Страница:
Прошло с полчаса… Сашок стоял всё в углу зала, а княгиня продолжала маршировать мерными шагами, глядя в пол.
В отворённое окно вдруг донеслось нараспев:
– Груши-яблоки хоррроши! Яблочки крымские! Груши рязанские!
Княгиня остановилась и выговорила:
– Кликни! Ты! Тютант…
Адъютант перевесился за окно и крикнул:
– Гей! Ты! Гей, яблоки!
Но разносчик, снова громогласно запевший своё, не расслышал и быстро удалился.
– Не слышит, – заявил Сашок.
– Так пошёл, догони, ротозей! – воскликнула княгиня. – А ещё тютант! Ах, ты…
Сашок сбежал по парадной лестнице и послал швейцара догнать и вернуть разносчика.
Затем он доложил о нём княгине.
– Вели Анфисе два десятка груш купить… Принеси сюда.
Когда Сашок, исполнив поручение, явился снова с грушами на подносе, княгиня взяла одну, закусила, выплюнула на пол и выговорила:
– Ах, мошенники! Ах, идолы!
Однако, начав снова маршировать по залу, она доела грушу и взяла другую, потом третью.
– Ты, воробей! Сбегай узнай: какое время.
Это поручение адъютант исполнял почти каждый раз, как являлся на службу. Часов в доме князя Трубецкого не было, так как он считал, что часы приносят несчастие. Княгиня в этом мужу не перечила, находя, что все приметы российские – самые мудрые.
Обыкновенно Сашок доходил до угла улицы, в дом сенатора Евреинова, и справлялся.
На этот раз, вернувшись, он заявил, что у сенатора столовые часы перестали ходить со вчерашнего дня.
– Ах, идолы! – проворчала княгиня и прибавила: – По солнцу?..
– По солнцу, Серафима Григорьевна, опасаюсь ошибиться, – ответил Сашок. – Я на это не мастер. Кажись, что второй час.
– А на какое ты дело мастер? А? – спросила княгиня.
– Не могу знать.
– На баклуши. Понял? Нет, не понял?
– Никак нет-с.
– Баклуши бить мастер ты! И уши развешивать тоже. Нюни пускать – тоже тебя взять.
XVII
XVIII
XIX
В отворённое окно вдруг донеслось нараспев:
– Груши-яблоки хоррроши! Яблочки крымские! Груши рязанские!
Княгиня остановилась и выговорила:
– Кликни! Ты! Тютант…
Адъютант перевесился за окно и крикнул:
– Гей! Ты! Гей, яблоки!
Но разносчик, снова громогласно запевший своё, не расслышал и быстро удалился.
– Не слышит, – заявил Сашок.
– Так пошёл, догони, ротозей! – воскликнула княгиня. – А ещё тютант! Ах, ты…
Сашок сбежал по парадной лестнице и послал швейцара догнать и вернуть разносчика.
Затем он доложил о нём княгине.
– Вели Анфисе два десятка груш купить… Принеси сюда.
Когда Сашок, исполнив поручение, явился снова с грушами на подносе, княгиня взяла одну, закусила, выплюнула на пол и выговорила:
– Ах, мошенники! Ах, идолы!
Однако, начав снова маршировать по залу, она доела грушу и взяла другую, потом третью.
– Ты, воробей! Сбегай узнай: какое время.
Это поручение адъютант исполнял почти каждый раз, как являлся на службу. Часов в доме князя Трубецкого не было, так как он считал, что часы приносят несчастие. Княгиня в этом мужу не перечила, находя, что все приметы российские – самые мудрые.
Обыкновенно Сашок доходил до угла улицы, в дом сенатора Евреинова, и справлялся.
На этот раз, вернувшись, он заявил, что у сенатора столовые часы перестали ходить со вчерашнего дня.
– Ах, идолы! – проворчала княгиня и прибавила: – По солнцу?..
– По солнцу, Серафима Григорьевна, опасаюсь ошибиться, – ответил Сашок. – Я на это не мастер. Кажись, что второй час.
– А на какое ты дело мастер? А? – спросила княгиня.
– Не могу знать.
– На баклуши. Понял? Нет, не понял?
– Никак нет-с.
– Баклуши бить мастер ты! И уши развешивать тоже. Нюни пускать – тоже тебя взять.
XVII
Наконец у подъезда дома загромыхала и остановилась карета.
Сашок, высунувшись в окно, узнал экипаж своего начальника и тотчас побежал вниз.
Князь уже вышел из кареты и вошёл в переднюю.
Сашок стал извиняться, говоря, что князь ничего ему не сказал накануне и он не мог знать, что должен сопутствовать ему в Петровское.
– Княгиня моя тебе это пояснила? – спросил князь.
– Точно так-с.
– Ну, пора привыкать. Коли я тебе ничего не сказал, стало быть, и не хотел тебя брать.
Князь Трубецкой был очень маленький и худенький старик, с крючковатым носом, с ястребиными, но вблизи добрыми, крупными, постоянно улыбающимися глазами. Не знавшие его близко считали его человеком сухим, даже злым; но знавшие близко знали, что он добрейшей души человек, которому природа по ошибке дала злые глаза. Все знали тоже, что если случалось князю сделать что-либо неприятное, то это было по приказанию его супруги, которой он ослушаться не мог, ибо боялся до смерти. Да и боялся-то он жены из-за доброты своей. Он не любил и избегал в людях гнева и старался всячески себя оградить и никого не сердить, а тем паче жену…
Княгиня встретила мужа наверху парадной лестницы, стоя в той же своей всегдашней позе, с закинутой головой, где торчал пучок волос на самой маковке, и с руками, скрещёнными за спиной.
– Ну? Что? – выговорила она.
– Ничего.
– Приняла?
– Да.
– Расспрашивала?
– Нет…
– Как нет?
Князь вошёл на верхнюю ступень и на площадку и потянулся к жене поцеловаться, что он делал всегда, возвращаясь домой, хотя бы после совсем краткого отсутствия.
– Погоди лизаться… – уткнулась княгиня рукой в его грудь. – Говори. О себе не говорил, стало быть?..
– Нет.
– Преотменно!!
– Нельзя было. Приняла меня государыня с тремя другими. Тут же был и Бецкой, который, к слову сказать, опять пошутил: «Ты – Трубецкой, а я – только без „тру“ Бецкой; а всё-таки есть Трубецкие, которые бы пожелали быть на месте без „тру“ Бецкого…» А знаешь, матушка, новость?! Он всем коронованием будет управлять, потому что…
– Да ты о себе говори!.. О себе!.. Что мне твои Бецкие и всякие иные, некровные, сбоку прижитые… Он…
И княгиня выразилась очень резким словом.
