привели к присяге, отца Алексея водрузили на козлы, Григорий Орлов с взволнованным счастливым лицом стал на подножку, и коляска тронулась вдоль по Фонтанке. Гетман Разумовский ехал верхом на коне рядом. Отец Алексей осенял всех крестом направо и налево, толпа всё росла. Через Обуховский, через Семёновский мост бежали солдаты Семёновского полка и тоже присоединились к шествию.
   Дошли до Гетманского сада, у дома Разумовского, что стоял на углу Невского и Садовой. Сюда бежали солдаты Преображенского полка. Сюда по тревоге с третьей ротой бежал и рядовой Гаврила Державин. [65]
   – Матушка! – кричали они. – Прости Христа ради! Опоздали мы! Да офицеры задержали… Арестовали мы их. Веди нас, матушка!
   В конном строю подошли конногвардейцы. Прибежали, кое-как одеты, упразднённые лейб-кампанцы – или возвращаются уже времена царицы Елизаветы?
   На Петропавловской крепости пробило десять. Шествие достигло Казанского собора. Отслужили накоротке молебен. Сюда подошло ещё четыре полка пехоты да артиллерия с пушками. Из собора вышел крестный ход. Народ валил со всех сторон, двигался по Невскому к Зимнему дворцу, к Неве… Фике ехала в коляске, теперь её сопровождали верхами гетман Разумовский, генерал-аншеф Вильбоа, Григорий Орлов и граф Брюс. [66]
   В Зимний дворец Екатерину толпа внесла на руках, усадила на трон. Площадь перед дворцом была полна народом… Ненавистный пруссак, который предавал Россию королю Прусскому, свергнут. На троне снова женщина! Снова правление будет милостивым и мягким!
   Взволнованный, запыхавшийся Никита Иванович Панин, [67]с трудом пробившись через народ, заполнивший весь двор, поднёс Екатерине для подписи наскоро составленный манифест. Она быстро пробежала его и, приняв перо, подписала. В зале смолк шум толпы, зазвучал голос самой императрицы, читавшей манифест так же ясно, чётко и толково, как когда-то она читала Символ веры:
   – «Божией милостью Мы, Екатерина Вторая, императрица и самодержица всероссийская и прочая, и прочая, и прочая…
   …Слава российская, возведённая на высокую степень русским победоносным оружием, через заключение нового мира с самим её злодеем была отдана уже в совершенное порабощение, А между тем внутренние порядки, составляющие основу целости всего нашего Отечества, совсем ниспровержены.
   Того ради, убеждены будучи в опасности для всех наших верноподданных, принуждены мы были, приняв Бога и его правду себе в помощь и особливо видя к этому желание всех наших верноподданных явное и нелицемерное, вступить на престол наш самодержавный, в чём все наши верноподданные присягу нам учинили.
 
Екатерина.
28 июня 1762 году».
   День нёсся как в тумане. Арестованы были все немцы-офицеры. Сел за решётку дядя Жорж Голштинский. Сел и генерал-полицмейстер Петербурга и Москвы барон Корф. Солдаты и народ переполняли залы Зимнего дворца, все были беспрепятственно допускаемы к руке императрицы. Купцы на радостях выкатили на углы улиц бочки с вином, с пивом, угощали народ.
   Но так как опасались, что из Кронштадта может явиться флот во главе с царём, то Екатерина переехала из Зимнего в старый дворец Елизаветы Петровны на Мойку. Это ещё больше прибавило энтузиазму в толпе. Войска плотной своей массой окружили дворец – ротные каптенармусы по своему почину привезли старое обмундирование, и солдаты с радостью сбрасывали с себя ненавистную прусскую форму и тут же переодевались в старые елизаветинские кафтаны. В Кронштадт на галере был немедленно командирован адмирал Талызин, [68]который получил с собой следующий собственноручный указ Екатерины:
   «Господин адмирал Талызин от нас уполномочен действовать в Кронштадте, и что он прикажет, то и исполнять.
 
Екатерина».
