Страница:
Сама Эльжбетта Яковлевна должна была тотчас же прибавить и объяснить отцу, что ему нечего заранее радоваться и даже восторгаться. Быть может, единственный человек, которого она избрала, за которого тотчас пошла бы замуж, никогда и не согласится на ней жениться. Старик, умный, дальновидный, тонкий, знающий людей, пораздумав, тоже смутился и приуныл.
Зная молодого князя Козельского, он мог встревожиться. Князь мало походил на такого молодого человека, который из-за денег способен на всё и даже продавать себя.
Однако умный и осторожный Кордаро, по уму и характеру скорее дипломат, нежели финансист, решил тотчас, что нужно во что бы то ни стало достигнуть цели. Он не мог себе представить, чтобы единственный человек, который понравился дочери и который нравится и ему, оказался именно таким, которого ни за что в зятья не приобретёшь.
– Надо упорствовать и добиваться! – сказал он дочери. – Я на всё пойду!
И после долгих размышлений Кордаро остановился на одном… В его голове созрел такой план, что если бы он его поверил дочери, то привёл бы её в ужас. В уме покровительствуемого всемогущим Бироном человека мелькнула мысль, что именно герцог может помочь в таком важном деле, но, конечно, помочь лишь в случае упорства князя Козельского. Герцог вызовет его к себе и посоветует ему жениться на дочери Кордаро, а если этого окажется недостаточно, то прикажет князю жениться. Если же, наконец, молодой человек осмелится не исполнить приказания первого сановника Русской империи, то тогда у временщика окажется много средств заставить его повиноваться.
И Яков Кордаро, размышляя, говорил про себя, усмехаясь:
«Да если какому ни на есть упрямому молодому человеку предложить Эльжбетту Яковлевну или Шлиссельбургскую крепость, или ту, или другую, на всю жизнь, то, пожалуй, не найдётся ни одного человека, который бы стал долго размышлять и колебаться…»
Но, разумеется, старик ни слова не сказал дочери о своём плане. Дело до этого и не дошло.
Кордаро прежде всего объяснился с князем. Умно, красноречиво, добродушно передал он ему, что его дочь любит его, но между ними, конечно, очень велика разница в возрасте. Однако для здравомыслящего молодого человека это не может быть помехой для брака. И наконец, Кордаро прибавил, что у его дочери будет чистоганом около полумиллиона русских рублей, а он сам перед бракосочетанием подарит князю столько, сколько тот пожелает. Сто, полтораста, двести тысяч. И с тою целью, чтобы он, став мужем Эльжбетты, имел своё собственное состояние и не зависел от жены в мелочах.
– На женины средства жить стыдно, – сказал старик, – и мне хочется, чтобы вы, идя в церковь, были тоже богатым человеком.
Кордаро знал, что делал.
Последняя подробность подействовала на князя. В первую минуту, когда банкир с ним заговорил, он внутренне удивился дерзости старика, удивился тоже, каким образом сорокалетняя вдова вообразила себе, что он, двадцатипятилетний человек, способен продаться. Но после часу беседы со стариком князь Александр Алексеевич уже чувствовал в себе возможность примириться со всем тем, что ему сначала показалось совсем немыслимым.
Брак состоялся. Княгиня Эльжбетта Яковлевна Козельская не только любила, но обожала своего молодого супруга. Понемногу и сам князь Александр Алексеевич привязался к жене. Иначе и быть не могло. Женщина была так нежна с ним, предупреждала его малейшее желание и, как говорится на Руси, на него молилась.
Вдобавок одно обстоятельство, которого князь боялся, оказалось его напрасным измышлением. Он думал, что дочь банкира неведомого происхождения не сумеет поставить себя в петербургском обществе на известную ногу, не сумеет заставить себя уважать. Он не хотел жить в Петербурге на тот лад, на который жил банкир.
Дом Кордаро был, собственно, каким-то трактиром, или, как называли, «гербергом», и в этом герберге была главная управительница, к которой все относились любезно, но как-то свысока, называя её лишь в глаза Эльжбеттой Яковлевной, а за глаза всегда коротко «Эльжбетка» с прибавкой «толсторожая».
Князь ошибся. Дом, в котором хозяйкой была княгиня Елизавета, а уже не Эльжбетта Яковлевна, стал одним из первых домов в Петербурге. Сама женщина как-то вдруг переменилась и без всяких усилий, без всяких прорух стала важной петербургской барыней. И Козельский оказался счастливым и довольным человеком.
Так прошло почти десять лет.
Однажды всемогущий герцог, грубо арестованный солдатами, как простой мещанин, оказался в ссылке. Падение регента отозвалось на его любимце-банкире, и Бирон ещё не успел выехать в Берёзов, как Яков Кордаро был этой опалой регента разорён в пух и прах. Немедленно кинулся он молить правительницу Анну Леопольдовну… И самый в эти дни всесильный сановник принял к сердцу его положение и обещал наверное помочь и спасти если не все деньги иностранца-банкира, то хоть половину. Но вскоре же после того этот могущественный сановник сам отправился в ссылку. Это был граф Миних. И состояние банкира рухнуло…
Разорение так повлияло на старика, что он заболел. Когда вступившая на престол императрица Елизавета Петровна передала обещание банкиру сделать для него всё возможное, старик неожиданно скончался скоропостижно от удара.
Через год после его смерти дочери его, княгине Козельской, казна уплатила сто пятьдесят тысяч рублей, что было смехотворной каплей сравнительно с теми суммами, которые бесследно и бездоказательно погибли при падении Бирона.
Разумеется, если бы когда-то старик не отделил дела дочери от своих, то и князь с княгиней оказались бы разорёнными. Затем, года через два после смерти отца совершенно неожиданно княгиня Эльжбетта Яковлевна умерла точно так же, как и её отец, – вдруг, в одночасье, тоже от удара.
У иностранцев Кордаро не оказалось никакой родни, но всё, что было у жены, получил князь. Явились, правда, впоследствии какие-то сомнительные дальние родственники её, родом из Силезии, которые хотели оспаривать наследство, но в эти дни у князя Козельского был уже друг, могущественный человек – Шувалов, и, конечно, претендентов на состояние покойной княгини Козельской попросили подобру-поздорову покинуть пределы Российского государства.
Князь, женившийся неожиданно, чуть не против воли на женщине, много его старше, искренно жалел жену и довольно долго – года два или три…
Но затем он сознался себе самому, что ему удивительная удача. Нужно же было встретить пожилую вдову и жениться затем, чтобы, прожив с ней менее десяти лет, овдоветь и получить снова свободу, но уже при огромном состоянии. И вдовец покинул Петербург и начал странствовать сначала по России, а затем и за границей.