– А вот пойдём к тебе, всё расскажу, – ответил князь добродушно. Затем, обернувшись к своему адъютанту, князь прибавил: – Сбегай, голубчик… Ничего нету! Попроси хоть на два понюха.
Князь показал пустую табакерку.
– Слушаю-с! – воскликнул Сашок и пустился вниз по лестнице.
Он сразу понял, в чём заключалось поручение, потому что князь по крайней мере раза два в неделю посылал его к своей свояченице Настасье Григорьевне Маловой за нюхательным табаком.
Сестра княгини, красавица вдовушка, нюхала табак, и не столько из-за необходимости и привычки, сколько из-за модничанья и того, что все нюхали… Но дело в том, что Малова умела приготовлять из разных смесей такой табак, какого в продаже не было и от которого все нюхатели приходили в восторг. Уверяли даже, что сам фельдмаршал Разумовский говорил:
– Маловский табак? Ну табак! В жар и холод бросает. Нюхнёшь – и душа с Богом забеседует.
Сашок добежал за два дома от подъезда, приказал доложить Маловой, зачем он явился, и тотчас был принят. Он вошёл в гостиную и почтительно заявил, что князь только что вернулся из Петровского от государыни, а табаку ни порошинки в табакерке.
Молодой человек всегда старался быть особенно почтительным с Маловой, так как родная сестра княгини могла повлиять на жену его начальника и замолвить за него словечко.
С хозяйкой сидели два господина. Один пожилой, другой молодой красивый хват в артиллерийском мундире.
Настасья Григорьевна, как всегда бывало, странно поглядела на Сашка, как будто чему-то смеялись её глаза, и подала ему голландскую тавлинку с табаком.
– Всегда-то вы за табаком, – сказала она сладко. – Возьмёте и уйдёте. А нет чтобы меня навестить и посидеть.
Сашок не нашёлся, что ответить, глупо улыбнулся и, поклонясь, вышел.
«Чудно она на меня всегда глядит, – подумал он. – А надо сказать правду. Красива. Даже не хуже моей Катерины Ивановны. Та пономариха всё-таки. А это сестра родная княгине».
Вслед за ним в переднюю вышел и пожилой человек, суровый, угрюмый, смерил его с головы до пят и, пройдя мимо, сел в свой экипаж. Сашок уже не раз видал этого гостя Маловой, но не интересовался узнать, кто он такой.
«Чего это он сегодня, будто съесть меня хотел», – подумалось Сашку, и он на этот раз спросил у лакея, кто этот гость его барыни.
– Павел Максимович, барин Квощинский.
– Квощинский? Вот как? Не ожидал! – удивился Сашок и прибавил: – Сердитый, видно.
– Никак нет-с, – глупо ухмыльнулся лакей. – А они с капитаном сейчас повздорили. С Кострицким.
Молодому человеку было, конечно, это известие нелюбопытно, и он побежал обратно, бережно держа в руках тавлинку.
Когда Сашок вернулся в дом и стал подходить к кабинету князя, то через растворённые двери услыхал, что между супругами «баталия».
– Коли она сказала эдак-то, – кричала княгиня, – сказала сама тебе, что хорошо бы, мол, поступили, если бы спознакомились, то и ступай.
– Сама. Да всё-таки…
– Ничего! Ступай. И сейчас ступай! – вскрикнула княгиня.
– Матушка, рассуди, что я… – громче, но мягко возражал князь.
– Нечего рассуждать. Ступай.
– Мне семьдесят лет, а им всем братьям…
– Хоть сто семьдесят будь. Собирайся… Орловы стали теперь поважнее Разумовских самих.
– Но, матушка Серафима Гри…
– Собирайся. Бери этого щенка Козельского и але-марше. [219]
– Нельзя, матушка… Хоть предупредить прежде, – уступчиво заговорил князь. – Спросить их, когда. Приеду, не застану дома, и опять ступай. Что же, я у них на побегушках эдак буду стоять?
– Ну, это пожалуй. Ладно. Тогда посылай сейчас к Орловым этого щенка спросить и эдакое что-нибудь вежливое сказать. Авось не переврёт олух царя небесного.
А Сашок, слушая у дверей, проговорил себе:
– Это всё я. И щенок, и олух…
Князь вышел наконец и, увидя адъютанта, воскликнул с упрёком:
– Что же ты стоишь? А я жду и помираю. Нос онемел, не чую его… Подавай скорее.
И, выхватив из рук Сашка тавлинку, князь взял огромную щепоть табаку и наполнил, почти закупорил, обе ноздри, а затем потянул в себя.
– Ах, благодать. Прямо-таки благодать, – сладко произнёс он. – Вот ведь Настасья Григорьевна, дама, прости Господи, какая уж не прыткая, а табак готовит – прямо царям или королям нюхать.
И, во второй раз начинив нос, князь заговорил деловито:
– Ты у меня умница… Слушай в оба и исполни хорошенько… чтобы не было ни сучка ни задоринки. Ступай сейчас к господам Орловым. Знаешь, где изволят жить?
– Как не знать-с. На Никитской, у Вознесения.
– Ну вот, ступай и вели доложить Ивану ли, Григорью ли, Алексею ли, Феодору ли Григорьевичам. Это всё одно. Доложить, что, мол, генерал-аншеф князь Егор Иванович Трубецкой имеет честь кланяться и просить сказать, когда он может приехать познакомиться.
Сашок, как ни был наивен, но глядел выпуча глаза.
– Что, родимый? Дивишься, что старик генерал-аншеф, да ещё Трубецкой, поедет эдак к капитанам-молокососам? Что делать? Времена переменчивы.
Сашок действительно был удивлён, что старик, заслуженный генерал и одно из первых лиц дворянской Москвы, первым едет к дворянам Орловым. Да ещё посылает узнать, когда ему быть. Молодой человек, как и все в Москве, слыхал о внезапном возвышении простых офицеров, но заявление Трубецкого всё-таки смутило его.
Кроме того, Сашок смутился и струсил за себя самого.
«Каково ехать к этим Орловым? Они похуже самой княгини отбреют. Примут гордо, высокомерно, обойдутся как с лакеем». Но рассуждать было нельзя, и Сашок, выйдя, сел на лошадь и, смущённый, шагом пустил коня.