   Наконец стало известно, что в это время происходило в Петергофе.
   Перед троном Екатерины предстали пыльные от тридцативёрстной скачки трое высоких вельмож – великий канцлер граф Воронцов, граф Александр Шувалов, князь Никита Трубецкой.
   Все они ещё вчера были в Ораниенбауме с императором Петром Третьим, присутствовали на шумном пиру. Император упился и поздно лёг спать со своей подружкой Воронцовой. Около полудня он со свитой отправился в Петергоф к императрице Екатерине Алексеевне, чтобы на другой день отпраздновать там свои именины.
   На многих экипажах по прекрасной дороге в Петергоф катила весёлая, нарядная бездельная свита гуляк. Тут были прусский посланник Гольц, любовница царя Лизка Воронцова, два фельдмаршала, Трубецкой и Миних, принц Голштейн-Бекский, [69]великий канцлер Воронцов, граф Шувалов, генерал-адъютанты Гудович и барон Унгерн, граф Девиер [70]и много дам…
   В два часа всё общество подкатило к павильону «Монплезир» в Нижнем саду, выходили из экипажей, смеялись, шутя разговаривая… Погода стояла отличная.
   Не прошло и десяти минут, как всё изменилось: оказалось, что императрицы в Петергофе нет. Отбыла в Петербург с придворной дамой и с кавалерами! Экстренно!
   Император сам бросился в её спальню. Розовое пышное платье у туалета, казалось, смеялось и подмигивало ему.
   – Что это значит? – спрашивал растерянно император направо и налево. – От неё всего можно ожидать!
   Но он не получал ответа. Никто ничего не знал.
   К пристани Петергофа причалил тем временем баркас из Петербурга, на котором поручик Преображенской бомбардирской роты Бернгард привёз фейерверк для завтрашних именин. Отплыл он из Петербурга в девять утра. Рассказал, что много солдат бежало по городу, кричали: «Да здравствует императрица Екатерина!»
   Среди придворных начались вскрики, рыданья, дамы забились в истерике. Шувалов в сторонке, выпучив глаза, совещался с канцлером Воронцовым да с князем Трубецким. У Воронцова длинные морщины ходили по всему лицу, коротенький князь Трубецкой, выставив вперёд руки, разводил ими недоумённо. Шувалов, конечно, отлично догадывался, в чём дело.
   Пошептавшись, трое первых, самых доверенных вельмож, выступили перед царём:
   – Ваше величество! – сказал граф Воронцов – Долг наш, как ваших верноподданных, немедленно же ехать в Петербург, разузнать там, в чём дело, дабы это несносное состояние скорее прекратить. Ежели что подобное там и есть, то клянусь вам, что уговорю обезумевшую императрицу отказаться от всяких незаконных действий.
   – Гут! – вскричал обрадованный император, – Зер гут! В самом деле, поезжайте! Возьмите моих лошадей! Скачите!
   Вот эта-то тройка вельмож, представ перед Екатериной, немедленно принесла ей присягу и осветила положение.
   С прибытием канцлера состоялось совещание – что же делать дальше?
   Было решено; Екатерина во главе присягнувших ей войск сегодня же выступает в Петергоф и в Ораниенбаум, чтобы там на месте кончить дело.
   Уже смеркалось, когда Екатерина в форме полковника Преображенского полка вышла из своей уборной. Заботливо придерживая синюю ленту, она подписала указ Сенату.
   «Господа сенаторы!
   Я теперь выступаю с войсками, дабы утвердить престол. Оставляю вам яко верховному моему правительству и с полной доверенностью – под охрану – Отечество, народ и моего сына.
 
Екатерина».
   Пока полки вытягивались на Садовую, пробило десять часов вечера. Пошли на Калинкину деревню. Екатерина ехала впереди верхом в сопровождении княгини Дашковой, тоже в военной форме.
   Солдаты, утомлённые событиями, шли медленно. Около одного придорожного места отдохновения и кутежей под названием «Красный кабачок» войска стали биваком. Разложили костры, стали варить кашу.