XX
XXI
Зная молодого князя Козельского, он мог встревожиться. Князь мало походил на такого молодого человека, который из-за денег способен на всё и даже продавать себя.
Однако умный и осторожный Кордаро, по уму и характеру скорее дипломат, нежели финансист, решил тотчас, что нужно во что бы то ни стало достигнуть цели. Он не мог себе представить, чтобы единственный человек, который понравился дочери и который нравится и ему, оказался именно таким, которого ни за что в зятья не приобретёшь.
– Надо упорствовать и добиваться! – сказал он дочери. – Я на всё пойду!
И после долгих размышлений Кордаро остановился на одном… В его голове созрел такой план, что если бы он его поверил дочери, то привёл бы её в ужас. В уме покровительствуемого всемогущим Бироном человека мелькнула мысль, что именно герцог может помочь в таком важном деле, но, конечно, помочь лишь в случае упорства князя Козельского. Герцог вызовет его к себе и посоветует ему жениться на дочери Кордаро, а если этого окажется недостаточно, то прикажет князю жениться. Если же, наконец, молодой человек осмелится не исполнить приказания первого сановника Русской империи, то тогда у временщика окажется много средств заставить его повиноваться.
И Яков Кордаро, размышляя, говорил про себя, усмехаясь:
«Да если какому ни на есть упрямому молодому человеку предложить Эльжбетту Яковлевну или Шлиссельбургскую крепость, или ту, или другую, на всю жизнь, то, пожалуй, не найдётся ни одного человека, который бы стал долго размышлять и колебаться…»
Но, разумеется, старик ни слова не сказал дочери о своём плане. Дело до этого и не дошло.
Кордаро прежде всего объяснился с князем. Умно, красноречиво, добродушно передал он ему, что его дочь любит его, но между ними, конечно, очень велика разница в возрасте. Однако для здравомыслящего молодого человека это не может быть помехой для брака. И наконец, Кордаро прибавил, что у его дочери будет чистоганом около полумиллиона русских рублей, а он сам перед бракосочетанием подарит князю столько, сколько тот пожелает. Сто, полтораста, двести тысяч. И с тою целью, чтобы он, став мужем Эльжбетты, имел своё собственное состояние и не зависел от жены в мелочах.
– На женины средства жить стыдно, – сказал старик, – и мне хочется, чтобы вы, идя в церковь, были тоже богатым человеком.
Кордаро знал, что делал.
Последняя подробность подействовала на князя. В первую минуту, когда банкир с ним заговорил, он внутренне удивился дерзости старика, удивился тоже, каким образом сорокалетняя вдова вообразила себе, что он, двадцатипятилетний человек, способен продаться. Но после часу беседы со стариком князь Александр Алексеевич уже чувствовал в себе возможность примириться со всем тем, что ему сначала показалось совсем немыслимым.
Брак состоялся. Княгиня Эльжбетта Яковлевна Козельская не только любила, но обожала своего молодого супруга. Понемногу и сам князь Александр Алексеевич привязался к жене. Иначе и быть не могло. Женщина была так нежна с ним, предупреждала его малейшее желание и, как говорится на Руси, на него молилась.
Вдобавок одно обстоятельство, которого князь боялся, оказалось его напрасным измышлением. Он думал, что дочь банкира неведомого происхождения не сумеет поставить себя в петербургском обществе на известную ногу, не сумеет заставить себя уважать. Он не хотел жить в Петербурге на тот лад, на который жил банкир.
Дом Кордаро был, собственно, каким-то трактиром, или, как называли, «гербергом», и в этом герберге была главная управительница, к которой все относились любезно, но как-то свысока, называя её лишь в глаза Эльжбеттой Яковлевной, а за глаза всегда коротко «Эльжбетка» с прибавкой «толсторожая».
Князь ошибся. Дом, в котором хозяйкой была княгиня Елизавета, а уже не Эльжбетта Яковлевна, стал одним из первых домов в Петербурге. Сама женщина как-то вдруг переменилась и без всяких усилий, без всяких прорух стала важной петербургской барыней. И Козельский оказался счастливым и довольным человеком.
Так прошло почти десять лет.
Однажды всемогущий герцог, грубо арестованный солдатами, как простой мещанин, оказался в ссылке. Падение регента отозвалось на его любимце-банкире, и Бирон ещё не успел выехать в Берёзов, как Яков Кордаро был этой опалой регента разорён в пух и прах. Немедленно кинулся он молить правительницу Анну Леопольдовну… И самый в эти дни всесильный сановник принял к сердцу его положение и обещал наверное помочь и спасти если не все деньги иностранца-банкира, то хоть половину. Но вскоре же после того этот могущественный сановник сам отправился в ссылку. Это был граф Миних. И состояние банкира рухнуло…
Разорение так повлияло на старика, что он заболел. Когда вступившая на престол императрица Елизавета Петровна передала обещание банкиру сделать для него всё возможное, старик неожиданно скончался скоропостижно от удара.
Через год после его смерти дочери его, княгине Козельской, казна уплатила сто пятьдесят тысяч рублей, что было смехотворной каплей сравнительно с теми суммами, которые бесследно и бездоказательно погибли при падении Бирона.
Разумеется, если бы когда-то старик не отделил дела дочери от своих, то и князь с княгиней оказались бы разорёнными. Затем, года через два после смерти отца совершенно неожиданно княгиня Эльжбетта Яковлевна умерла точно так же, как и её отец, – вдруг, в одночасье, тоже от удара.
У иностранцев Кордаро не оказалось никакой родни, но всё, что было у жены, получил князь. Явились, правда, впоследствии какие-то сомнительные дальние родственники её, родом из Силезии, которые хотели оспаривать наследство, но в эти дни у князя Козельского был уже друг, могущественный человек – Шувалов, и, конечно, претендентов на состояние покойной княгини Козельской попросили подобру-поздорову покинуть пределы Российского государства.
Князь, женившийся неожиданно, чуть не против воли на женщине, много его старше, искренно жалел жену и довольно долго – года два или три…
Но затем он сознался себе самому, что ему удивительная удача. Нужно же было встретить пожилую вдову и жениться затем, чтобы, прожив с ней менее десяти лет, овдоветь и получить снова свободу, но уже при огромном состоянии. И вдовец покинул Петербург и начал странствовать сначала по России, а затем и за границей.
