И у Фике, впервые за много времени, появилась на губах улыбка, твёрдо сжались губы:
   «Это – победа!»
   Пусть после этого свидания были ещё арестованы у Фике две её камер-фрау; пусть граф Брокдорф продолжал дуть великому князю в уши, что «змею нужно раздавить», пусть сам великий князь только того и ждал, что вот-вот Екатерину вышлют домой, в Германию, а он женится на Лизке Воронцовой, – положение Фике, несомненно, укреплялось: сам канцлер Воронцов уговаривает её не уезжать из России.
   Фаворит императрицы Шувалов шепчет ей:
   – Всё будет так, как вы желаете!
   И в письме к арестованному Елагину, которому она посылает 300 червонцев, Фике пишет:
   «Я ещё в горести, но надежду уже имею». Следствие над Бестужевым было окончено только в 1759 году. В приговоре он был назван «обманщиком», «изменником», «злодеем» и приговорён к смертной казни. Но Алексея Петровича не казнили, а лишь сослали в его подмосковное имение Горетово, где он и выжидал дальнейших событий. Выслали тоже и ювелира Бернарди и Елагина – в Казань, Ададурова – в Оренбург, Штембке – в Германию.
   Из всей компании этой уцелела только одна Фике – её мир с императрицей Елизаветой был уже заключён. При втором свидании наедине великой княгине оставалось только поклясться на иконе, что она послала Апраксину всего лишь три письма, что для неё не составило никакого затруднения. Следствие над Апраксиным всё тянулось и тянулось, пока наконец, испуганный предстоящей пыткой, он уже под осень не умер от паралича сердца. Фельдмаршала похоронили, как преступника, безо всяких воинских почестей.
   А война продолжалась. На карте стояло само существование Пруссии, а следовательно, её будущая история. Король Прусский счастливо бил французов, австрийцев, саксонцев, но хвалёная армия Фридриха никак не могла рассчитывать на победу при столкновении с русскими.
   – Русского мало пробить пулей, – говорил сам Фридрих. – Его надо ещё свалить!
   «С русскими ничего я не могу поделать! – пишет он своему посланнику в Лондон. – Только одно меня убеждает: меня информировали, что императрица Елизавета опасно больна. О, если бы она умерла! Это могло бы повести к полной перемене политики… Кроме такой случайности – мне рассчитывать не на что…»
   Но смерти императрицы всё ещё нет, и Вилим Вилимович граф Фермор, несмотря на все затяжки, отдаёт снова приказ – идти в Пруссию, делать летнюю кампанию 1759 года.

Глава восьмая
БЕРЛИН ВЗЯТ!

   Жаркое июльское солнце палит нещадно с бледно-синего неба. Ни облачка. На полях шапками сидят закопнённые хлеба. Золотая пожня, дубовые леса. Над ними от жары струится стеклянно-слоистое марево. Красная черепица частых деревень, торчат острые колокольни… Бурым, чёрным облаком нависла пыль над дорогой, в пыли, словно молнии в туче, блещут штыки, амуниция, пряжки, давит выкладка в ранце, тяжело кремнёвое ружьё. Трудно дышать от пыли, от поту, от запахов тела, кожи, прелых портянок. Башмаки набивают ноги. Рубленый шаг пехоты. Дробный топот кавалерии. Грохот пушек. На вёрсты растянулась походная колонна. Зелёные мундиры, треугольные шляпы, медные кивера.
   Русская армия идёт в Пруссию.
   На реку Одер…
   На Франкфурт-на-Одере.
   На Берлин…
   То там, то тут всплывает над колонной солдатская песня и, поплавав в знойном воздухе, никнет от жары. Надо врага найти, а где его поймаешь? Пруссия-то велика.