   В треугольной шляпе, в мужском платье, которое так любила носить Елизавета Петровна, императрица с крыльца смотрела на грандиозное зрелище. Она играла роль Елизаветы… Её упорство, выдержка, хитрость, обаяние, актёрские дарования наконец принесли богатые плоды. Вот перед ней горят бесчисленные огни верных ей войск. Она с помощью гвардейских солдат овладела великой страной от Балтийского моря до Тихого океана. Она, маленькая Фикхен из Штеттина, скучного, провонявшего треской и селёдкой…
   – Ваше величество! – сказала наконец Дашкова, – Вы устали! Отдохните!
   Императрица и Екатерина Романовна Дашкова, родная сестра любовницы императора Елизаветы Романовны Воронцовой, поднялись в светёлку, где стояла одна бедная кровать служанки кабачка. Они легли вместе. Девятнадцатилетняя Дашкова сразу же уснула, а императрица долго не могла остановить потока своих мыслей.
   Теперь она – царь… Царь-баба! – подумала она и усмехнулась. За неё вся гвардия, а гвардия в основном состоит из молодого дворянства. Значит, дворянство за неё. Дворянство, теперь освобождённое от государственной служебной повинности, ставшее «благородным» – «вольгеборене», – надёжный оплот для захватчиков престола против масс простого, «подлого» народа… Дурак Пётр, однако, сделал очень ловкий шаг, разорвав единую массу старой Московской Руси. Дворянство будет радо жить за счёт народа, будет управлять им. Нужно только увеличить дворянство, нужно раздать ему в крепостные рабы и свободных ещё крестьян России. Нужно покончить с несносной вольностью Украины. Дворянство нужно организовать, дать ему предводителей… Чем оно будет богаче, тем прочнее будет её престол…
   Снизу донеслась было тихая, протяжная солдатская песня, но сейчас же загремел голос Григория Орлова:
   – Эй, там, в Преображенском! Отставить песни! Государыня почивает!
   «Государыня! Милый! – подумала Екатерина… – А какая силища! Это не граф Станислав Понятовский… Тут и простые дворяне – гиганты… Но как же теперь порвать с Понятовским? Он будет стремиться в Петербург…»
   Тело отдыхало, и мысли становились легче, в углу блеснула фольгой бедная икона. Фике думала и думала:
   «И с королём Прусским будет теперь легче. В манифесте, правда, пришлось обозвать его „злодеем“… Политика! Нельзя иначе. Он умный, он поймёт! Надо учесть настроение русских. Но всё остаётся так, как было в договоре у Воронцова и Гольца… Правда, лихие русские генералы хотят воевать, – можно будет их послать на Турцию… Король Прусский умница… Надо его слушать. Возьмёмся теперь вместе за Польшу… Как помрёт старый Август Третий – посажу своего графа Стася польским королём… Вот ему награда за любовь… Придётся с ним развязаться – Гриша ревнив, как демон. Станислав Понятовский – круль Польский… Стась! Ах, Стась!»
   Светёлка, налитая белёсым полумраком, исчезла, остались только синие глаза да белые зубы в улыбке Стася Понятовского.
   И снова укол мысли: «А что же делать с „ним“? С „монстром“? Не вздумал бы он сопротивляться сдуру со своими голштинцами. Мои гиганты изрубят его в капусту… Что с ним делать?»
   Свинцовая гладь сурового Ладожского озера. Низкие облака. Приземистая, чёрная крепость. Шлиссельбург. Там уже безвыходно, пожизненно сидит один «царственный узник»… «Император» Иван Антонович. Но от него одно беспокойство… Король Прусский писал, что он может быть опасен. Посадить туда и Петра Фёдоровича? Один – Брауншвейгский, другой – Голштинский. А она – Ангальт-Цербстская – на престоле… Но тогда будет ещё больше опасностей и интриг… Постоянный нарыв… Он, как сказывают из Ораниенбаума перелёты, уж за границу с Лизкой просится. Но и оттуда будет он опасен. Что делать?