«Там у них вся Москва, сказывает Тит, толчётся от зари до зари. А у меня какая же светскость… Никакой. Как много народу, так сейчас у меня душа в пятках. Ну вот, холопа и изображу. Да Орловы своего пару ещё поддадут».
Сашок, высунувшись в окно, узнал экипаж своего начальника и тотчас побежал вниз.
Князь уже вышел из кареты и вошёл в переднюю.
Сашок стал извиняться, говоря, что князь ничего ему не сказал накануне и он не мог знать, что должен сопутствовать ему в Петровское.
– Княгиня моя тебе это пояснила? – спросил князь.
– Точно так-с.
– Ну, пора привыкать. Коли я тебе ничего не сказал, стало быть, и не хотел тебя брать.
Князь Трубецкой был очень маленький и худенький старик, с крючковатым носом, с ястребиными, но вблизи добрыми, крупными, постоянно улыбающимися глазами. Не знавшие его близко считали его человеком сухим, даже злым; но знавшие близко знали, что он добрейшей души человек, которому природа по ошибке дала злые глаза. Все знали тоже, что если случалось князю сделать что-либо неприятное, то это было по приказанию его супруги, которой он ослушаться не мог, ибо боялся до смерти. Да и боялся-то он жены из-за доброты своей. Он не любил и избегал в людях гнева и старался всячески себя оградить и никого не сердить, а тем паче жену…
Княгиня встретила мужа наверху парадной лестницы, стоя в той же своей всегдашней позе, с закинутой головой, где торчал пучок волос на самой маковке, и с руками, скрещёнными за спиной.
– Ну? Что? – выговорила она.
– Ничего.
– Приняла?
– Да.
– Расспрашивала?
– Нет…
– Как нет?
Князь вошёл на верхнюю ступень и на площадку и потянулся к жене поцеловаться, что он делал всегда, возвращаясь домой, хотя бы после совсем краткого отсутствия.
– Погоди лизаться… – уткнулась княгиня рукой в его грудь. – Говори. О себе не говорил, стало быть?..
– Нет.
– Преотменно!!
– Нельзя было. Приняла меня государыня с тремя другими. Тут же был и Бецкой, который, к слову сказать, опять пошутил: «Ты – Трубецкой, а я – только без „тру“ Бецкой; а всё-таки есть Трубецкие, которые бы пожелали быть на месте без „тру“ Бецкого…» А знаешь, матушка, новость?! Он всем коронованием будет управлять, потому что…
– Да ты о себе говори!.. О себе!.. Что мне твои Бецкие и всякие иные, некровные, сбоку прижитые… Он…
И княгиня выразилась очень резким словом.
– А вот пойдём к тебе, всё расскажу, – ответил князь добродушно. Затем, обернувшись к своему адъютанту, князь прибавил: – Сбегай, голубчик… Ничего нету! Попроси хоть на два понюха.
Князь показал пустую табакерку.
– Слушаю-с! – воскликнул Сашок и пустился вниз по лестнице.
Он сразу понял, в чём заключалось поручение, потому что князь по крайней мере раза два в неделю посылал его к своей свояченице Настасье Григорьевне Маловой за нюхательным табаком.
Сестра княгини, красавица вдовушка, нюхала табак, и не столько из-за необходимости и привычки, сколько из-за модничанья и того, что все нюхали… Но дело в том, что Малова умела приготовлять из разных смесей такой табак, какого в продаже не было и от которого все нюхатели приходили в восторг. Уверяли даже, что сам фельдмаршал Разумовский говорил:
– Маловский табак? Ну табак! В жар и холод бросает. Нюхнёшь – и душа с Богом забеседует.
Сашок добежал за два дома от подъезда, приказал доложить Маловой, зачем он явился, и тотчас был принят. Он вошёл в гостиную и почтительно заявил, что князь только что вернулся из Петровского от государыни, а табаку ни порошинки в табакерке.
Молодой человек всегда старался быть особенно почтительным с Маловой, так как родная сестра княгини могла повлиять на жену его начальника и замолвить за него словечко.
С хозяйкой сидели два господина. Один пожилой, другой молодой красивый хват в артиллерийском мундире.
Настасья Григорьевна, как всегда бывало, странно поглядела на Сашка, как будто чему-то смеялись её глаза, и подала ему голландскую тавлинку с табаком.
– Всегда-то вы за табаком, – сказала она сладко. – Возьмёте и уйдёте. А нет чтобы меня навестить и посидеть.
Сашок не нашёлся, что ответить, глупо улыбнулся и, поклонясь, вышел.
«Чудно она на меня всегда глядит, – подумал он. – А надо сказать правду. Красива. Даже не хуже моей Катерины Ивановны. Та пономариха всё-таки. А это сестра родная княгине».
Вслед за ним в переднюю вышел и пожилой человек, суровый, угрюмый, смерил его с головы до пят и, пройдя мимо, сел в свой экипаж. Сашок уже не раз видал этого гостя Маловой, но не интересовался узнать, кто он такой.
«Чего это он сегодня, будто съесть меня хотел», – подумалось Сашку, и он на этот раз спросил у лакея, кто этот гость его барыни.
– Павел Максимович, барин Квощинский.
– Квощинский? Вот как? Не ожидал! – удивился Сашок и прибавил: – Сердитый, видно.
– Никак нет-с, – глупо ухмыльнулся лакей. – А они с капитаном сейчас повздорили. С Кострицким.
Молодому человеку было, конечно, это известие нелюбопытно, и он побежал обратно, бережно держа в руках тавлинку.
Когда Сашок вернулся в дом и стал подходить к кабинету князя, то через растворённые двери услыхал, что между супругами «баталия».
– Коли она сказала эдак-то, – кричала княгиня, – сказала сама тебе, что хорошо бы, мол, поступили, если бы спознакомились, то и ступай.
– Сама. Да всё-таки…
– Ничего! Ступай. И сейчас ступай! – вскрикнула княгиня.
– Матушка, рассуди, что я… – громче, но мягко возражал князь.
– Нечего рассуждать. Ступай.
– Мне семьдесят лет, а им всем братьям…
– Хоть сто семьдесят будь. Собирайся… Орловы стали теперь поважнее Разумовских самих.
– Но, матушка Серафима Гри…
– Собирайся. Бери этого щенка Козельского и але-марше. [219]
– Нельзя, матушка… Хоть предупредить прежде, – уступчиво заговорил князь. – Спросить их, когда. Приеду, не застану дома, и опять ступай. Что же, я у них на побегушках эдак буду стоять?