   Стали подходить к реке Одер. Посвежело, люди, кони повеселели. Блеснула стальная гладь, кое-где подёрнутая синей рябью. Камыш гнётся к воде. Стрекозы летают, кувшинки цветут, ивы качаются, а за рекой напротив опять колокольни, дома, крыши – там прусская крепость Кюстрин. Унтер-офицер Архангелогородского полка Куроптев Феофан идёт бодро, молодцевато, как храброму, расторопному и доброму солдату надлежит. Служака! При Гросс-Егерсдорфе отличился. Как с пруссаком на штыках дрался, сколько их побил… И от ран выжил.
   – Братцы! – говорит он взводу. – Вся она, крепость-то, эвонна какая! Надо думать, будем под той крепостью сидеть!
   Скоро русские пушки стали бить по крепости, дымными белыми дугами понеслись туда ядра да брандскугели, в городе, в крепости загорелись дома, видать – огонь жёлтый, чёрный дым выворачивает клубами, всё закрывает – и огонь, и колокольни…
   Феофан Куроптев смотрит на крепость, улыбается, усы крутит. Вот-де так, и Берлин заберём, короля ихнего оттуда выгоним… Замирение будет правильное… В Россию вобрат пойдём и оттуда пруссака выгоним… Хорошо будет дома-то… Только вот как с хозяйством – на помещика придётся работать…
   Словно в бубен бьют пушки, грохот их слышен за Одером, И, к Одеру, на медные пушечные голоса, широким шагом спешат к Кюстрину голубые колонны пруссаков с самим Фридрихом-королём… Он на коне, в треуголке, с бантом в косе, нос длинный, глаз острый. И тоже над прусскими колоннами висит пыль, тоже пахнет пылью, табаком, сукном. Скрипят обозы, гремит артиллерия… Московитов нужно отогнать…
   Русские разъезды скоро донесли – немцы, однако, переправляются на правый берег Одера, чтобы, зайдя с юга, окружить русскую осадную армию с тылу. И Фермор отдал приказ по армии:
   – Отходить!
   Теперь пошли вобрат. На восток. Ночью, на биваке, у огня Феофан Куроптев, покуривая трубочку да почёсываясь под мышками – одолели, проклятые! – говорил своим молодым:
   – Одно помни – иди, куда прикажут, а делай, как совесть своя велит. Вчерась мы у Кюстрина-крепости стояли, а нынче – вона где… У деревни – как её… Цорндорф, што ли…
   На небе звёзды, на земле солдатских костров не меньше: кругом-то сушняк! К картошке тоже солдаты уж приспособились: напекут в золе – у, хороша! Поле большое, посредине деревня Цорндорф. С правой руки – овраг, за ним лес. С тылу – тоже лес, да речка небольшая, светлая, Митцель зовётся. Солдаты там до ночи, почитай, слышно, купаются. С левой руки – опять лес. На юг – открытое поле широкое.
   На поле этом Миниховским порядком – кареем – железным четырёхугольником стали полки, обозы внутри да конница там же. Ночь переночевали, а на заре по трём пушкам стали строиться в ордер-баталии. В две линии.
