Страница:
Двадцать первого февраля была уничтожена Тайная канцелярия…
По утрам государственная работа с немцами в кабинете, указы Сенату, приказы Военной коллегии или муштровка гвардии на голштинский манер на дворцовом плацу, по вечерам шумные пиры, где струились табачные дымы, сизой пеленой затягивая потолок, где резко раздавалась немецкая речь и заливисто и звонко смеялась «будущая императрица» Елизавета Романовна Воронцова.
Екатерина Алексеевна, сколько могла, удалялась от этих пиров. В печальном уединении, в глубоком раздумье о судьбах своей, российской и своего сына, – в чтении, в разговорах с людьми, имевшими мужество остаться ей верными, в дальних комнатах большого дворца проводила она эти дни, когда тихо наступала петербургская томная и точно ленивая весна. А про неё жестокая молва уже плела нелепые слухи и, желая подслужиться Государю и помочь ему освободиться от законной жены, рассказывала, что причиной её уединения – её внезапная беременность не то от Орлова, не то от Понятовского. Это принималось Государем благосклонно, и, не скрывая, говорили о скором заточении Государыни в монастырь. Наследник Павел Петрович в манифесте не был объявлен наследником престола, и шептали, шептали, что это-де потому, что Павел Петрович не сын Екатерины Алексеевны, но неизвестно чей сын, быть может, самой Императрицы Елизаветы Петровны… Воронцова расчищала путь к престолу не только себе, но и будущему своему потомству. Тошно было всё это слушать, скучно прислушиваться и ждать, когда же неумолимая судьба окончательно захлестнёт петлю на шее Екатерины Алексеевны.
Странен и непонятен был Император. Он избегал Екатерины Алексеевны, она ему как будто была совсем не нужна, но это было до тех пор, пока что-нибудь сильно не задевало его и не потрясало. Тогда, как ребёнок к маме или няньке, он шёл к жене и делился с нею своим горем, своим возмущением, своими чувствами; он привык к ней, привык смотреть на неё, как на старшую, как на единственную, кто не из лести, но из какого-то чувства, которое, ему так казалось, должно было в ней сохраниться, мог дать ему верный и честный совет.
Ладожский лёд прошёл в середине апреля, и наступили те очаровательные солнечные апрельские дни, преддверие майских холодов и дождей. Император стал чаще выезжать из дворца, то на смотры, то на манёвры. Готовился переезд его в Ораниенбаум, где большим лагерем стояли голштинские войска.
Император пропадал целый день неизвестно где. Он вернулся поздним вечером с зазябшим, покрасневшим лицом и прямо, не заходя на свою половину, прошёл к Екатерине Алексеевне. Он был чем-то расстроен и потрясён. Государыня сидела в кресле у бюро. Она вопросительно посмотрела на мужа. Что ему надо от неё?
– Ваше Величество, знаете вы, куда я ездил сегодня?
Екатерина Алексеевна промолчала.
– Ужасно!.. Я хочу с вами поговорить. Ибо сие касается нас обоих и Павла Петровича…
– Я вас слушаю, Ваше Величество.
– Я был… В Шлиссельбурге… У Ивана… У Императора Иоанна VI. Ужасное зрелище!.. Вы знаете, он возмужал… Да ведь и то, ему – двадцать первый год кончается.
– Как вы его нашли?..
– Высокого роста… Очень худой… Длинное, белое лицо, продолговатый подбородок, синеватые глаза и в них… Да, что-то романовское… Но… Жуткий… Точно призрак… Не от мира сего. Я отослал свиту, остался с ним вдвоём. Мы заговорили. Странна и беспорядочна была его речь. Он слабоумен. И то – двадцать лет в заточении и никого не видеть, кроме своих тюремщиков. Я его спросил: кто ты?.. Он отвечал… Сильно заикается… «Вы не знаете, кто я?.. Я не то лицо, за которое меня считают. Тот принц давно взят на небо. Но я готов отстаивать все права того лица, чьё имя я ношу». Тогда я сказал: чьё же имя ты носишь?.. Он усмехнулся… Как страшна была его усмешка! У меня мурашки побежали по спине от неё. Печально и сурово он ответил: «Арестант номер первый…» Больше мы не говорили.
– Что же вы думаете делать с ним?..