XX
Князь, вдруг решив покинуть Петербург, где жил на широкую ногу, с обедами и вечерами, на которых бывал весь родовитый и знатный люд столицы, не только не порвал связей, но тщательно поддерживал их за время своих скитаний. Приехав в Москву на коронацию, князь тотчас же решил устроить «пир горой» в своём доме. В переполненной теперь Москве у него сразу нашлось много старых знакомых и приятелей. Разница была та – к удовольствию князя – что многие из близких лиц, бывшие тогда на верном пути к почестям, теперь достигли тех степеней и тех ступеней иерархической лестницы, о которых, быть может, и не мечтали. Таковы были Панины, оба брата. Другие были тогда только молодыми дворянами с честолюбием, а теперь стали уже сановниками… Таковы были Теплов, Измайлов, Елагин, Бецкой. Зато третьи, бывшие в зените общественного положения, теперь спустились, если не в смысле знаменитости и блеска положения, то в смысле силы и власти. Таковы были братья графы Разумовские и Шуваловы.
Некоторые могущественные вельможи того времени побывали уже в опале и даже в ссылке, но теперь снова вернулись, призванные «на совет» хитроумной, дальновидной и даже отчасти лукавой монархиней. Таков был бывший канцлер граф Бестужев-Рюмин, фельдмаршал Миних, князь Шаховской и другие.
Были и новые сильные люди, которых князь Козельский знавал ещё детьми. Такова была княгиня Дашкова, урождённая графиня Воронцова.
За последнее время уже в Москве, и даже за последние дни, князь Александр Алексеевич завёл много новых знакомых. Одни сами приехали к нему на поклон, к другим он поехал. Таковы были и братья Орловы, о которых он, конечно, никогда за всю жизнь даже не слыхал и которые теперь сразу поднялись на высшие ступени иерархии и чуть не на ступени трона.
Однако прожив довольно долго вдали от двора и высшего общества, князь попал в положение совершенно особенное, о чём, при всём своём уме, он наивно не подозревал. Видя пред собой или кругом себя совершающуюся политическую комедию, он ясно отдавал себе отчёт в значении и смысле совершающегося. Но он не мог уже знать ничего о том, что творилось за кулисами этого лицедейства.
Когда-то, в начале царствования Елизаветы Петровны, он знал не только обе стороны медали всего, что происходило, но бывал через друзей посвящён в такие тайны, которые становились известны лишь десятку близких к монархине лиц.
В эти дни, явясь в Москву, князь Александр Алексеевич наивно и добродушно думал, что он в том же положении.
Собравшись теперь устроить пир, пригласить к пышному столу и угостить на славу прежних и новых знакомых и приятелей, князь убедился, что отстал от «происхождения всех дел» и почти чужд круговороту при дворе и высшем обществе.
Как умный человек, он, однако, уже вскоре начал догадываться, что «времена переменчивы» и что происходит какая-то «неразбериха».
Впрочем, в эти дни, с приезда государыни в Петровское и до коронации, действительно была полная неразбериха.
Наступала буря на житейском придворно-административном море, которая раскачивала, кренила и колыхала государственный корабль, едва слушавшийся кормила и единодержавной руки.
Не было человека, который бы не был смущён, не видел бы надвигающейся бури и не ждал бы грозы от собирающихся туч. И никто не знал, что новичок кормчий ведёт корабль не только твёрдой рукой, не только искусной, но даже опытной, как будто век свой делал это. Этот кормчий вчера был юной германской принцессой крошечного государства, а завтра будет одним из вершителей истории человечества.
Умные, знающие, искушённые в делах государственные мужи ждали на море политики шторма и крушения родного корабля. Кормчий боялся тоже, и верил, и не верил в свои силы и в своё искусство, часто падал духом, но, воспрянув, снова брался за кормило верной и властной рукой и снова правил, направляя всё и всех.
Через, года два… может, и гораздо раньше, решили умные, просвещённые головы, – будет перемена. Снова будет сверженный император Иоанн или же малолетний император Павел с новым регентом, но не немцем, конечно, а русским. А прозорливец, если б нашёлся, мог бы ответить:
– Будет таковое только тогда, когда теперешние младенцы будут пожилыми людьми.
Князь Козельский, собравшись дать пир, позвал много народу, и по-московски: широко, не горделиво, то есть без разбора. Старинный, родовитый, но небогатый дворянин без «знаков отличия» от прочих был приглашён сесть вместе и чуть не рядом с сановником уже нового образца, вновь и надолго народившегося на гнилой почве берегов Невы.
Этот сановник, вчерашний пришелец-чужеземец или свой земец-подьячий, приказный, не мог поступиться своим краденым величием, не мог не брезгливо и не чванно сесть рядом с захудалым Рюриковичем. И нового рода местничество родил Петербург с той поры, что первыми людьми империи являлись безвестные выходцы, и свои, и заморские. Но не они сами, иногда крупные звёзды ума и таланта, возродили это новое местничество, а их сателлиты… Помазанники слепой богини Фортуны, Меншиковы и Лефорты, Минихи и Остерманы, конюхи Бироны, лекари Лестоки, чумаки Разумовские были по мере сил своих рачителями пользы и добра. Но их приспешники были только язвой.
Второй ошибкой Козельского оказалось неведение этого нового местничества, не московского, а петербургского, новой борьбы между древней родовитостью и схваченным вчера чином или крестом.
Затем князь не принял во внимание, что между правлениями двух цариц, всесветно знаменитой Елизаветы и ещё неведомой, отважной, но, пожалуй, кто знает, возомнившей чересчур о себе Екатерины, было шестимесячное правление такого императора, как Пётр Феодорович. Монарх, диковинно быстро и почти мастерски успевший всё и всех перепутать, и дела, и людей, и события, и отношения… Монарх, доведший отечество до положения, что «своя своих не познаша». Монарх, заваривший кашу, которую расхлёбывать, и захлестнувший узел, который развязывать нужна была длань богатыря, царя-плотника, а не слабая рука молодой женщины.
И это было третьей и главной ошибкой князя. Поэтому теперь многое удивило его и заставило задуматься. Так, князь пригласил к себе канцлера графа Михаила Илларионовича Воронцова, старого знакомого, которого он, как и все, уважал за ум, за прямоту, за гордость мыслей и чувств и за полное отсутствие той спеси, которая удел лишь выскочек.