   Поднялось солнце высоко уж над деревней – наступают пруссаки. Тоже в две линии. И первый удар навёл король Прусский на правый наш фланг… Да пошли тут у пруссаков молодые полки, недавно навербованные Фридрихом. Как ударили по ним шестьдесят русских пушек да пошли крошить – не выдержали пруссаки, бросились назад, русские за ними. «Ура!» гремит. Выскочила русская конница. Но как только русская пехота из ордер-баталии двинулась вперёд, справа ударила во фланг через овраг конница прусского генерала Зейдлица, марш-маршем. Восемнадцать эскадронов гусар да пять кирасир… Сбили пруссаки русскую кавалерию, бросились за нею, и три эскадрона прусской гвардии короля да пять эскадронов жандармов врубились в русскую пехоту…
   Пехота не сдала. Не дрогнула. И архангелогородцы геройски дрались опять с немцами, а между ними – Феофан Куроптев, туляк, господ Левашовых. Бились здесь русские солдаты-пехотинцы с кавалерией, как прадеды их новогородцы дрались с крестоносцами на Чудском озере. Стала наша пехота как стена, удержала кавалерию грудь с грудью. Люди и кони в одно свивались, штык дрался против сабли. Кони взвивались на дыбы, рушились навзничь, давили своих всадников. Удары сабель отсекали русским руки со штыками, вдоль которых текла кровь, а штыки сбрасывали немецких всадников с сёдел, как вилы сбрасывают с воза снопы. Каменной стеной стали здесь русские, дралась здесь сила их оскорблённой ненависти к старым хитрым поработителям. И только когда на карьере с громом, в облаках пыли, врубились в русские линии двадцать пять эскадронов Мориса, герцога Ангальтского, – только тогда сдали русские полки… Кто уцелел от прусской сабли, от конских копыт – по приказу стали отходить, отбиваясь, на мост через речку ту самую – Митцель… Да за той речкой набежали отступавшие солдаты наши на свои обозы, на бочки с водкой, разбили их, перепились в доску под жарким августовским солнцем. И скоро лежали они между бочек такие же неподвижные, как и те их товарищи, что навсегда пали у деревни Цорндорф.
   Под Цорндорфом лежал в смятых, пыльных, кровавых кустах и Феофан Куроптев, туляк, крепостной господ Левашовых. Он первым бросился навстречу прусской коннице, его сшиб конь самого генерала Зейдлица, копытом раздробил ему бедро, умчался вперёд… Лежал, раскинув врозь руки, солнце пылало ему в глаза красным сквозь закрытые веки, грудь дышала тяжело, огненно болела правая нога… «Что-то теперь в Левашовке?» – тоскливо думал Куроптев.
   Было уже за полдень, а дрались с утра, и сражение не было ещё решено. Ещё стояли в ордер-баталии стройная середина и левый фланг русских полков.
   В три часа дня начал король Прусский «вторую битву за Цорндорф». Правый фланг пруссаков пошёл на левый фланг русских войск, и здесь русская конница ударом во фланг смяла атакующие прусские полки. И опять на русскую пехоту бросился в конную атаку генерал Зейдлиц уже с шестьюдесятью одним эскадроном, в двенадцати местах прорвал русские линии. Но и тут не сдала «царица полей» – русская пехота, и снова русский пехотинец и русский штык дрались грудь с грудью против прусского всадника, коня и сабли.
   Только к вечеру пруссакам удалось несколько попятить русских к оврагу, но уже десять часов прошло подряд, как кипел рукопашный бой, уже противники так устали, что само собой вышло перемирие. И русские и пруссаки уснули тут же, на поле сражения, среди трупов, человеческих и конских, вздувшихся от нестерпимого зноя, среди криков, стонов раненых, среди молчания мертвецов.
   Двадцать тысяч человек потерял в этом бою Фермор, и наутро, подобрав раненых, отошёл с поля, поставил вагенбург у Клёна, отдохнул три дня и стал отходить на зимние квартиры в Польшу, пусть и приказано было идти в Брандебургию.
   Фермор хитро обошёл затруднение, на котором срезался Апраксин: под Цорндорфом он ни проиграл, ни выиграл сражения! Но то, что он ушёл в Польшу, опять вызвало нарекания в Петербурге:
   – Король Прусский снова имел свободные руки и взялся за союзников!
   Пришла зима, январские снега завалили Петербург по пояс, белыми пологами застлали ледяную Неву, соборы, дворцы, Петропавловскую крепость. На полозьях с визгом неслась по Невскому карета главнокомандующего графа Фермора. Фермор лично примчался в Петербург от армии разведать, чем пахнет, чтобы не ошибиться, не прозевать бы игры… Побывал он и у великого канцлера Воронцова, и у Шуваловых, и у Разумовского, всюду справляясь, как здоровье императрицы.