– Я не знаю… Я ещё не решил… Мне жаль его… Он мой… двоюродный брат… Он… И м п е р а т о р!
– Ваше Величество, вы не думаете, что в оном опасность для вас самих и для вашего сына?
– Я не знаю… Но мне его жаль. Нужно быть милосердным и справедливым. Я враг несправедливости.
Государь долго молча ходил по комнате взад и вперёд. Екатерина Алексеевна сидела у своего бюро и по странной рассеянности перебирала бумаги на нём. Она не подумала об этом. Вот ещё какая опасность, какое неожиданное препятствие возникало на её пути. Было что-то жуткое в тишине весенней ночи, в белом её призрачном свете и длинной и худой фигуре Императора, задумчиво и молчаливо шагавшего по мягкому ковру.
XIV
XV
XVI
По утрам государственная работа с немцами в кабинете, указы Сенату, приказы Военной коллегии или муштровка гвардии на голштинский манер на дворцовом плацу, по вечерам шумные пиры, где струились табачные дымы, сизой пеленой затягивая потолок, где резко раздавалась немецкая речь и заливисто и звонко смеялась «будущая императрица» Елизавета Романовна Воронцова.
Екатерина Алексеевна, сколько могла, удалялась от этих пиров. В печальном уединении, в глубоком раздумье о судьбах своей, российской и своего сына, – в чтении, в разговорах с людьми, имевшими мужество остаться ей верными, в дальних комнатах большого дворца проводила она эти дни, когда тихо наступала петербургская томная и точно ленивая весна. А про неё жестокая молва уже плела нелепые слухи и, желая подслужиться Государю и помочь ему освободиться от законной жены, рассказывала, что причиной её уединения – её внезапная беременность не то от Орлова, не то от Понятовского. Это принималось Государем благосклонно, и, не скрывая, говорили о скором заточении Государыни в монастырь. Наследник Павел Петрович в манифесте не был объявлен наследником престола, и шептали, шептали, что это-де потому, что Павел Петрович не сын Екатерины Алексеевны, но неизвестно чей сын, быть может, самой Императрицы Елизаветы Петровны… Воронцова расчищала путь к престолу не только себе, но и будущему своему потомству. Тошно было всё это слушать, скучно прислушиваться и ждать, когда же неумолимая судьба окончательно захлестнёт петлю на шее Екатерины Алексеевны.
Странен и непонятен был Император. Он избегал Екатерины Алексеевны, она ему как будто была совсем не нужна, но это было до тех пор, пока что-нибудь сильно не задевало его и не потрясало. Тогда, как ребёнок к маме или няньке, он шёл к жене и делился с нею своим горем, своим возмущением, своими чувствами; он привык к ней, привык смотреть на неё, как на старшую, как на единственную, кто не из лести, но из какого-то чувства, которое, ему так казалось, должно было в ней сохраниться, мог дать ему верный и честный совет.
Ладожский лёд прошёл в середине апреля, и наступили те очаровательные солнечные апрельские дни, преддверие майских холодов и дождей. Император стал чаще выезжать из дворца, то на смотры, то на манёвры. Готовился переезд его в Ораниенбаум, где большим лагерем стояли голштинские войска.
Император пропадал целый день неизвестно где. Он вернулся поздним вечером с зазябшим, покрасневшим лицом и прямо, не заходя на свою половину, прошёл к Екатерине Алексеевне. Он был чем-то расстроен и потрясён. Государыня сидела в кресле у бюро. Она вопросительно посмотрела на мужа. Что ему надо от неё?
– Ваше Величество, знаете вы, куда я ездил сегодня?
Екатерина Алексеевна промолчала.
– Ужасно!.. Я хочу с вами поговорить. Ибо сие касается нас обоих и Павла Петровича…
– Я вас слушаю, Ваше Величество.
– Я был… В Шлиссельбурге… У Ивана… У Императора Иоанна VI. Ужасное зрелище!.. Вы знаете, он возмужал… Да ведь и то, ему – двадцать первый год кончается.
– Как вы его нашли?..