   Впрочем, сидючи за время гнева Елизаветы Петровны в одиночестве, разве Фике не читала историй просвещённых стран? Или Елизавета Английская не расправилась с Марией Стюарт? И найдутся и теперь «верные сыны» России, сделают что угодно – за её ласку. За улыбку. За милость. За пожалование крепостными. Только прикажи… – Или – приказать?
   Полная такими государственными мыслями, задремала императрица. Пробудилась, когда её трясла за плечо княгиня Дашкова.
   – Государыня, – улыбалась она, – уже утро. Вставайте! Выступаем!
   Впрочем, всё было кончено. Уже в шестом часу утра Алексей Орлов с конной гвардией был в Петергофе. Подскакали они – видят – на плацу голштинцы занимаются прусской шагистикой, ходят гусиным шагом, носок тянут. Их человек до тысячи похватали, избили, оружие поломали, самих заперли под охрану в сарай.
   К полудню подошли и полки. Полковник Преображенского полка Фике у «Монплезира» ловко спешилась. Побежала в свою спальню… Камер-лакеи да камер-дамы испуганно кланяются, а розовое платье как лежало, так и лежит у туалета. Ждёт хозяйку. А хозяйке – некогда…
   Бивак задымился теперь среди подстриженных на версальский манер деревьев, среди боскетов и беседок, солдаты вёдрами таскали воду из бронзовых фонтанов, варили щи да кашу.
   В «Монплезире» собрался почти весь двор. И из Ораниенбаума от Петра Фёдоровича пришло письмо карандашом на синей бумаге. Привёз его генерал Измайлов. [71]
   Пишет император, что готов отказаться от престола, что готов уехать в свою Голштинию. Просит его не убивать. Просит сумму денег, приличную «его положению». Просит отпустить с ним Лизку Воронцову да Гудовича.
   Прочтя, Екатерина Алексеевна пожала плечами, передала бумагу через плечо назад Панину, стоявшему за её креслом.
   – Что делать, Никита Иваныч?
   Никита Иваныч стал читать, поправляя очки.
   – Ваше величество! – сказал генерал Измайлов. Он стоял тут же. – Дозвольте вас спросить – честный я человек или нет? Верите вы мне?
   Как могла Фике ему верить, когда она никому, кроме как самой себе да королю Прусскому, не верила! Но ответить «не верю» нельзя: это значило бы отрезать у человека какую-то надежду, а он, видно, на что-то надеется. Ишь лисья выбритая дворянская мордочка так и юлит, смотрит завистливо на вельмож, которые уже успели перевернуться. И ему тоже хочется.
   – Верю, генерал! – ответила Фике проникновенно.
   – Ваше величество! – говорит, волнуясь, Измайлов. – Я – я обещаю, что привезу вам императора после формального его отречения. Я – я человек честный!
   Честный человек знал, что говорил: он видел, что творилось в Ораниенбауме после того, как адмирал Талызин не позволил императору высадиться с корабля в Кронштадте. Петра теперь голыми руками взять можно.
   Честного человека и командировали в Ораниенбаум. И не прошло двух часов, как в большой карете с гербами на дверцах, с занавешенными окошками, окружённой конными гвардейцами, генерал Измайлов привёз в Петергоф императора Петра Третьего. Впереди скакал Алексей Орлов, а в его конвое выделялся молодостью, ловкостью, красотой молодой капрал Потёмкин. [72]
   – Никита Иваныч! – приказала Панину императрица, вынув из кармана преображенского мундира кружевной платочек и приложив его к глазам. – Видеть его не могу! Не могу! Примите вы его! И непременно – формальное отречение.
   Она удалилась в свою спальню. Так же за окнами немолчно плескали фонтаны. Так же кричали резким голосом павлины. Так же утробно ворковали сытые дворцовые голуби… Но сколько событий!
   Медленно тянется время. Целый час. Дверь наконец распахнулась, и вошёл Панин, скромный, тихий, учтивый, в очках. Учитель её сына – Павла Петровича.