   Новости были. Новый английский посланник Кейт уже нащупывал почву для переговоров о мире…
   Однако Фермор получил тогда следующий указ императрицы, где сказано было ясно:
   «Никаких предложений главнокомандующему от короля Прусского не принимать, наперёд об них не донеся в Петербург. Военных действий никак не прекращать. Не в опасных негоциациях, а только лишь в сраженьях прочный и честный мир добывается».
   Фермор вернулся к армии, но в мае его сняли и главнокомандующим стал генерал-аншеф граф Салтыков Пётр Семёнович, маленький тихий старичок в скромном кафтане, большой любитель псовой охоты.
   Тихий старичок, однако, не боялся воевать и имел на всё свои собственные мнения. Вступив на летнюю кампанию в Пруссию, русские войска, как и приказано было в директиве, пошли на соединение с силами австрийского главнокомандующего графа Дауна. Тот, однако, опоздал на условленное место. Тогда Салтыков взял направление прямо на запад, и 20 июля генерал Вильбоа с авангардом занял Франкфурт-на-Одере. Туда к нему поспешил австрийский генерал Лаудон, а затем подошёл и сам Салтыков.
   Русский главнокомандующий теперь поставил объединённой армии прямую задачу: овладеть главной берлогой врага – Берлином.
   Командовать этой операцией приказано молодому герою боя при Гросс-Егерсдорфе – графу Румянцеву.
   Однако у короля Прусского всюду были шпионы, он прознал про этот план и бросился навстречу русским, к Берлину: надо было спасать столицу.
   Русские, оставив Франкфурт, снова отошли за Одер, заняли позиции при деревне Кунерсдорф. Позиция, выбранная Салтыковым, тянулась по невысокому хребту холмов – длиной около пяти вёрст, шириной около одной. Хребет лёг с запада на восток. Одним концом он упёрся в реку Одер, другим – в деревню Кунерсдорф. В хребте этом было три вершины повыше – горы Юденберг, Шпицберг да Мюльберг, промеж них – овраги. Горы русские солдаты укрепили шанцами, на горах поставили батареи – пушки и шуваловские гаубицы.
   Король Прусский с долгого форсированного перехода сосредоточил свои части в лесу, к северу от хребта, и оттуда немедленно на гору Мюльберг двинул восемь батальонов гренадер. Пруссаки шли как на параде, с развёрнутыми знамёнами, с музыкой, печатая шаг. Пять русских батарей с горы Мюльберг открыли по ним огонь, однако пруссаки быстро достигли мёртвого пространства. Только когда батальоны были уже в ста шагах от окопов – по ним брызнула русская картечь… Прусские гренадеры прорвались сквозь чугунный дождь, бросились в штыки, выбили русских защитников из окопов и в десять минут захватили до семнадцати пушек.
   Король бросил было вперёд кавалерию, чтобы преследовать отходящих русских, но кавалерия застряла в лесу: там оказалось множество прудов и речек, чего заранее не разведали. Мало оказалось у пруссаков и пушек, А русская артиллерия со Шпицберга взяла теперь Мюльберг под прицельный огонь.
   Король приказал тогда взять и Шпицберг. Гренадерам для этого пришлось преодолевать глубокий овраг между Мюльбергом и Шпицбергом, а он тоже был не разведан. И по атакующей прусской пехоте, лезущей почти по отвесным стенкам, била русская картечь, и каждая ружейная пуля находила тут свою цель: овраг этот был всего в 60 шагов ширины.
   Колонна принца Вюртембергского пыталась было обойти овраг, чтобы ударить во фланг русским защитникам Шпицберга, русская артиллерия разгромила колонну, отбила все атаки. Напрасно генерал Путцкаммер бросился на гору в конную атаку с гусарами – атака захлебнулась, генерал был убит. В безуспешной конной атаке был ранен и генерал Зейдлиц.