– Высокого роста… Очень худой… Длинное, белое лицо, продолговатый подбородок, синеватые глаза и в них… Да, что-то романовское… Но… Жуткий… Точно призрак… Не от мира сего. Я отослал свиту, остался с ним вдвоём. Мы заговорили. Странна и беспорядочна была его речь. Он слабоумен. И то – двадцать лет в заточении и никого не видеть, кроме своих тюремщиков. Я его спросил: кто ты?.. Он отвечал… Сильно заикается… «Вы не знаете, кто я?.. Я не то лицо, за которое меня считают. Тот принц давно взят на небо. Но я готов отстаивать все права того лица, чьё имя я ношу». Тогда я сказал: чьё же имя ты носишь?.. Он усмехнулся… Как страшна была его усмешка! У меня мурашки побежали по спине от неё. Печально и сурово он ответил: «Арестант номер первый…» Больше мы не говорили.
– Что же вы думаете делать с ним?..
– Я не знаю… Я ещё не решил… Мне жаль его… Он мой… двоюродный брат… Он… И м п е р а т о р!
– Ваше Величество, вы не думаете, что в оном опасность для вас самих и для вашего сына?
– Я не знаю… Но мне его жаль. Нужно быть милосердным и справедливым. Я враг несправедливости.
Государь долго молча ходил по комнате взад и вперёд. Екатерина Алексеевна сидела у своего бюро и по странной рассеянности перебирала бумаги на нём. Она не подумала об этом. Вот ещё какая опасность, какое неожиданное препятствие возникало на её пути. Было что-то жуткое в тишине весенней ночи, в белом её призрачном свете и длинной и худой фигуре Императора, задумчиво и молчаливо шагавшего по мягкому ковру.
XIV
Государь приказал гвардии снять красивые и свободные петровско-елизаветинские кафтаны и обряжал полки в узкие, немецкого покроя мундиры. В строевой устав вносились изменения, и Государь лично проверял командиров в знании нового устава. От полевых полков отобрали их имена, прославленные в петровских и елизаветинских походах, и повелели им впредь именоваться по фамилиям полковых командиров, всё немцев. На ученьях гвардии Государь постоянно был недоволен и кричал, что он уничтожит гвардейские полки и заменит их голштинцами. В то же время он деятельно готовился к войне с Данией. В полках шло глухое брожение.
Было серое и туманное майское утро. К одиннадцати часам утра на дворцовой площадке выстроился развод от лейб-гвардии Измайловского полка. Разводом было повелено командовать подполковнику гетману Кириллу Григорьевичу Разумовскому.
Полнеющий, застенчивый, никогда не знавший солдатской муштры, человек совершенно штатский, граф Кирилл Григорьевич неловко салютовал эспантоном и не знал, куда ему идти и где стать. Государь стоял на крыльце.
– Подполковник Разумовский, – резко крикнул он. – Пожалуй-ка, братец, сюда.
Разумовский подошёл к Государю. Его полное лицо складывалось в неловкую смущённую улыбку.
– Ты что же это, братец?.. А?.. Всё путаешь у меня?
– Никак осилить не могу, Ваше Величество.
– Пустое… Научишься. Прусский устав – точный устав… Сие тебе не немецкая философия. А посмотри-ка, братец, как я его усвоил!.. Ты знаешь, братец?.. А!.. Поздравь меня!.. Король Фридрих произвёл меня в генерал-майоры прусской службы… А? Гордиться можно!..
– Ваше Величество, осмелюсь доложить…
– Ну, докладывай, братец, докладывай…
– Вы можете с лихвой отплатить королю.
– Да что ты говоришь такое, братец… Я и в толк не возьму… Пожалуй, поясни.
– Произведите короля в русские фельдмаршалы.
– Шутишь, братец… Всё шутишь, я оных шуток не поклонник. Ну ступай… Сегодня у твоего брата встретимся. Там мои шутки услышишь. Только понравятся ли они тебе, мои-то шутки?
Обед у Алексея Григорьевича был торжественный, пышный, богатый, как по-елизаветински умел трактовать знатных гостей старый вельможа. Два оркестра музыки играли на хорах, и выступали итальянские кастраты. Вся петербургская знать была на нём и все иностранные послы и посланники. По желанию Государя против него сидел датский посланник граф Гакстгаузен. Император был в каком-то приподнятом настроении духа. В конце обеда он внимательно посмотрел на датского посланника, точно только что узнал его, и, отвернувшись от него в сторону, ни к кому не обращаясь, сказал по-немецки:
– Довольно долго Дания пользуется моей Голштинией… Ныне желание имею и я попользоваться ею.