   Императрица сидела у постели.
   «Словно покойная Елизавета Петровна!» – отметил Панин. Поклонился и подал бумагу:
   – Ваше величество! Отречение императора!
   Схватила Фике бумагу, прочитала. Наконец-то! Наконец-то она единственная хозяйка великой страны. Тридцатипятимиллионного народа. Первая помещица-дворянка. Поднявши одну бровь, надменно спросила:
   – А что он для себя просит?
   – Просится жить в Ропше… В своём имении. Ему там нравится…
   – В Ропше? Хорошо! Пусть живёт… Пока… А охранять его мы прикажем…
   Прищурив глаза, она смотрела в окно. Среди зелёной лужайки плескался, бил, струился, сверкал водой и бронзой фонтан в виде короны.
   – …Алексею Григорьевичу Орлову… Он человек спокойный.
   Алексей Григорьевич в это время как раз освежал себя в буфете кружкой пива после волнующей своей поездки. Григорий Григорьевич стоял тут же.
   – Ну и умора, – смеялся Алексей, – одно слово… Петька-то плачет, трясётся. За Лизавету всё просит. В Ропшу ему надо…
   – Брат, – сказал, понизив голос, Григорий, – Катя мне давеча сказывала, как ты поехал… Тебе его охранять придётся. Так ты его так охрани, чтоб мне на Кате жениться можно было… Понятно?
   – Понимаю! Тогда, значит, все мы, Орловы-братья, в великие князья выйдем? Так, что ли? А ты?
   – Посмотрим, – самодовольно улыбнувшись, ответил Григорий.
   Скоро большая карета с византийским орлом на двери, с опущенными шторками повезла Петра Фёдоровича на мызу Ропша, за 25 вёрст от Петергофа. Возле кареты скакали Алексей Орлов, князь Барятинский, капитан Пассек, полковник Баскаков, капрал Григорий Потёмкин да ещё конногренадеры.
   А императрица Фике вернулась в Петербург. Дел было много.
   Перебралась теперь в Зимний дворец, заняла там покои в восточном крыле, выходящие окнами на Неву. Восстановила порядок во дворце – нельзя же было пускать туда подлый народ, как это было в первый день переворота! Надо было приниматься за дела. И Екатерина целые дни проводила в кабинете за небольшим письменным столом красного дерева с бронзой.
   И в этом кабинете, а не в соседней аудиенц-зале, Фике приняла на второй же день после восшествия своего прусского посланника барона Гольца: обстановка должна была располагать к интимности.
   Барон Гольц подошёл к её руке, остановился в поклоне и посмотрел в лицо императрице. Она сидела, светло, ясно улыбаясь, повернувшись к нему из кресла, играя лебединым пером. «Государыня всё время работает!» – так и говорила эта поза.
   «Тут уж не придётся скакать на одной ножке и толкать друг друга под зад коленкой!» – подумал Гольц.
   Он поздравил императрицу со счастливым событием, и та ответила ему кивком головы и тёплым, весёлым взглядом.
   – Где же теперь государь? – спросил Гольц. – Его величеству моему королю будет угодно знать это!
   – О, здесь нет секрета! Государь, как мне сегодня доложили, немного занемог, но в общем чувствует себя хорошо. Он в Ропше, на своей мызе… Всё зависит от него самого… Как жаль, что он не сумел установить добрых отношений со своим народом!
   – Но как же ваше величество смотрит на будущие отношения с Пруссией и с его величеством прусским королём?
   – Барон, я буду совершенно откровенна с вами! Нам нельзя иметь недоговорённостей. Я со своей стороны сделаю всё, чтобы сохранить прежнюю нашу старую дружбу с его величеством… Все условия заключённого мира остаются в полной силе. Пусть его величество будет совершенно спокоен: королю не придётся ссориться со мной… Я уже указала графу Чернышёву в Париже заявить об этом его величеству. Больше того. Мне было донесено, что в последнее время фельдмаршал Салтыков стал всюду в Пруссии снимать прусское управление и заменять его русским. Да, сие с условиями мира совершенно не согласно. И мною уже подписан указ Салтыкову: всю Пруссию немедленно от нашего её занятия освободить… Мирный договор – это генеральный план наших будущих отношений! А потом, Богу помогающу, умрёт Август Саксонский, король Польский, и мы с королём Прусским Польшу умиротворим…
   – Каким образом, ваше величество?