– Ну, это пожалуй. Ладно. Тогда посылай сейчас к Орловым этого щенка спросить и эдакое что-нибудь вежливое сказать. Авось не переврёт олух царя небесного.
А Сашок, слушая у дверей, проговорил себе:
– Это всё я. И щенок, и олух…
Князь вышел наконец и, увидя адъютанта, воскликнул с упрёком:
– Что же ты стоишь? А я жду и помираю. Нос онемел, не чую его… Подавай скорее.
И, выхватив из рук Сашка тавлинку, князь взял огромную щепоть табаку и наполнил, почти закупорил, обе ноздри, а затем потянул в себя.
– Ах, благодать. Прямо-таки благодать, – сладко произнёс он. – Вот ведь Настасья Григорьевна, дама, прости Господи, какая уж не прыткая, а табак готовит – прямо царям или королям нюхать.
И, во второй раз начинив нос, князь заговорил деловито:
– Ты у меня умница… Слушай в оба и исполни хорошенько… чтобы не было ни сучка ни задоринки. Ступай сейчас к господам Орловым. Знаешь, где изволят жить?
– Как не знать-с. На Никитской, у Вознесения.
– Ну вот, ступай и вели доложить Ивану ли, Григорью ли, Алексею ли, Феодору ли Григорьевичам. Это всё одно. Доложить, что, мол, генерал-аншеф князь Егор Иванович Трубецкой имеет честь кланяться и просить сказать, когда он может приехать познакомиться.
Сашок, как ни был наивен, но глядел выпуча глаза.
– Что, родимый? Дивишься, что старик генерал-аншеф, да ещё Трубецкой, поедет эдак к капитанам-молокососам? Что делать? Времена переменчивы.
Сашок действительно был удивлён, что старик, заслуженный генерал и одно из первых лиц дворянской Москвы, первым едет к дворянам Орловым. Да ещё посылает узнать, когда ему быть. Молодой человек, как и все в Москве, слыхал о внезапном возвышении простых офицеров, но заявление Трубецкого всё-таки смутило его.
Кроме того, Сашок смутился и струсил за себя самого.
«Каково ехать к этим Орловым? Они похуже самой княгини отбреют. Примут гордо, высокомерно, обойдутся как с лакеем». Но рассуждать было нельзя, и Сашок, выйдя, сел на лошадь и, смущённый, шагом пустил коня.
«Там у них вся Москва, сказывает Тит, толчётся от зари до зари. А у меня какая же светскость… Никакой. Как много народу, так сейчас у меня душа в пятках. Ну вот, холопа и изображу. Да Орловы своего пару ещё поддадут».
XVIII
За эти дни, что императрица в ожидании официального и торжественного въезда в самый город жила в Петровском, братья Орловы не по дням, а по часам вырастали во мнении москвичей, становились всё важнее и именитее. И действительно, не было ни единого человека, не только простого дворянина, но и вельможи обеих столиц, который бы не ехал на Никитскую рекомендоваться и знакомиться.
Но удивлению всех не было границ.
– Вот люди! Диковинные люди! – говорили все, побывав у господ Орловых.
Старший из братьев – Иван Григорьевич, коренной москвич, был всегда человеком добродушным и любезным, но как «маленькому» человеку, небогатому дворянину, ему так и следовало поступать. Однако теперь он стал ещё ласковее ко всем.
Братья, петербуржцы, прежний простой цалмейстер, а ныне генерал-адъютант императрицы Григорий Орлов, третий Алексей и четвёртый Феодор – оба преображенцы, наконец, пятый брат, ещё молоденький кадет, обращались ещё диковиннее со всеми, прямо заискивали, не только ухаживали. Дело становилось загадкой.
Зато когда братья оставались одни, то в беседе с глазу на глаз объясняли эту загадку.
– Мы и так по природе не гордецы, – говорил Алексей Орлов, – и нужно думать, ни при каких обстоятельствах и впредь гордецами не сделаемся. А теперь надо поласковее поглаживать матушку Москву. Надо всячески её ублажать, чтобы она под нашу музыку согласно запела, когда придёт время.
И иногда, обращаясь к брату Григорию, он прибавлял:
– Ну а как, Гриша, скоро ли время-то это придёт?
Адъютант императрицы всегда отвечал весело одними и теми же словами:
– Жду у моря погоды! Будем надеяться, что скоро. А ты, Алехан, своё дело делай насчёт этих разных Хрущёвых да Гурьевых.
– Об этом не тревожься, взялся я за дело, доведу до конца. Все эти крикуны и разное пустомельство, у них происходящее, – всё чепуха. Уж во всяком случае не какие-нибудь офицерики могут быть помехой в эдаком важном деле.
Действительно, у Григория Орлова, который с июньских дней и переворота стал ближайшим лицом к государыне, было дело, имевшее для него огромное значение. Но дело это было всё-таки затеей честолюбца. А затея была такого рода, что её следовало держать под спудом, всячески ограждать от огласки. Если бы про такую затею несвоевременно распустить слух по Москве, то не нашлось бы ни единого человека, сановника ли, дворянина, купца или простого мещанина, который бы не ахнул.
Затея Григория Орлова была делом почти неслыханным и невиданным на Руси, но именно «почти».
Если подобное уже было недавно, и если оно было тайной для всей России, то большинству дворян обеих столиц оно было известно. Однако известно не как доказанный, очевидный факт, а как нечто предполагаемое.
Если бы известного рода слухи за последние десять лет не ходили в обеих столицах, то, разумеется, и Григорий Орлов никогда не решился бы на свою теперешнюю затею.
Слух или догадка заключались в том, что императрица Елизавета Петровна была тайно обвенчана с графом Алексеем Григорьевичем Разумовским. Покойная императрица и сам фельдмаршал не отрицали ничего и только отмалчивались. Доказательств существования тайного брака не было.
Императорская золотая корона, вместо креста красовавшаяся на храме Рождества, на Покровке, близ самого дворца Разумовского, давно удивляла москвичей и заставляла раздумывать, соображать и верить слуху, что в этой именно церкви, увенчанной императорской короной, произошло тайное венчание императрицы с её любимцем.
И любимец новой императрицы, главный деятель в перевороте в её пользу, не удовольствовался тем, что сделался генерал-адъютантом. Как всякий честолюбец, которому во всём сказочная удача, он захотел большего, высшего, высочайшего, захотел всего возможного на свете и почти невозможного.