Но прямодушный Воронцов, узнав от князя, что к столу приглашён и явившийся из ссылки граф Бестужев, елизаветинский канцлер, поморщился, говоря:
– Мне-то всё равно… Но Алексею Петровичу будет со мной невмоготу. Я его место занимаю. Он ждёт не дождётся, когда его снова займёт Что, по всей вероятности, скоро и случится.
Однако канцлер всё-таки обещался быть. Но узнав, что будет за столом и его родная племянница княгиня Дашкова, уже отказался наотрез.
– Мужа её я уважаю, и пока я канцлер, он будет за Россию стоять в чужих краях. Я его хоть к самому Фридриху не побоюсь послать за Россию постоять. А с этой шумихой и мельницей встречаться не хочу.
Сама княгиня обещалась быть у «дяденьки» Козельского, как она в шутку звала князя с детства, но прибавила:
– Не кликай клич к столу-то, дяденька. А то ведь придётся мне, кавалерственной даме, и со стрекулистами, и с просвирнями у тебя кушать.
Граф Бестужев, узнав, что будет за столом со скороспелым сановником «из истопников» Тепловым, [220]нахмурился:
– Что ж делать, князь. Буду И с Иудой-предателем за стол сяду. Он ведь меня доносом в ссылку-то угнал. На меня и великую княгиню, теперешнюю царицу, подло донёс. Но если она, матушка, его терпит, да ещё отличает, то и молчи.
Наконец, князь дошёл до такой наивности, что, недавно познакомившись с новыми «сильными людьми» Орловыми, и их всех позвал. Братья, народ добродушный, весёлый да не без меры «простаки себе на уме», узнав, с кем вместе они будут гостями Козельского, всё посмеивались, прибавляя:
– Будем, будем… Эдакой оказии, князь, не пропустим. В другой раз жди ещё, когда придётся пообедать с Никитой Ехидой или с княгиней Мухой… Токмо вот что. Предупредите и Панина, и Дашкову, что и мы званы. И если они прибудут да мы перецарапаемся, то не взыщите. Никита Иваныч всегда был мастер-шпын, а Муха, кажись, стала ныне от разных обстоятельств – осой.
Из двадцати сенаторов, прибывших в Москву на коронацию, князь пригласил графов Александра Шувалова, Петра Шереметева и Петра Скавронского, [221]князей Шаховского и Волконского, генералов Сумарокова, [222]Брылкина и Суворова. [223]И из них только Шувалов отказался быть, чтобы не встретить Разумовских.
– Это не придворствовать, где всяк на своём месте, – сказал граф, – а гостить и тесниться. Пословица неправду сказывает, что в тесноте люди живут. В ней люди друг дружке на ноги наступают.
Распорядитель всей коронации князь Никита Юрьевич Трубецкой и «приготовитель» короны венчания Бецкой были почётными и редкими гостями, так как за эти дни были страшно заняты и осаждаемы всеми, ехавшими к ним с просьбой не обидеть, не обойти в церемониале ожидаемых великих дней.
Кроме того, в числе гостей был позван московский губернатор Жеребцов, обер-президент магистрата Квашнин-Самарин, гофмейстерина Нарышкина и три фрейлины государыни, графини Гендрикова, Вейделова и Чеглокова.
Так как у бобыля-князя не было жены или сестры, не было даже близкой родственницы, то звание хозяек для приёма гостей взяли на себя по его просьбе жена гетмана графиня Разумовская и состоящая при особе государыни графиня Матюшкина.
Никогда, конечно, московский дом князя Александра Алексеевича ещё не изображал такого зрелища, какое явлено теперь было обывателям. Двор и соседние улицы наполнились рыдванами, колымагами, каретами и берлинами, [224]все, конечно, цугом чудных коней. Дом был гостями переполнен совершенно. И всё сверкало ослепительно… И убранство комнат. И зал с огромным обеденным столом на двести кувертов. И сами гости в мундирах и орденах.
Князь долго стоял на подъезде, встречая гостей, и по всей большой лестнице, парадно устланной персидским ковром, вереницей двигались гости между шпалерами стоящих лакеев, гайдуков, скороходов и казачков, причудливо и почти фантастично разодетых в богатые ливреи и кафтаны.
Большинство гостей держало себя тихо, чопорно и почтительно, так как слишком много было теперь в стенах этого дома важных лиц. В малой третьей гостиной было не более двадцати человек, так как не всякий решался в неё войти, завидя с порога особ слишком высокого положения и значения. Старик, елизаветинский канцлер, войдя сюда, покосился, поморщился и, подсев к графине Разумовской, своей старой приятельнице, ворчал:
– Долго ж я был, видно, не в милости, когда даже вот эдакие в сановники успели выйти… – И он указал на Бецкого и на Орлова.
Но всеобщее главное внимание обращала здесь на себя княгиня Дашкова. И своей екатерининской лентой через плечо, и своей суровой важностью взгляда и речи. Если она была суетливой и докучливой «мухой» в июньские дни, то теперь была именно степенной, но ядовитой «осой». Орловы, давшие ей обе клички, были правы.
– Горделивее самой царицы! – заметил кто-то.
Когда все званые собрались, грянула музыка на хорах зала и гости чинно, парами двинулись за стол. Только в сумерки начался разъезд.
Все толковали весело о трёх «смехотворных приключительствах», генерал-адъютант Орлов оставил хозяину на память кучу изорванных в мелкие кусочки ложек и вилок.
Бецкой заявил за столом громко, что корона российская «уподобительна» в его руках: «Что хочу, то с ней и сделаю». И только немногие удивились. Было известно, что у этого неглупого человека были странные вспышки самомнения и чванства.
Граф Бестужев, по старой привычке, усугублённой ссылкой, так сильно подвыпил, что не мог встать из-за стола, а был вынесен и донесён в карету.
Некоторые могущественные вельможи того времени побывали уже в опале и даже в ссылке, но теперь снова вернулись, призванные «на совет» хитроумной, дальновидной и даже отчасти лукавой монархиней. Таков был бывший канцлер граф Бестужев-Рюмин, фельдмаршал Миних, князь Шаховской и другие.
Были и новые сильные люди, которых князь Козельский знавал ещё детьми. Такова была княгиня Дашкова, урождённая графиня Воронцова.
За последнее время уже в Москве, и даже за последние дни, князь Александр Алексеевич завёл много новых знакомых. Одни сами приехали к нему на поклон, к другим он поехал. Таковы были и братья Орловы, о которых он, конечно, никогда за всю жизнь даже не слыхал и которые теперь сразу поднялись на высшие ступени иерархии и чуть не на ступени трона.