   Напротив того, конная атака союзного австрийского генерала Лаудона была успешна: направленная в тыл наступавшим пруссакам, она опрокинула их, паника охватила прусские ряды. Пруссаки обезумели. Всё бежало… На узком мосту через речку на пути прусского бегства столпилась пехота, её давили кавалерия, артиллерия. Русские теперь уже не в десять минут, а в одно мгновение забрали 165 пушек… Никогда ещё за время своего существования прусская армия не знавала такого разгрома.
   Король Фридрих Великий был потрясён. Смят. Подавлен… После того как гренадеры захватили гору Мюльберг, он был уверен, что выиграл бой. Он уже отправил в Берлин хвастливые пышные реляции. Он сам бросался в самые опасные места, но спасти положения не мог. Два коня были убиты под ним, его мундир и плащ пробиты пулями, от тяжёлого ранения в бедро его спас только золотой пенал с пером и чернильницей, который был у него в кармане – пуля отскочила от него…
   – Всё пропало! Всё пропало! – истерически кричал король Фридрих, когда его окружала уже русская кавалерия – Притвиц, Притвиц, спасай короля! Я погибаю! Почему для меня не нашлось ядра?
   И следующую «самую тяжёлую в его жизни» ночь король провёл в маленькой деревенской гостинице. За пивным дубовым столом при свете огарка он в отчаянии лихорадочно строчил в Берлин своему министру графу Финкенштейну:
   «Всё гибнет. Из сорока восьми тысяч солдат, которые я имел сегодня утром, у меня едва ли наберётся три тысячи… Всё бежит… Все мои возможности исчерпаны до дна. Больше у меня ничего нет… Не выдержали солдаты – они были на ногах подряд третий день, пошли в бой прямо после девятичасового марша. Русские возьмут теперь Берлин. Нет, я не переживу этого. Я покончу с собой… Прощай, прощай навсегда!»
   Петербург пышно праздновал эту победу, торжествовала вся Россия. Гремели пушечные салюты, звонили колокола, пели молебны. Армии было выдано полугодовое жалованье не в зачёт.
   Больная, уже не покидавшая почти своих покоев Елизавета Петровна горько плакала – жалела своих солдат, которых под Кунерсдорфом было убито 2 614 да ранено 10 864…
   Русская армия после этой победы стала на зимние квартиры уже в Пруссии на берегах реки Одера.
   Но тихий старичок Салтыков оказался очень неуживчив с союзными австрийцами.
   – Они хотят нашими руками жар загребать! – говорил он. – Они прячутся за нашей спиной! Австрийцы нас сюды и позвали, чтобы губить… Русские-де пусть дерутся, а они за нашей спиной будут делать диверсии. Нет, эдак не будет!
   И кампания лета 1760 года снова затянулась, снова пошли слухи, что и Салтыков опять получает приказания от наследника Петра Фёдоровича и его жены. Лишь только осенью того года Фермор двинулся на Берлин, и 27 сентября генералы Чернышёв [48]и Тотлебен приняли Берлин по капитуляции. На Берлин была наложена контрибуция в полтора миллиона талеров.
   Королевская казна оказалась пуста – там нашлось всего 60 тысяч талеров. В королевском цейхгаузе взято – 143 пушки, 18 тысяч ружей, разрушены были прусские оружейные заводы, взорван пороховой завод. Освобождено 4500 пленных.
   Ключи от города Берлина отосланы в Петербург.
   Но тут же среди всех этих успехов и торжеств выяснилось, что генерал Тотлебен, перед которым капитулировал Берлин, тоже был в связи с королём Прусским и всё время информировал его. Тотлебена отрешили от командования, отослали для суда, Берлин был вскоре оставлен. Недостаточно энергичные действия фельдмаршала Салтыкова опять вызвали неудовольствие императрицы. В октябре Салтыков сдал командование фельдмаршалу Бутурлину, когда-то бывшему денщиком у царя Петра. Какие у Бутурлина были боевые качества – неизвестно, – известно было лишь одно – он был неуч, невежда, горький пьяница и любитель солдатских песен.