Граф Гакстгаузен покраснел, но не нашёлся что сказать. Стали вставать из-за стола, и Государь подошёл к гетману.
– Помнишь мои утренние уроки? Ты датчанина видал?.. Слыхал, что я ему сказал? Я на ветер слов не бросаю. Я тебе, братец, дам тридцать полков, и ты поведёшь их в Данию. Я выбрал тебя, братец, чтобы ты сопутствовал мне на походе и командовал моею армией.
– Ежели так, Ваше Величество, то разрешите мне дать Вашему Величеству совет.
– Какой совет?.. Ну, я слушаю, что ещё придумал?
– Повелите, Ваше Величество, выступать двумя армиями, дабы за армиею, находящеюся под моим командованием, постоянно следовала другая, чтобы заставить моих солдат идти вперёд, иначе я не вижу, каким образом предприятие Вашего Величества может осуществиться.
– Всё шутишь, братец… Я утром ещё тебе сказал, что я оных шуток не жалую.
Граф Гакстгаузен едва дождался отъезда Государя с обеда и той же ночью отправил своего секретаря Шумахера с известием о готовящейся против Дании войне.
Датский двор принял меры к обороне, собрал армию и начальство над нею поручил генералу графу де Сен-Жермени.
Пётр Фёдорович приехал в Ораниенбаум к голштинским войскам и стал стягивать полевые полки к Риге.
В воздухе запахло порохом.
Было серое и туманное майское утро. К одиннадцати часам утра на дворцовой площадке выстроился развод от лейб-гвардии Измайловского полка. Разводом было повелено командовать подполковнику гетману Кириллу Григорьевичу Разумовскому.
Полнеющий, застенчивый, никогда не знавший солдатской муштры, человек совершенно штатский, граф Кирилл Григорьевич неловко салютовал эспантоном и не знал, куда ему идти и где стать. Государь стоял на крыльце.
– Подполковник Разумовский, – резко крикнул он. – Пожалуй-ка, братец, сюда.
Разумовский подошёл к Государю. Его полное лицо складывалось в неловкую смущённую улыбку.
– Ты что же это, братец?.. А?.. Всё путаешь у меня?
– Никак осилить не могу, Ваше Величество.
– Пустое… Научишься. Прусский устав – точный устав… Сие тебе не немецкая философия. А посмотри-ка, братец, как я его усвоил!.. Ты знаешь, братец?.. А!.. Поздравь меня!.. Король Фридрих произвёл меня в генерал-майоры прусской службы… А? Гордиться можно!..
– Ваше Величество, осмелюсь доложить…
– Ну, докладывай, братец, докладывай…
– Вы можете с лихвой отплатить королю.
– Да что ты говоришь такое, братец… Я и в толк не возьму… Пожалуй, поясни.
– Произведите короля в русские фельдмаршалы.
– Шутишь, братец… Всё шутишь, я оных шуток не поклонник. Ну ступай… Сегодня у твоего брата встретимся. Там мои шутки услышишь. Только понравятся ли они тебе, мои-то шутки?
Обед у Алексея Григорьевича был торжественный, пышный, богатый, как по-елизаветински умел трактовать знатных гостей старый вельможа. Два оркестра музыки играли на хорах, и выступали итальянские кастраты. Вся петербургская знать была на нём и все иностранные послы и посланники. По желанию Государя против него сидел датский посланник граф Гакстгаузен. Император был в каком-то приподнятом настроении духа. В конце обеда он внимательно посмотрел на датского посланника, точно только что узнал его, и, отвернувшись от него в сторону, ни к кому не обращаясь, сказал по-немецки:
– Довольно долго Дания пользуется моей Голштинией… Ныне желание имею и я попользоваться ею.
Граф Гакстгаузен покраснел, но не нашёлся что сказать. Стали вставать из-за стола, и Государь подошёл к гетману.
– Помнишь мои утренние уроки? Ты датчанина видал?.. Слыхал, что я ему сказал? Я на ветер слов не бросаю. Я тебе, братец, дам тридцать полков, и ты поведёшь их в Данию. Я выбрал тебя, братец, чтобы ты сопутствовал мне на походе и командовал моею армией.