Однако прожив довольно долго вдали от двора и высшего общества, князь попал в положение совершенно особенное, о чём, при всём своём уме, он наивно не подозревал. Видя пред собой или кругом себя совершающуюся политическую комедию, он ясно отдавал себе отчёт в значении и смысле совершающегося. Но он не мог уже знать ничего о том, что творилось за кулисами этого лицедейства.
Когда-то, в начале царствования Елизаветы Петровны, он знал не только обе стороны медали всего, что происходило, но бывал через друзей посвящён в такие тайны, которые становились известны лишь десятку близких к монархине лиц.
В эти дни, явясь в Москву, князь Александр Алексеевич наивно и добродушно думал, что он в том же положении.
Собравшись теперь устроить пир, пригласить к пышному столу и угостить на славу прежних и новых знакомых и приятелей, князь убедился, что отстал от «происхождения всех дел» и почти чужд круговороту при дворе и высшем обществе.
Как умный человек, он, однако, уже вскоре начал догадываться, что «времена переменчивы» и что происходит какая-то «неразбериха».
Впрочем, в эти дни, с приезда государыни в Петровское и до коронации, действительно была полная неразбериха.
Наступала буря на житейском придворно-административном море, которая раскачивала, кренила и колыхала государственный корабль, едва слушавшийся кормила и единодержавной руки.
Не было человека, который бы не был смущён, не видел бы надвигающейся бури и не ждал бы грозы от собирающихся туч. И никто не знал, что новичок кормчий ведёт корабль не только твёрдой рукой, не только искусной, но даже опытной, как будто век свой делал это. Этот кормчий вчера был юной германской принцессой крошечного государства, а завтра будет одним из вершителей истории человечества.
Умные, знающие, искушённые в делах государственные мужи ждали на море политики шторма и крушения родного корабля. Кормчий боялся тоже, и верил, и не верил в свои силы и в своё искусство, часто падал духом, но, воспрянув, снова брался за кормило верной и властной рукой и снова правил, направляя всё и всех.
Через, года два… может, и гораздо раньше, решили умные, просвещённые головы, – будет перемена. Снова будет сверженный император Иоанн или же малолетний император Павел с новым регентом, но не немцем, конечно, а русским. А прозорливец, если б нашёлся, мог бы ответить:
– Будет таковое только тогда, когда теперешние младенцы будут пожилыми людьми.
Князь Козельский, собравшись дать пир, позвал много народу, и по-московски: широко, не горделиво, то есть без разбора. Старинный, родовитый, но небогатый дворянин без «знаков отличия» от прочих был приглашён сесть вместе и чуть не рядом с сановником уже нового образца, вновь и надолго народившегося на гнилой почве берегов Невы.
Этот сановник, вчерашний пришелец-чужеземец или свой земец-подьячий, приказный, не мог поступиться своим краденым величием, не мог не брезгливо и не чванно сесть рядом с захудалым Рюриковичем. И нового рода местничество родил Петербург с той поры, что первыми людьми империи являлись безвестные выходцы, и свои, и заморские. Но не они сами, иногда крупные звёзды ума и таланта, возродили это новое местничество, а их сателлиты… Помазанники слепой богини Фортуны, Меншиковы и Лефорты, Минихи и Остерманы, конюхи Бироны, лекари Лестоки, чумаки Разумовские были по мере сил своих рачителями пользы и добра. Но их приспешники были только язвой.
Второй ошибкой Козельского оказалось неведение этого нового местничества, не московского, а петербургского, новой борьбы между древней родовитостью и схваченным вчера чином или крестом.
Затем князь не принял во внимание, что между правлениями двух цариц, всесветно знаменитой Елизаветы и ещё неведомой, отважной, но, пожалуй, кто знает, возомнившей чересчур о себе Екатерины, было шестимесячное правление такого императора, как Пётр Феодорович. Монарх, диковинно быстро и почти мастерски успевший всё и всех перепутать, и дела, и людей, и события, и отношения… Монарх, доведший отечество до положения, что «своя своих не познаша». Монарх, заваривший кашу, которую расхлёбывать, и захлестнувший узел, который развязывать нужна была длань богатыря, царя-плотника, а не слабая рука молодой женщины.
И это было третьей и главной ошибкой князя. Поэтому теперь многое удивило его и заставило задуматься. Так, князь пригласил к себе канцлера графа Михаила Илларионовича Воронцова, старого знакомого, которого он, как и все, уважал за ум, за прямоту, за гордость мыслей и чувств и за полное отсутствие той спеси, которая удел лишь выскочек.
Но прямодушный Воронцов, узнав от князя, что к столу приглашён и явившийся из ссылки граф Бестужев, елизаветинский канцлер, поморщился, говоря:
– Мне-то всё равно… Но Алексею Петровичу будет со мной невмоготу. Я его место занимаю. Он ждёт не дождётся, когда его снова займёт Что, по всей вероятности, скоро и случится.
Однако канцлер всё-таки обещался быть. Но узнав, что будет за столом и его родная племянница княгиня Дашкова, уже отказался наотрез.
– Мужа её я уважаю, и пока я канцлер, он будет за Россию стоять в чужих краях. Я его хоть к самому Фридриху не побоюсь послать за Россию постоять. А с этой шумихой и мельницей встречаться не хочу.
Сама княгиня обещалась быть у «дяденьки» Козельского, как она в шутку звала князя с детства, но прибавила:
– Не кликай клич к столу-то, дяденька. А то ведь придётся мне, кавалерственной даме, и со стрекулистами, и с просвирнями у тебя кушать.
Граф Бестужев, узнав, что будет за столом со скороспелым сановником «из истопников» Тепловым, [220]нахмурился:
– Что ж делать, князь. Буду И с Иудой-предателем за стол сяду. Он ведь меня доносом в ссылку-то угнал. На меня и великую княгиню, теперешнюю царицу, подло донёс. Но если она, матушка, его терпит, да ещё отличает, то и молчи.
Наконец, князь дошёл до такой наивности, что, недавно познакомившись с новыми «сильными людьми» Орловыми, и их всех позвал. Братья, народ добродушный, весёлый да не без меры «простаки себе на уме», узнав, с кем вместе они будут гостями Козельского, всё посмеивались, прибавляя:
– Будем, будем… Эдакой оказии, князь, не пропустим. В другой раз жди ещё, когда придётся пообедать с Никитой Ехидой или с княгиней Мухой… Токмо вот что. Предупредите и Панина, и Дашкову, что и мы званы. И если они прибудут да мы перецарапаемся, то не взыщите. Никита Иваныч всегда был мастер-шпын, а Муха, кажись, стала ныне от разных обстоятельств – осой.