И вскоре же после восшествия на престол он стал убеждать императрицу последовать примеру своей тётки и выйти за него замуж, но уже не соблюдая тайны, как сделала Елизавета Петровна. Государыня долго противоречила любимцу, но здесь, в Москве, вдруг согласилась, и только не желала спешить и во всяком случае не думать об этом до коронации.
После обещания императрицы Григорий Орлов и его братья, разумеется, перестали тщательно скрывать своё счастье от близких людей и сообщили всё своим друзьям. Но у этих друзей были свои друзья. И теперь многие москвичи передавали, как величайшую тайну, что граф Григорий Григорьевич должен сделаться супругом императрицы. Этот слух, пробежавший теперь, взволновал московское дворянство, а равно и петербургских именитых гостей. Всё отступило пред ними на задний план. Сначала в городе только говорили о будущих коронационных милостях и наградах, и более всего толков было, конечно, о том, что московские дворяне Орловы станут графами Российской империи. Но вдруг пробежал слух, уподобившийся грому небесному. И если это неправда, клевета на царицу, то она, конечно, умышленно пущена врагами нового правительства и «фрондёрами», как называли их. Молва прибавляла, что граф Григорий станет ещё выше братьев и получит титул князя Римской империи или герцога, и уже после этого возвышения должен совершиться не тайный, а явный брак монархини с её генерал-адъютантом. Подспудный слух разделил Москву на два лагеря. Некоторые люди, здравомыслящие, не верили, но большинство начинало вполне верить в возможность подобного поступка новой императрицы. Тем более что сами графы Орловы не отрицали, а отшучивались.
Близкие ко двору люди, как Панин, Воронцов, княгиня Дашкова, Бецкой и другие, не допускали мысли, чтобы царица, только что вступившая на престол вследствие переворота и чуждая России как немецкая принцесса, решилась сейчас же сделать такой неуместный и опасный для себя шаг. Позднее? Может быть…
«Все её права на русский престол, – смело заявлял решительный Никита Иванович Панин, воспитатель цесаревича, – освящены не одним восшествием, а сугубо теми обстоятельствами, что она родная мать моего питомца и истинного законного наследника российского престола. Она чужая нам; да Павел Петрович не чужой, ибо родной правнук Великого Петра. Выйдя замуж за простого русского дворянина, она как бы отдалит от себя своего единственного сына. А он – живая связь между ней и русским престолом, на который она временно вступила».
И слово «временно», хотя тихо и осторожно, всё-таки злостно произносилось в среде «фрондёров». Когда, однако, вступит на престол Павел Петрович – при совершеннолетии, то есть лет через десять, или только после смерти матери? Это было и оставалось, разумеется, вопросом. А вопрос этот был тёмный, неразрешённый и во всяком случае крайне щекотливый и обоюдоострый.
Так или иначе, но подспудный, ошеломляющий слух поднял теперь Орловых на высочайшую ступень общественного положения.
И к таким-то важным людям приходилось отправляться с поручением молодому офицеру, князю Козельскому. Понятно, что Сашок, слыша давно имя Орловых, произносимое подобострастно, то с каким-то страхом, то как-то таинственно, теперь окончательно струхнул.
«Ехать, представляться и объясняться именно с ними, – думалось Сашку. – Для того лезть, чтобы тебя обидели гордецы; кажется, лучше бы на войну с немцами пошёл. Там убьют. Но двум смертям не бывать».
И каким образом, именно «как» произошёл визит?.. Неизвестно. Как молодой человек въехал во двор, где была масса экипажей, как вошёл он в дом и в толпу гостей, важных и сановитых, как объяснил он своё дело Ивану Григорьевичу, как подошли к нему двое других Орловых, оба преображенцы, как затем попал он нежданно в маленькую горницу и сидел с глазу на глаз с самим генерал-адъютантом, как этот значительный человек угощал его кофеем, финиками, какой-то турецкой сладкой жижицей, а сам повторял, что рад чести познакомиться с князем Александром Никитичем Козельским, как потом этот генерал-адъютант, всё смеясь и смеясь, его обнял и расцеловал и как, наконец, Сашок, ошалелый, угорелый, весь в поту от волненья, не просто вышел, а, вернее, выкатился из дому и очутился на подъезде, на воздухе… Неизвестно!..
Сашок ровнёхонько ничего не помнил, не понимал и не сознавал. В голове был чад, в глазах звёзды, а кругом всеобщий дьявольский танец. Прямо наваждение…
Танцевали люди, дома, кареты, лошади, и, наконец, и солнце на небе вдруг взяло да и подпрыгнуло.
Однако судьба всё-таки не сжалилась над бедным малым, который достаточно угорел от визита, от толпы гостей, а главное – от особой невероятной любезности самого царицына адъютанта, ласкового, милого, сердечного, душевного человека. Вернее сказать, – просто колдуна-очарователя…
Едва Сашок отдышался на подъезде, пришёл совсем в себя и только радовался тому, как Орловы, важнейшие люди, его, простого офицера, приняли, вдруг свершилось на его глазах нечто, громом грянувшее и хватившее по нём… Он едва устоял на ногах, а рот разинул и глаза вытаращил так, что, казалось, и губам, и векам больно стало.
Мимо него вышел из швейцарской на подъезд, уезжая от Орловых, сановник, которому подали великолепную карету с дивным цугом коней. Сановник, подсаженный двумя своими лакеями, сел в карету и, заметив Сашка, вдруг расхохотался и крикнул:
– А? Какс Никитич! И вы здесь. Моё почтение, плебрамянканидачекбра!
Цуг красиво, будто змеёй, завернул по двору, экипаж с ливрейными лакеями на запятках отъехал, а Сашок опять стоял угорелый.
– Господин Покуда!! У Орловых? В карете? В мундире?
Между тем съезжавший со двора Орловых вельможа, господин Покуда, и господин Макар Гонялыч Телятев, и господин иных и многих имён и фамилий, часто меняемых, любивший говорить на модном языке «абракадабрском», долго смеялся, вспоминая поражённое изумлением лицо юного офицера.
– Не понял, сердечный, моего писанья, – сказал он вслух. – Надо будет отрядить к нему Романа Романовича…
Но удивлению всех не было границ.
– Вот люди! Диковинные люди! – говорили все, побывав у господ Орловых.
Старший из братьев – Иван Григорьевич, коренной москвич, был всегда человеком добродушным и любезным, но как «маленькому» человеку, небогатому дворянину, ему так и следовало поступать. Однако теперь он стал ещё ласковее ко всем.