   Но и этот Бутурлин в очередной кампании 1761 года одержал ряд побед над пруссаками, нанеся удары на Познань, на Померанию, на крепости Кольберг, на Швейдниц. Очевидно, что пруссаки просто не в состоянии были противостоять русскому оружию.
   Положение прусского короля становилось всё более и более безнадёжным. Он был уже убеждён, что если русская армия возьмёт Штеттин и затем овладеет вторично Берлином, то он потеряет всё своё королевство. Да уже, по существу, он был русскими отрезан от Польши, откуда имел хлеб для своей армии: его запасов в хлебных магазинах не хватило бы ему и на одно лето. Правда, у короля Прусского и порох и снаряды были в достаточном количестве, но было трудно с дорогами и с транспортом, а больше всего ему недоставало живой силы в его армии – рекрутов становилось всё меньше и меньше, хотя Фридрих разослал своих агентов собирать наёмников по всей Европе; не хватало и конского состава. Деньги, правда, были, но они мало чему помогали при таких жёстких обстоятельствах. Король всё время находился в глубокой меланхолии. Флейта короля замолкла.
   Вот почему английский посланник Кейт в Петербурге стал пробовать почву для переговоров о мире Пруссии с Россией. Елизавета Петровна ответила на это очень твёрдо:
   – Я хорошо знаю, как тяжела нам эта Семилетняя война. Как она дорого нам стоит. Я сама хочу мира. Прочного мира. Хочу всем сердцем. Но я должна позаботиться о том, чтобы мои союзники были удовлетворены. В сепаратные переговоры о мире вступить не могу…
   Канцлер Воронцов уже набросал предварительные условия союзного мирного договора.
   Фридрих должен был вернуть Силезию – Австрии.
   Вернуть Франции – часть Фландрии.
   России он должен был уступить Восточную Пруссию от Немана до Вислы, причём Россия, однако, не аннексировала этой территории, а брала её себе только для того, чтобы вернуть её Польше. Взамен её от Польши она должна была получить Правобережную Украину…
   В декабре 1761 года Румянцев берёт крепость Кольберг, этот старинный славянский город – Колобрегу, и отсылает ключи в Петербург.
   Но Елизавета Петровна уже не получила их.
   Она заболела и внезапно скончалась в самый день Рождества 25 декабря, при очень странных симптомах – при кровавой рвоте, поносе, при ослабевшем сердце.
   Ходили крепкие слухи, что Петровна была кем-то отравлена…

Глава девятая
ИМПЕРАТОР ПЁТР ТРЕТИЙ

   Вставало хмурое рождественское утро. В высокие мёрзлые окна деревянного временного дворца, в котором жила Елизавета, в то время как на месте старого Зимнего дворца Растрелли [49]строил новый, лился поздний рассвет… В приёмной зале, в ожидании событий, тревожно собрались сенат, синод, генералитет, все высокие персоны государства. Чёрные клобуки и рясы духовенства, лиловые мантии князей церкви – архиереев, чёрные парчовые кафтаны гражданских вельмож, мундиры генералов, рота гвардии со знаменем заполняли обширную залу. Говорили шёпотом, все стояли. Сидели только двое стариков – Иван Иванович Неплюев, [50]ещё сотрудник Петра Первого, да князь Шаховской… Умирала Петровна.
   Заканчивалось одно царствование, начиналось другое. «Молодой двор» брал теперь власть несомненно. Безотложно. Вместе с этим выносился приговор всем тем, которые не сумели вовремя унюхать, куда дует ветер. Приговор этот грозил быть нещадным. Приходил новый хозяин… В зале тянуло близкой смертью, холодком близкого неизвестного.