Из двадцати сенаторов, прибывших в Москву на коронацию, князь пригласил графов Александра Шувалова, Петра Шереметева и Петра Скавронского, [221]князей Шаховского и Волконского, генералов Сумарокова, [222]Брылкина и Суворова. [223]И из них только Шувалов отказался быть, чтобы не встретить Разумовских.
– Это не придворствовать, где всяк на своём месте, – сказал граф, – а гостить и тесниться. Пословица неправду сказывает, что в тесноте люди живут. В ней люди друг дружке на ноги наступают.
Распорядитель всей коронации князь Никита Юрьевич Трубецкой и «приготовитель» короны венчания Бецкой были почётными и редкими гостями, так как за эти дни были страшно заняты и осаждаемы всеми, ехавшими к ним с просьбой не обидеть, не обойти в церемониале ожидаемых великих дней.
Кроме того, в числе гостей был позван московский губернатор Жеребцов, обер-президент магистрата Квашнин-Самарин, гофмейстерина Нарышкина и три фрейлины государыни, графини Гендрикова, Вейделова и Чеглокова.
Так как у бобыля-князя не было жены или сестры, не было даже близкой родственницы, то звание хозяек для приёма гостей взяли на себя по его просьбе жена гетмана графиня Разумовская и состоящая при особе государыни графиня Матюшкина.
Никогда, конечно, московский дом князя Александра Алексеевича ещё не изображал такого зрелища, какое явлено теперь было обывателям. Двор и соседние улицы наполнились рыдванами, колымагами, каретами и берлинами, [224]все, конечно, цугом чудных коней. Дом был гостями переполнен совершенно. И всё сверкало ослепительно… И убранство комнат. И зал с огромным обеденным столом на двести кувертов. И сами гости в мундирах и орденах.
Князь долго стоял на подъезде, встречая гостей, и по всей большой лестнице, парадно устланной персидским ковром, вереницей двигались гости между шпалерами стоящих лакеев, гайдуков, скороходов и казачков, причудливо и почти фантастично разодетых в богатые ливреи и кафтаны.
Большинство гостей держало себя тихо, чопорно и почтительно, так как слишком много было теперь в стенах этого дома важных лиц. В малой третьей гостиной было не более двадцати человек, так как не всякий решался в неё войти, завидя с порога особ слишком высокого положения и значения. Старик, елизаветинский канцлер, войдя сюда, покосился, поморщился и, подсев к графине Разумовской, своей старой приятельнице, ворчал:
– Долго ж я был, видно, не в милости, когда даже вот эдакие в сановники успели выйти… – И он указал на Бецкого и на Орлова.
Но всеобщее главное внимание обращала здесь на себя княгиня Дашкова. И своей екатерининской лентой через плечо, и своей суровой важностью взгляда и речи. Если она была суетливой и докучливой «мухой» в июньские дни, то теперь была именно степенной, но ядовитой «осой». Орловы, давшие ей обе клички, были правы.
– Горделивее самой царицы! – заметил кто-то.
Когда все званые собрались, грянула музыка на хорах зала и гости чинно, парами двинулись за стол. Только в сумерки начался разъезд.
Все толковали весело о трёх «смехотворных приключительствах», генерал-адъютант Орлов оставил хозяину на память кучу изорванных в мелкие кусочки ложек и вилок.
Бецкой заявил за столом громко, что корона российская «уподобительна» в его руках: «Что хочу, то с ней и сделаю». И только немногие удивились. Было известно, что у этого неглупого человека были странные вспышки самомнения и чванства.
Граф Бестужев, по старой привычке, усугублённой ссылкой, так сильно подвыпил, что не мог встать из-за стола, а был вынесен и донесён в карету.
XXI
Сашок целый день в себя не мог прийти от изумления и, подробно рассказав о диве дивном своему дядьке, и старика привёл в недоумение.
Встретить такого стрекулиста, как этот Вавилон Ассирьевич Покуда, на парадной лестнице у господ Орловых было, конечно, диво. А все лакеи, которые не обратили на него, офицера, никакого внимания и всё кланялись Покуде, – второе диво. А карета цугом, с малиновым чехлом на козлах и золотыми гербами, в которую сел Покуда, подсаживаемый своими лакеями, – третье дивное диво. Теперь он вспомнил, что на чехле и на ливреях был его герб! Его – Сашка – герб! Князей Козельских герб!! Звезда, полумесяц и меч. Это – четвёртое уже и наибольшее чудо. Даже не диво, а прямо наваждение, колдовство, волшебство или мошенничество.
Это даже крайне важное дело, которое так оставить нельзя. Помимо Сашка, нет князей Козельских. Один только его старый дядя, которого в Москве теперь нет. Как же смеет хам Покуда этот герб себе заводить? А если не Покуда, то тот, чья карета. Вероятное дело, что карета и лакеи – не Покудины. Его довезли и отвезли опять к тому, кто герб князей Козельских самовольно взял да ещё франтит эдак по Москве, когда в белокаменной сама царица, весь Петербург и чуть не всё важнейшее дворянство со всей России ради коронования.
Целый день Сашок с Кузьмичом рассуждали: «Как быть?»
На другой день, побывав на службе у Трубецкого, Сашок вернулся домой, обдумав и решив, что делать с Покудой. На его вопрос о дядьке Тит заявил, что старик ушёл.
«Опять к Квощинским, наверное, – подумал Сашок. – Может, ради меня и этой хорошенькой Тани. А может быть, и для себя. Эта нянюшка для него, старика, не стара. А лицом чистая, пригожая. Лет сорок ей. Ну, вдруг мой старый Иван Кузьмич сердечко своё защемил».
Сашок засмеялся этой мысли, но тотчас прибавил, ворча вслух:
– Да… Меня вот охраняет от погубления, а сам небось… Знай только злится на Катерину Ивановну, что она гуляет близко от окошек.
И Сашок, войдя к себе в квартиру, невольно задумался об этой красивой женщине, которая так странно взглядывала всегда на него всякий раз, что он её встречал в садике на церковном дворе, и всякий раз, что она проходила мимо его окон.
И сколько раз он выходил и тоже гулял. И сколько раз они эдак встречались, и он мысленно горел от желания и нетерпенья разговориться с ней… И не мог… И сколько раз он даже почти молился, восклицая мысленно: «Господи! Кабы она сама заговорила! Господи. Подай».