Братья, петербуржцы, прежний простой цалмейстер, а ныне генерал-адъютант императрицы Григорий Орлов, третий Алексей и четвёртый Феодор – оба преображенцы, наконец, пятый брат, ещё молоденький кадет, обращались ещё диковиннее со всеми, прямо заискивали, не только ухаживали. Дело становилось загадкой.
Зато когда братья оставались одни, то в беседе с глазу на глаз объясняли эту загадку.
– Мы и так по природе не гордецы, – говорил Алексей Орлов, – и нужно думать, ни при каких обстоятельствах и впредь гордецами не сделаемся. А теперь надо поласковее поглаживать матушку Москву. Надо всячески её ублажать, чтобы она под нашу музыку согласно запела, когда придёт время.
И иногда, обращаясь к брату Григорию, он прибавлял:
– Ну а как, Гриша, скоро ли время-то это придёт?
Адъютант императрицы всегда отвечал весело одними и теми же словами:
– Жду у моря погоды! Будем надеяться, что скоро. А ты, Алехан, своё дело делай насчёт этих разных Хрущёвых да Гурьевых.
– Об этом не тревожься, взялся я за дело, доведу до конца. Все эти крикуны и разное пустомельство, у них происходящее, – всё чепуха. Уж во всяком случае не какие-нибудь офицерики могут быть помехой в эдаком важном деле.
Действительно, у Григория Орлова, который с июньских дней и переворота стал ближайшим лицом к государыне, было дело, имевшее для него огромное значение. Но дело это было всё-таки затеей честолюбца. А затея была такого рода, что её следовало держать под спудом, всячески ограждать от огласки. Если бы про такую затею несвоевременно распустить слух по Москве, то не нашлось бы ни единого человека, сановника ли, дворянина, купца или простого мещанина, который бы не ахнул.
Затея Григория Орлова была делом почти неслыханным и невиданным на Руси, но именно «почти».
Если подобное уже было недавно, и если оно было тайной для всей России, то большинству дворян обеих столиц оно было известно. Однако известно не как доказанный, очевидный факт, а как нечто предполагаемое.
Если бы известного рода слухи за последние десять лет не ходили в обеих столицах, то, разумеется, и Григорий Орлов никогда не решился бы на свою теперешнюю затею.
Слух или догадка заключались в том, что императрица Елизавета Петровна была тайно обвенчана с графом Алексеем Григорьевичем Разумовским. Покойная императрица и сам фельдмаршал не отрицали ничего и только отмалчивались. Доказательств существования тайного брака не было.
Императорская золотая корона, вместо креста красовавшаяся на храме Рождества, на Покровке, близ самого дворца Разумовского, давно удивляла москвичей и заставляла раздумывать, соображать и верить слуху, что в этой именно церкви, увенчанной императорской короной, произошло тайное венчание императрицы с её любимцем.
И любимец новой императрицы, главный деятель в перевороте в её пользу, не удовольствовался тем, что сделался генерал-адъютантом. Как всякий честолюбец, которому во всём сказочная удача, он захотел большего, высшего, высочайшего, захотел всего возможного на свете и почти невозможного.
И вскоре же после восшествия на престол он стал убеждать императрицу последовать примеру своей тётки и выйти за него замуж, но уже не соблюдая тайны, как сделала Елизавета Петровна. Государыня долго противоречила любимцу, но здесь, в Москве, вдруг согласилась, и только не желала спешить и во всяком случае не думать об этом до коронации.
После обещания императрицы Григорий Орлов и его братья, разумеется, перестали тщательно скрывать своё счастье от близких людей и сообщили всё своим друзьям. Но у этих друзей были свои друзья. И теперь многие москвичи передавали, как величайшую тайну, что граф Григорий Григорьевич должен сделаться супругом императрицы. Этот слух, пробежавший теперь, взволновал московское дворянство, а равно и петербургских именитых гостей. Всё отступило пред ними на задний план. Сначала в городе только говорили о будущих коронационных милостях и наградах, и более всего толков было, конечно, о том, что московские дворяне Орловы станут графами Российской империи. Но вдруг пробежал слух, уподобившийся грому небесному. И если это неправда, клевета на царицу, то она, конечно, умышленно пущена врагами нового правительства и «фрондёрами», как называли их. Молва прибавляла, что граф Григорий станет ещё выше братьев и получит титул князя Римской империи или герцога, и уже после этого возвышения должен совершиться не тайный, а явный брак монархини с её генерал-адъютантом. Подспудный слух разделил Москву на два лагеря. Некоторые люди, здравомыслящие, не верили, но большинство начинало вполне верить в возможность подобного поступка новой императрицы. Тем более что сами графы Орловы не отрицали, а отшучивались.
Близкие ко двору люди, как Панин, Воронцов, княгиня Дашкова, Бецкой и другие, не допускали мысли, чтобы царица, только что вступившая на престол вследствие переворота и чуждая России как немецкая принцесса, решилась сейчас же сделать такой неуместный и опасный для себя шаг. Позднее? Может быть…
«Все её права на русский престол, – смело заявлял решительный Никита Иванович Панин, воспитатель цесаревича, – освящены не одним восшествием, а сугубо теми обстоятельствами, что она родная мать моего питомца и истинного законного наследника российского престола. Она чужая нам; да Павел Петрович не чужой, ибо родной правнук Великого Петра. Выйдя замуж за простого русского дворянина, она как бы отдалит от себя своего единственного сына. А он – живая связь между ней и русским престолом, на который она временно вступила».
И слово «временно», хотя тихо и осторожно, всё-таки злостно произносилось в среде «фрондёров». Когда, однако, вступит на престол Павел Петрович – при совершеннолетии, то есть лет через десять, или только после смерти матери? Это было и оставалось, разумеется, вопросом. А вопрос этот был тёмный, неразрешённый и во всяком случае крайне щекотливый и обоюдоострый.
Так или иначе, но подспудный, ошеломляющий слух поднял теперь Орловых на высочайшую ступень общественного положения.
И к таким-то важным людям приходилось отправляться с поручением молодому офицеру, князю Козельскому. Понятно, что Сашок, слыша давно имя Орловых, произносимое подобострастно, то с каким-то страхом, то как-то таинственно, теперь окончательно струхнул.
«Ехать, представляться и объясняться именно с ними, – думалось Сашку. – Для того лезть, чтобы тебя обидели гордецы; кажется, лучше бы на войну с немцами пошёл. Там убьют. Но двум смертям не бывать».