– Ежели так, Ваше Величество, то разрешите мне дать Вашему Величеству совет.
– Какой совет?.. Ну, я слушаю, что ещё придумал?
– Повелите, Ваше Величество, выступать двумя армиями, дабы за армиею, находящеюся под моим командованием, постоянно следовала другая, чтобы заставить моих солдат идти вперёд, иначе я не вижу, каким образом предприятие Вашего Величества может осуществиться.
– Всё шутишь, братец… Я утром ещё тебе сказал, что я оных шуток не жалую.
Граф Гакстгаузен едва дождался отъезда Государя с обеда и той же ночью отправил своего секретаря Шумахера с известием о готовящейся против Дании войне.
Датский двор принял меры к обороне, собрал армию и начальство над нею поручил генералу графу де Сен-Жермени.
Пётр Фёдорович приехал в Ораниенбаум к голштинским войскам и стал стягивать полевые полки к Риге.
В воздухе запахло порохом.
XV
Сложным и запутанным становилось положение Императрицы Екатерины Алексеевны. В громадном Ораниенбаумском дворце одну половину дворца занял Государь с фрейлиной Воронцовой и своим двором, на другой, отдалённой части дворца, были отведены покои для Екатерины Алексеевны. Точно она и не была Императрицей и венчанной женою Государя. Великому князю Павлу Петровичу было повелено оставаться в Петербурге под присмотром Никиты Ивановича Панина.
В большом Петергофском дворце шёл ремонт. Рядом с комнатами Государя готовились помещения для Воронцовой. Государыне же отвели маленький, старый, неудобный и сырой дворец в Монплезире.
Екатерину Алексеевну ещё не убирали в монастырь, не ссылали за границу, но всем показывали её ненужность, её ничтожность и удалённость от Государя и государевых дел. И в то же время от неё требовали постоянного присутствия на обедах и куртагах, на празднествах, которые по разным поводам давались то в Ораниенбауме, то в Петергофе, то в Петербурге, в Зимнем дворце. Её присутствие было нужно Государю, чтобы на глазах у людей унизить её, показать, кто теперь играет главную роль при Государе, чтобы посмеяться над нею и поглумиться. Положение Екатерины Алексеевны делалось нестерпимым.
Двадцать четвёртого мая состоялся обмен ратификацией между Россией и Пруссией. Семь лет длившаяся война прекратилась фактически со смертью Императрицы Елизаветы Петровны, когда были отозваны из Пруссии русские войска – теперь окончательно развязывались руки у Петра Фёдоровича, и тот, в угоду королю и для него, готовился к войне с Данией.
Этот мир был торжество для Государя. От гофмаршальской части и от петербургского полицмейстера на девятое, десятое и одиннадцатое июня были объявлены всенародные празднества, и дни эти повелено было считать «табельными». Петербург был убран флагами и, несмотря на белые летние ночи, был иллюминирован бумажными фонарями и сальными плошками. На площадях играли и пели полковые музыканты и песельники. Шли гулянья в Летнем саду и Екатерингофе.
В воскресенье, девятого июня, в пятом часу дня в залах Зимнего дворца и куртажной галерее начался парадный обед на четыреста персон. В голове стола сел Государь, имея при себе дежурство – генерал-адъютанта Андрея Васильевича Гудовича, посередине стола села Императрица, сзади неё стал дежурный при ней граф Сергей Александрович Строганов. Подле Государя был прусский министр барон Гольц, сегодняшний почётный гость и виновник торжества, по другую сторону – принц Голштинский Георг, дядя Императора и Екатерины Алексеевны.
Всё шло чинно, и, как было установлено для подобных обедов, играла полковая и итальянская музыка, били литавры. Император был утомлён утренним разводом и был раздражителен. Его резкий голос то и дело возвышался над нестройным гулом голосов гостей.
Форшнейдеры нарезали жаркое и на золотых блюдах разносили его по гостям, наступило время тостов и виватов. Виночерпии разлили по кубкам пенное, французское вино, голоса стихли, музыка перестала играть. Согласно с установленным на этот день церемониалом, Государыня должна была «зачинать тост про здравие императорской семьи». Все встали, осталась сидеть только Екатерина Алексеевна. Она красивым жестом, сидя, приподняла кубок над головой и сказала ровным, спокойным голосом:
– Про здоровье императорской фамилии!..