Но красавица только взглядывала на него и молча проходила. И взглядывала с каждым разом всё как-то чуднее, удивительнее… Её красивые глаза будто говорили…
А говорили они такое:
«Ты милый, хороший… Ты мне люб… Чего же ты молчишь? Когда же ты заговоришь?»
Всё это Сашок отлично читал в глазах женщины и всегда мысленно отвечал:
«Отчего ты сама не заговариваешь… Я сейчас отвечу…»
И теперь он иногда начинал мечтать, сидя дома: «Вот она идёт и вдруг упала… „Ах!“ Я бегу, подбегаю и говорю: „Вы ушиблись?“ А она: „Нет! Ничего…“ Вот бы и заговорили!»
Затем он мечтал: «Кричат, бегают… Сумятица!.. Пожар! Горим! Где пожар? У князй?.. Нет, у пономаря Ефимонова пожар… Катерина Ивановна не выскочила. В огне. Помогите. Я кидаюсь в двери… Нет, уж лучше я в окно влез. Схватил её на руки и несу… А она меня обхватила и говорит: „Спасибо. Я бы без вас сгорела!“
И Сашок, вдруг очнувшись от дум и мечтаний, вскакивал со стула и со злостью восклицал:
– Тьфу! Дурак! Малолеток! Нюня! Зачем тебе, дураку, пожар, когда она и без пожара к тебе льнёт… Нюня, как говорит княгиня. Правда это истинная.
На этот раз Сашок тоже замечтался, но его вдруг разбудил голос:
– Князинька! Лександр Микитич! А, князинька?
Пред ним стоял и приставал Тит.
– Чего тебе…
– Князинька! Мне от Катерины Ивановны отбою нет. Вот сейчас опять была. Я обтирал коня, а она в конюшню заглянула, спросила, где вы, да что… А там говорит: ты прости меня… Я обещался и вот пришёл к вам…
– Что? Что обещался? Кому?
– Ей пообещался и вот пришёл сказать вам, что она вышла со двора к Арбату.
– Ну так мне-то что же? – вдруг выговорил Сашок важно и делая удивлённое лицо.
– Говорит: скажи… может, и князь выйдет к Арбату же…
– Что-о? – невольно ахнул молодой человек и прибавил: – Она тебе это сказала?
– Точно так. Поди, говорит, Титушка, голубчик. Постарайся, чтобы князь вышел за мною. На церковном дворе и батюшка, и мой муж могут завидеть, а на улице ничего. Постарайся, я тебе, говорит, платок подарю. Ей-Богу, платок посулила. Ну вот…
Тит скромно улыбался и даже смущался.
Сашок сидел, поражённый всем слышанным. Он своим ушам не верил. И вдруг он порывисто встал, надел кивер, который только что снял с себя, глянул в зеркало и быстро вышел из комнаты.
Он чувствовал то же, что чувствует человек, кидающийся в самое пекло пожара.
– Да. Вот и пожар! – вымолвил он.
Уже спускаясь по ступенькам заднего крыльца, выходившего на церковный двор, он вдруг обернулся к конюху:
– Смотри, Тит. Не вздумай говорить Кузьмичу. Он тебя за эдакое съест…
– Как можно. Помилуйте… Я знаю… Да я бы и не пошёл к вам. Да из жалости. Уж очень она молила, чуть не плакала… Поди да поди, князя на меня выстави…
Но Сашок, румяный от волнения, даже не слыхал последних слов. Он шагнул и зашагал по двору, затем по своему переулку, а затем по широкой улице Арбата.
– Ну, а потом? Ну, а потом? Ну, а потом? – повторял он выразительно и отвечал: – Ни за что сам не заговорю. Не могу! Вот и весь сказ. Уж лучше прямо обнять её и целовать. Пускай плюху даст за озорничество… А заговорить – не могу.
И рассуждая так, Сашок не шёл, а бежал, озираясь по сторонам.
И вдруг сердце захолонуло: красавица пономариха тихим шагом, опустив голову и глядя в землю, двигалась ему навстречу.
«Вот сойдёмся! – кричал ему кто-то в ухо. – Вот!.. Вот!.. Ну! Ну! Да ну же. Скорее! Скажи: „Здравствуйте!“ Скорее! Поздно будет. Вот уже и поздно».
Сашок и пономариха сошлись… и разошлись. Она подняла глаза и глядела на него, прося глазами то же самое: «Заговори!»
Но Сашок сам опустил глаза и прошёл… А пройдя, начал себя отчаянно честить самыми бранными словами. А затем, уйдя далеко, потеряв из виду женщину, завернувшую за угол, он стал и стоял как вкопанный. А затем закачал головой:
– Ах, нюня! Ах, сопляк! Ах, щенок! Вот уж именно княжна Александра Никитишна, как звали в полку.
И он пошёл бродить по кварталу без цели и смысла, понурив голову и с лицом, на котором теперь была написана неподдельная печаль.
– Конец! Конец! – повторял он вслух. – Уж если и теперь не заговорил, то, конечно, никогда не заговорю.
Когда через час, уже в полусумраке, он, понурясь, задумчиво и не глядя ни на кого и ни на что, входил на церковный двор, вслед за ним, чуть не за его спиной, тоже входил кто-то. Он обернулся. Это была Катерина Ивановна!!
Встретить такого стрекулиста, как этот Вавилон Ассирьевич Покуда, на парадной лестнице у господ Орловых было, конечно, диво. А все лакеи, которые не обратили на него, офицера, никакого внимания и всё кланялись Покуде, – второе диво. А карета цугом, с малиновым чехлом на козлах и золотыми гербами, в которую сел Покуда, подсаживаемый своими лакеями, – третье дивное диво. Теперь он вспомнил, что на чехле и на ливреях был его герб! Его – Сашка – герб! Князей Козельских герб!! Звезда, полумесяц и меч. Это – четвёртое уже и наибольшее чудо. Даже не диво, а прямо наваждение, колдовство, волшебство или мошенничество.
Это даже крайне важное дело, которое так оставить нельзя. Помимо Сашка, нет князей Козельских. Один только его старый дядя, которого в Москве теперь нет. Как же смеет хам Покуда этот герб себе заводить? А если не Покуда, то тот, чья карета. Вероятное дело, что карета и лакеи – не Покудины. Его довезли и отвезли опять к тому, кто герб князей Козельских самовольно взял да ещё франтит эдак по Москве, когда в белокаменной сама царица, весь Петербург и чуть не всё важнейшее дворянство со всей России ради коронования.
Целый день Сашок с Кузьмичом рассуждали: «Как быть?»