И каким образом, именно «как» произошёл визит?.. Неизвестно. Как молодой человек въехал во двор, где была масса экипажей, как вошёл он в дом и в толпу гостей, важных и сановитых, как объяснил он своё дело Ивану Григорьевичу, как подошли к нему двое других Орловых, оба преображенцы, как затем попал он нежданно в маленькую горницу и сидел с глазу на глаз с самим генерал-адъютантом, как этот значительный человек угощал его кофеем, финиками, какой-то турецкой сладкой жижицей, а сам повторял, что рад чести познакомиться с князем Александром Никитичем Козельским, как потом этот генерал-адъютант, всё смеясь и смеясь, его обнял и расцеловал и как, наконец, Сашок, ошалелый, угорелый, весь в поту от волненья, не просто вышел, а, вернее, выкатился из дому и очутился на подъезде, на воздухе… Неизвестно!..
Сашок ровнёхонько ничего не помнил, не понимал и не сознавал. В голове был чад, в глазах звёзды, а кругом всеобщий дьявольский танец. Прямо наваждение…
Танцевали люди, дома, кареты, лошади, и, наконец, и солнце на небе вдруг взяло да и подпрыгнуло.
Однако судьба всё-таки не сжалилась над бедным малым, который достаточно угорел от визита, от толпы гостей, а главное – от особой невероятной любезности самого царицына адъютанта, ласкового, милого, сердечного, душевного человека. Вернее сказать, – просто колдуна-очарователя…
Едва Сашок отдышался на подъезде, пришёл совсем в себя и только радовался тому, как Орловы, важнейшие люди, его, простого офицера, приняли, вдруг свершилось на его глазах нечто, громом грянувшее и хватившее по нём… Он едва устоял на ногах, а рот разинул и глаза вытаращил так, что, казалось, и губам, и векам больно стало.
Мимо него вышел из швейцарской на подъезд, уезжая от Орловых, сановник, которому подали великолепную карету с дивным цугом коней. Сановник, подсаженный двумя своими лакеями, сел в карету и, заметив Сашка, вдруг расхохотался и крикнул:
– А? Какс Никитич! И вы здесь. Моё почтение, плебрамянканидачекбра!
Цуг красиво, будто змеёй, завернул по двору, экипаж с ливрейными лакеями на запятках отъехал, а Сашок опять стоял угорелый.
– Господин Покуда!! У Орловых? В карете? В мундире?
Между тем съезжавший со двора Орловых вельможа, господин Покуда, и господин Макар Гонялыч Телятев, и господин иных и многих имён и фамилий, часто меняемых, любивший говорить на модном языке «абракадабрском», долго смеялся, вспоминая поражённое изумлением лицо юного офицера.
– Не понял, сердечный, моего писанья, – сказал он вслух. – Надо будет отрядить к нему Романа Романовича…
XIX
Дядя Сашка, князь Александр Алексеевич Козельский, заслуживший прозвище «чудодея», был пятидесятивосьмилетний вдовец, богач и добряк. Чудеса, которыми он славился в обеих столицах и подмосковных губерниях, были результатом того, что он был добрый, умный и скучающий человек, да кроме того, бесспорно даровитый. Он не был из числа тех чудаков, которые выдумывают всякие штуки только для того, чтобы заставить о себе ахать и трубить. Его штуки делали часто чудеса – несчастных счастливыми. Разные фантазии и прихоти Козельского приводились им в исполнение только ради того, чтобы развлечься – убить время. Но убить его так, чтобы горемычным была польза. Вредного, злого или безобразного он, собственно, никогда ничего не сделал. Некоторым знакомым, в особенности прихлебателям и блюдолизам, правда, иногда приходилось от него плохо. Но страдало в них не тело, не душа, а лишь мелочное самолюбие.
Сам князь сознавал, что у него нет ни цели, ни смысла в жизни и нет ни единого близкого человека, которого бы он мог искренно любить и от которого мог бы ожидать того же. Он видел, что все кругом него, и женщины, и мужчины, только льстят ему, ухаживают за ним из-за личных вожделений, а за глаза, конечно, поносят или поднимают на смех.
Скука, одолевавшая князя, заставляла его менять местопребывание. Он сам шутил над собой по этому поводу и любил напевать малороссийскую песенку: «Мне моркотно молоденьке, нигде места не найденько».
В молодости князь имел такие же маленькие средства, как и отец Сашка, но, будучи двадцати пяти лет от роду, он познакомился в Петербурге с банкиром Кордаро, у которого была единственная дочь, уже вдова, лет за сорок.
Кордаро появился в Петербурге, вызванный герцогом Бироном, и, поселившись на берегах Невы, пользовался таким большим покровительством всемогущего временщика, что часто к нему обращались по самым серьёзным делам, конечно, с ходатайствами. И банкир много делал добра, так как был одним из главных заступников перед грозным герцогом.
Какой национальности был старик банкир, было положительно неизвестно. Одни считали его итальянцем, другие – греком, третьи – поляком, наконец, многие подозревали в нём просто еврея. По религии он был лютеранином. Было известно, что у банкира очень большие средства, что в его кассе черпает огромные суммы сам герцог, иначе говоря, правительство, но в точности никто не знал, какое состояние у сомнительного по происхождению иностранца.
Молодой князь Козельский, красивый, элегантный, весёлый и остроумный, затейник на все руки, чтобы забавлять дам и девиц, нравящийся постоянно женщинам, разумеется, понравился и пожилой вдове. К чести князя Александра Алексеевича, он, начав часто бывать у Кордаро, бывал там без всякой задней мысли. Его привлекали вкусные обеды, ужины и весёлые вечера в очень богатом доме. Наконец, он знал, что Кордаро – любимец всемогущего герцога. А это действовало против воли на всякого, даже не нуждающегося в протекции. За вдовой, которая звалась на польский лад Эльжбеттой Яковлевной, князь, собственно, не стал ухаживать, был с ней столько же любезен, сколько со всеми другими. И он сам первый был крайне озадачен, даже изумлён, когда заметил, что вдова относится к нему как-то особенно. Нежно и сдержанно вместе, как бы боясь, что её чувство вызовет со стороны князя только лишь презрение и насмешку.