   После полудня – первый вскрик отчаяния, потом женские рыдания, потом глухой мужской плач, вздохи, замелькали крестящиеся руки. Толпа тревожно шевельнулась, когда, шаркая ревматическими ногами в бархатных сапогах по перламутровым инкрустациям паркета, вышел на середину залы фельдмаршал Никита Юрьевич Трубецкой, старший из сенаторов. За ним шли придворные доктора – Круз и Монсий.
   Старость уже согнула широкий стан Трубецкого, седая голова тряслась от волнения, рот ввалился, но глаза ещё блестели. После стука булавы церемониймейстера Трубецкой старческим голосом объявил, что её императорское величество самодержица всероссийская Елизавета Петровна «почила в Бозе» и на престол вступил его императорское величество государь император Пётр Фёдорович Третий.
   Толпа задвигалась, ожила, разбилась на кучки, в кучках стали шептаться между собою. А больше говорили всё без слов – глазами, движениями голов, блеском глаз, то радостных, то встревоженных. Ждали теперь выхода нового императора и присяги.
   Стемнело, внесли зажжённые свечи, когда раздался снова стук булавы церемониймейстера и из белой с золотом высокой двери попарно стали выходить придворные чины. За ними, стуча каблуками ботфортов, быстрой походкой, не скрывая торжествующей улыбки, ещё больше бледный от чёрного бархата кафтана, вышел, поднялся на ступени трона он – новый царь.
   Пётр остановился у трона. Подбоченясь левой рукой, правой он сделал широкий приветственный жест, обращённый ко всем собравшимся. Длинные ноги, маленькое тельце, пудреная белая головка этого «величества», ожесточённые и в то же время смеющиеся глаза, одновременно яростные и слабые, встали как привидение над согнутыми в глубоком поклоне спинами.
   К нижней ступени трона подошёл Волков, развернул лист первого манифеста. Все слушали внимательно, вытянув шеи, приложив к ушам ладони, дабы не проронить ни одного слова.
   Пётр Третий объявил в манифесте всем его «верноподданным»:
   – «Да будет всякому известно, что по власти всемогущего Бога любезная наша тётка, государыни императрица самодержица всероссийская через несносную болезнь от временного сего в вечное блаженство отошла…»
   Снова плач. Ещё бы! Плакавшие ведь всем сердцем хотели бы, чтобы это указанное «временное блаженство» продолжалось без конца. Чтобы вечно вот так и жить – легко, сыто, пьяно, жирно, чванно, на чужом труде, наслаждаясь вечно праздностью, купаясь в сиянии престола, как голуби в лучах солнца, плодя в своих сёлах, деревнях, поместьях, усадьбах такие же дворы, только поменьше, победнее, но и там являясь чванным барином, владыкой перед своими «верноподданными» мужиками, крепостными, над их жёнами и дочерьми… Чтобы вечно так же раболепно, униженно всем им толкаться у подножия этого трона, ненавидя друг друга, думая, чтобы только превзойти, осилить, переплюнуть друг друга в рвачестве богатых и обильных и при этом совершенно не заслуженных милостей… А манифест барабанил про этого не совсем трезвого с утра молодого человека, объясняя, как он попал на трон:
   – «…Всероссийский императорский престол нам яко сущему наследнику по правам, преимуществам и закону принадлежащий…»
   По какому «закону» теперь будет править он, прусский шпион, получивший всемогущество? Он ведь теперь может пожаловать каждому, кому захочет, тысячи рабов. Он может сделать из каждого маленького владыку. Он может каждого казнить, сослать в Сибирь.
   И все смотрели со страхом на сделанного ими же самими идола, на монарха «Божией милостью», за которым стояла сама церковь, все бесчисленные святые, изображённые на иконах, за которого вступались в своих громовых проповедях, угрожали всеми молниями неба, всеми муками ада люди в чёрных длинных одеждах, стоявшие здесь в первых рядах и белыми пальцами придерживающие драгоценные, алмазами и жемчугами усыпанные панагии на тугих и впалых животах.
   В глубоком трауре, накрытая чёрным вуалем с ног до головы, в плерезах,