На другой день, побывав на службе у Трубецкого, Сашок вернулся домой, обдумав и решив, что делать с Покудой. На его вопрос о дядьке Тит заявил, что старик ушёл.
«Опять к Квощинским, наверное, – подумал Сашок. – Может, ради меня и этой хорошенькой Тани. А может быть, и для себя. Эта нянюшка для него, старика, не стара. А лицом чистая, пригожая. Лет сорок ей. Ну, вдруг мой старый Иван Кузьмич сердечко своё защемил».
Сашок засмеялся этой мысли, но тотчас прибавил, ворча вслух:
– Да… Меня вот охраняет от погубления, а сам небось… Знай только злится на Катерину Ивановну, что она гуляет близко от окошек.
И Сашок, войдя к себе в квартиру, невольно задумался об этой красивой женщине, которая так странно взглядывала всегда на него всякий раз, что он её встречал в садике на церковном дворе, и всякий раз, что она проходила мимо его окон.
И сколько раз он выходил и тоже гулял. И сколько раз они эдак встречались, и он мысленно горел от желания и нетерпенья разговориться с ней… И не мог… И сколько раз он даже почти молился, восклицая мысленно: «Господи! Кабы она сама заговорила! Господи. Подай».
Но красавица только взглядывала на него и молча проходила. И взглядывала с каждым разом всё как-то чуднее, удивительнее… Её красивые глаза будто говорили…
А говорили они такое:
«Ты милый, хороший… Ты мне люб… Чего же ты молчишь? Когда же ты заговоришь?»
Всё это Сашок отлично читал в глазах женщины и всегда мысленно отвечал:
«Отчего ты сама не заговариваешь… Я сейчас отвечу…»
И теперь он иногда начинал мечтать, сидя дома: «Вот она идёт и вдруг упала… „Ах!“ Я бегу, подбегаю и говорю: „Вы ушиблись?“ А она: „Нет! Ничего…“ Вот бы и заговорили!»
Затем он мечтал: «Кричат, бегают… Сумятица!.. Пожар! Горим! Где пожар? У князй?.. Нет, у пономаря Ефимонова пожар… Катерина Ивановна не выскочила. В огне. Помогите. Я кидаюсь в двери… Нет, уж лучше я в окно влез. Схватил её на руки и несу… А она меня обхватила и говорит: „Спасибо. Я бы без вас сгорела!“
И Сашок, вдруг очнувшись от дум и мечтаний, вскакивал со стула и со злостью восклицал:
– Тьфу! Дурак! Малолеток! Нюня! Зачем тебе, дураку, пожар, когда она и без пожара к тебе льнёт… Нюня, как говорит княгиня. Правда это истинная.
На этот раз Сашок тоже замечтался, но его вдруг разбудил голос:
– Князинька! Лександр Микитич! А, князинька?
Пред ним стоял и приставал Тит.
– Чего тебе…
– Князинька! Мне от Катерины Ивановны отбою нет. Вот сейчас опять была. Я обтирал коня, а она в конюшню заглянула, спросила, где вы, да что… А там говорит: ты прости меня… Я обещался и вот пришёл к вам…
– Что? Что обещался? Кому?
– Ей пообещался и вот пришёл сказать вам, что она вышла со двора к Арбату.
– Ну так мне-то что же? – вдруг выговорил Сашок важно и делая удивлённое лицо.
– Говорит: скажи… может, и князь выйдет к Арбату же…
– Что-о? – невольно ахнул молодой человек и прибавил: – Она тебе это сказала?
– Точно так. Поди, говорит, Титушка, голубчик. Постарайся, чтобы князь вышел за мною. На церковном дворе и батюшка, и мой муж могут завидеть, а на улице ничего. Постарайся, я тебе, говорит, платок подарю. Ей-Богу, платок посулила. Ну вот…
Тит скромно улыбался и даже смущался.
Сашок сидел, поражённый всем слышанным. Он своим ушам не верил. И вдруг он порывисто встал, надел кивер, который только что снял с себя, глянул в зеркало и быстро вышел из комнаты.
Он чувствовал то же, что чувствует человек, кидающийся в самое пекло пожара.
– Да. Вот и пожар! – вымолвил он.
Уже спускаясь по ступенькам заднего крыльца, выходившего на церковный двор, он вдруг обернулся к конюху:
– Смотри, Тит. Не вздумай говорить Кузьмичу. Он тебя за эдакое съест…
– Как можно. Помилуйте… Я знаю… Да я бы и не пошёл к вам. Да из жалости. Уж очень она молила, чуть не плакала… Поди да поди, князя на меня выстави…
Но Сашок, румяный от волнения, даже не слыхал последних слов. Он шагнул и зашагал по двору, затем по своему переулку, а затем по широкой улице Арбата.
– Ну, а потом? Ну, а потом? Ну, а потом? – повторял он выразительно и отвечал: – Ни за что сам не заговорю. Не могу! Вот и весь сказ. Уж лучше прямо обнять её и целовать. Пускай плюху даст за озорничество… А заговорить – не могу.
И рассуждая так, Сашок не шёл, а бежал, озираясь по сторонам.
И вдруг сердце захолонуло: красавица пономариха тихим шагом, опустив голову и глядя в землю, двигалась ему навстречу.
«Вот сойдёмся! – кричал ему кто-то в ухо. – Вот!.. Вот!.. Ну! Ну! Да ну же. Скорее! Скажи: „Здравствуйте!“ Скорее! Поздно будет. Вот уже и поздно».
Сашок и пономариха сошлись… и разошлись. Она подняла глаза и глядела на него, прося глазами то же самое: «Заговори!»
Но Сашок сам опустил глаза и прошёл… А пройдя, начал себя отчаянно честить самыми бранными словами. А затем, уйдя далеко, потеряв из виду женщину, завернувшую за угол, он стал и стоял как вкопанный. А затем закачал головой:
– Ах, нюня! Ах, сопляк! Ах, щенок! Вот уж именно княжна Александра Никитишна, как звали в полку.
И он пошёл бродить по кварталу без цели и смысла, понурив голову и с лицом, на котором теперь была написана неподдельная печаль.
– Конец! Конец! – повторял он вслух. – Уж если и теперь не заговорил, то, конечно, никогда не заговорю.
Когда через час, уже в полусумраке, он, понурясь, задумчиво и не глядя ни на кого и ни на что, входил на церковный двор, вслед за ним, чуть не за его спиной, тоже входил кто-то. Он обернулся. Это была Катерина Ивановна!!