Эльжбетта Яковлевна, характерного южного типа, была, собственно, ни хороша собой, ни дурна, но для своих лет неплохо сохранилась. Ей можно было легко дать и тридцать пять лет. Единственное, что её несколько портило и отчасти старило, была полнота при маленьком росте. Познакомившись с ней, Козельский тотчас назвал её «бочкой», но затем нашёл в ней много достоинств, которые вместе делали женщину приятной и симпатичной.
Прошла зима. Князь бывал у Кордаро всё больше, всё чаще и стал совершенно своим человеком. И старик-банкир Яков Вольфгангович, как его звали по русскому обычаю, а равно и его дочь уже относились к нему как бы к родному. Но двадцатипятилетний молодой человек всё-таки не понимал, чем, собственно, он заслужил такую любовь старика и вдовы, потому, собственно, что ему и на ум не приходило то, что было у них давно на уме.
Дочь вскоре после знакомства с князем уже откровенно созналась отцу, что князь ей нравится. Отец давно уговаривал дочь выйти замуж вторично, но она всегда отказывалась. Она была настолько несчастлива со своим покойным мужем – человеком крутым и грубым, что почти дала себе слово не пробовать снова семейной жизни.
Пробыв вдовой более десяти лет, Эльжбетта Яковлевна ни в Германии, ни в Польше, где она жила с отцом, ни в России, куда они явились по приглашению Бирона, не находила ни одного человека, за которого бы решилась выйти вторично замуж. Когда она призналась отцу, что князь Козельский ей нравится, Яков Вольфгангович пришёл в восторг.
Многие его прежние мечты стали действительностью. И прежде, до приезда в Россию, и теперь при покровительстве Бирона. Но одна мечта всё оставалась неосуществлённой: вторичное замужество дочери. И эта незадача вдобавок происходила от неё самой, так как претендентов на её руку, несмотря на её годы, было немало: и немцев, и поляков, и русских. Поэтому заявление дочери привело старика в полный восторг. Ему ни на минуту не пришло в голову, что чувство дочери к молодому русскому князю, на двадцать лет моложе её, не имеет, собственно, никакого решающего значения.
Сам князь сознавал, что у него нет ни цели, ни смысла в жизни и нет ни единого близкого человека, которого бы он мог искренно любить и от которого мог бы ожидать того же. Он видел, что все кругом него, и женщины, и мужчины, только льстят ему, ухаживают за ним из-за личных вожделений, а за глаза, конечно, поносят или поднимают на смех.
Скука, одолевавшая князя, заставляла его менять местопребывание. Он сам шутил над собой по этому поводу и любил напевать малороссийскую песенку: «Мне моркотно молоденьке, нигде места не найденько».
В молодости князь имел такие же маленькие средства, как и отец Сашка, но, будучи двадцати пяти лет от роду, он познакомился в Петербурге с банкиром Кордаро, у которого была единственная дочь, уже вдова, лет за сорок.
Кордаро появился в Петербурге, вызванный герцогом Бироном, и, поселившись на берегах Невы, пользовался таким большим покровительством всемогущего временщика, что часто к нему обращались по самым серьёзным делам, конечно, с ходатайствами. И банкир много делал добра, так как был одним из главных заступников перед грозным герцогом.
Какой национальности был старик банкир, было положительно неизвестно. Одни считали его итальянцем, другие – греком, третьи – поляком, наконец, многие подозревали в нём просто еврея. По религии он был лютеранином. Было известно, что у банкира очень большие средства, что в его кассе черпает огромные суммы сам герцог, иначе говоря, правительство, но в точности никто не знал, какое состояние у сомнительного по происхождению иностранца.
Молодой князь Козельский, красивый, элегантный, весёлый и остроумный, затейник на все руки, чтобы забавлять дам и девиц, нравящийся постоянно женщинам, разумеется, понравился и пожилой вдове. К чести князя Александра Алексеевича, он, начав часто бывать у Кордаро, бывал там без всякой задней мысли. Его привлекали вкусные обеды, ужины и весёлые вечера в очень богатом доме. Наконец, он знал, что Кордаро – любимец всемогущего герцога. А это действовало против воли на всякого, даже не нуждающегося в протекции. За вдовой, которая звалась на польский лад Эльжбеттой Яковлевной, князь, собственно, не стал ухаживать, был с ней столько же любезен, сколько со всеми другими. И он сам первый был крайне озадачен, даже изумлён, когда заметил, что вдова относится к нему как-то особенно. Нежно и сдержанно вместе, как бы боясь, что её чувство вызовет со стороны князя только лишь презрение и насмешку.
Эльжбетта Яковлевна, характерного южного типа, была, собственно, ни хороша собой, ни дурна, но для своих лет неплохо сохранилась. Ей можно было легко дать и тридцать пять лет. Единственное, что её несколько портило и отчасти старило, была полнота при маленьком росте. Познакомившись с ней, Козельский тотчас назвал её «бочкой», но затем нашёл в ней много достоинств, которые вместе делали женщину приятной и симпатичной.
Прошла зима. Князь бывал у Кордаро всё больше, всё чаще и стал совершенно своим человеком. И старик-банкир Яков Вольфгангович, как его звали по русскому обычаю, а равно и его дочь уже относились к нему как бы к родному. Но двадцатипятилетний молодой человек всё-таки не понимал, чем, собственно, он заслужил такую любовь старика и вдовы, потому, собственно, что ему и на ум не приходило то, что было у них давно на уме.
Дочь вскоре после знакомства с князем уже откровенно созналась отцу, что князь ей нравится. Отец давно уговаривал дочь выйти замуж вторично, но она всегда отказывалась. Она была настолько несчастлива со своим покойным мужем – человеком крутым и грубым, что почти дала себе слово не пробовать снова семейной жизни.
Пробыв вдовой более десяти лет, Эльжбетта Яковлевна ни в Германии, ни в Польше, где она жила с отцом, ни в России, куда они явились по приглашению Бирона, не находила ни одного человека, за которого бы решилась выйти вторично замуж. Когда она призналась отцу, что князь Козельский ей нравится, Яков Вольфгангович пришёл в восторг.
Многие его прежние мечты стали действительностью. И прежде, до приезда в Россию, и теперь при покровительстве Бирона. Но одна мечта всё оставалась неосуществлённой: вторичное замужество дочери. И эта незадача вдобавок происходила от неё самой, так как претендентов на её руку, несмотря на её годы, было немало: и немцев, и поляков, и русских. Поэтому заявление дочери привело старика в полный восторг. Ему ни на минуту не пришло в голову, что чувство дочери к молодому русскому князю, на двадцать лет моложе её, не имеет, собственно, никакого решающего значения.