   – Хм! – улыбнулась Екатерина Алексеевна. – Умиротворить Польшу – это значит разделить её… Дать её шляхте не одного, а нескольких королей. И отсюда вы, барон, можете видеть, как мы твёрдо наше слово держим. Сообщите о сём его величеству королю…
   Барон Гольц возвращался из дворца совершенно восхищённым, очарованным. «Великая женщина! – думал он. – Она мудрая. С ней куда легче иметь дело, чем с её супругом… Как будет доволен его величество. И правда, его величество всегда ожидал, что такой переворот может случиться. Он же предупреждал самого императора Петра – но как умно, как тактично предупреждал! Предупреждал так, что эти предупреждения не повредили его супруге… Какая мудрость! И так для Пруссии будет спокойнее. Никаких походов в Данию, никаких скандалов в Европе…»
   После того как Гольц откланялся, императрица схватила листок бумаги и тут же написала фельдмаршалу Салтыкову.
   «Граф Пётр Семёнович! Получите указ об освобождении Пруссии нашими войсками, извольте во внимание принять, что такова политика и что его нужно исполнять без особого внимания.
 
Екатерина».
   Она позвонила:
   – Кофе!
   Фике любила чёрный кофе и такой, что из одного фунта мокко, положенного в кофейник, выходило всего две чашки. Кофе в саксонском фарфоре пах крепко, пряно, возбуждал нервы. И она снова обмакнула белое перо в золотую чернильницу в виде раковины.
   Надо было писать графу Станиславу Понятовскому, чтобы он не ездил сюда, в Петербург. «Гриша не велит! – улыбнулась она собственной мысли. – Два медведя не уживутся вместе…» «Я сделаю вас польским королём! – писала она. – Работайте со шляхтой, подготовляйте сейм. А деньги и солдаты теперь будут в нужном количестве…»
   Дописала. Запечатала. Положила перо. И снова в сознании всплыла всё та же мысль, которую всё время отгоняла от себя… С которой засыпала… С которой просыпалась… О которой ни у кого ничего нельзя было спросить: «А что же в Ропше?»
   Несколько дней длилась эта молчаливая пытка мыслями и ожиданием… И вот наконец быстро вошедший, утомлённый, забрызганный грязью офицер, шагнув в кабинет, подал ей письмо. Большой лист серой бумаги, исписанный неграмотной пьяной мужской рукой.
   «Матушка, милостивая государыня, – читала Фике с ужасом и радостью. – Как мне изъяснить, описать, что случилося? Не поверишь своему рабу, как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась! Погибли мы, когда ты не помилуешь! Матушка, нет его на свете. Но никто сего не думал, да и как нам было подумать – поднять руку на своего государя! Государыня, совершилась беда: он заспорил за столом с князем Барятинским – не успели мы их разнять – а его уж и не стало. Не помним, что и делали, но мы все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня хоть для брата! Повинную тебе принёс, и допрашивать нечего. Прости или прикажи скорей окончить… Свет не мил! Прославили тебя и погубили себя навек. О р л о в А л е к с е й».
   Екатерина уронила письмо на стол, подошла к окну… День сегодня был серый, ветреный. Низко тянулись облака, на фоне жирных туч острой иглой торчал шпиль колокольни крепости, да под ветром ангел стоял, держась рукой за крест.
   В кабинете государыни, над золотыми разводами двери в десюдепорте [73]был изображён Храм Славы: круглая, толстоватая мраморная беседка с несколькими колоннами белела среди зелёных деревьев. На неё из золотого солнца сыпались прямые лучи. Перед беседкой курился жертвенник, на жертвенник женщина в белом возлагала цветы.