Комендант, стоявший у окна, махнул платком. С Петербургской крепости резво и весело бабахнула пушка. Народ, толпившийся на набережной, нестройно закричал «ура». В дворцовых залах заиграли трубачи и забили литаврщики. Император резко обернулся к Гудовичу и сказал:
– Ступай, братец, и спроси Её Величество, почему она не встала, когда пили за здоровье императорской фамилии?..
Гудович подошёл к Императрице.
– Доложи Его Величеству, – сказала Екатерина Алексеевна, – понеже императорская фамилия не из кого другого состоит, как из Его Величества, его сына и меня, то я не полагала, чтобы мне для сего здравия надо было вставать.
В зале ожидались другие тосты, и в нём стояла тишина. Гости продолжали стоять и, чувствуя, что произошло нечто, церемониалом не предусмотренное, прислушивались к тому, что говорилось подле Государя. И только пушки, разносясь по городу весёлым эхом, продолжали бить через равные промежутки.
– Ну?.. – поднимая брови, хриплым резким голосом сказал Государь. – Так в чём же дело, больна она, что ли? Ноги отвалились?..
Гудович сказал ответ Государыни.
– Ну так ступай ещё раз и скажи Её Величеству, что она – дура и должна знать, что к императорской фамилии причисляются два наших дяди голштинские принцы.
Гудович, смягчая слова Государя, доложил Государыне о голштинских принцах. Государь сел в кресло и прислушивался, приложив ладонь к уху. Лицо его исказилось гневом, он резко покраснел и крикнул на весь зал, брызжа слюнами:
– Дура!..
Все притихли и точно съёжились, стали меньше. Одна Государыня оставалась спокойной. Она обернулась со своей очаровательной улыбкой к графу Строганову.
– Сергей Александрович, – сказала она. – Развлеки нас какою-нибудь шуткой. Его Величество скучать изволит.
Граф Строганов, смело глядя в глаза Государю, начал по-французски:
– Ваше Величество, разрешите рассказать одну историю, над которою теперь много смеются в Париже, – и, не дожидаясь ответа Государя, продолжал: – L'eveque de Versailles parle longuement chez le marechal d'Eshees… longuement et filandreusement. Le duc de Macurepois qui etait present s'endort et comme on propose de le reveiller, Monseigneur intervient avec bonhomie: «laissez le dormir, ne parlons plus». Le due ouvre un oeil et dit: «si vous ne parlez plus – je ne dormirais plus». [125]
– Очаровательно, – сказала Государыня, тёплым, ласковым взглядом обдавая Строганова.
– Ты, братец, смотри у меня, – строго сказал сильно разгневанный Государь, – как бы я тебя заместо твоего дюка разбудить не велел как следует!
Он встал и провозгласил очередной тост:
– Про здравие Его Величества короля Пруссии!..
Заиграли трубы, загремели литавры, с верков крепости понеслась салютационная пальба. Парадный обед продолжался в великой и строгой напряжённости. Разговоры поминутно прерывались, и в зале то и дело стояла тишина.
Император был вне себя от бешенства. Едва кончился обед и гости направились в большую залу, Государь вызвал к себе князя Барятинского и пошёл с ним в малую, малахитовую залу. Все боязливо перед ним расступались, принц Голштинский Георг-Людвиг пошёл за Государем.
– Оного шутника, – задыхаясь от злобы, сказал Государь, обращаясь к Барятинскому, – за его глупые и неуместные шутки и анекдоты, за французские гиштории немедля выслать в его загородный дом.
Голштинский принц взял Петра Фёдоровича под руку.
– Я всю оную компанию разгоню, – продолжал Государь. – Я сошлю всех куда Макар телят не гонял!.. Чёр-р-рт! Её!.. Её Величество, разумею я, – аре-стовать!
– Кого, Ваше Величество?..
– Что?.. Оглох, братец!.. Не понял?.. Пойми: Её Величество – ар-ресто-вать!..
– Ну, полноте, Ваше Величество, – воркующим баском сказал Голштинский принц по-немецки. – Слыханное ли дело, чтобы Государыню Государь арестовывал?.. И за что? Ваше Величество оскорбили её, Ваше Величество виноваты перед нею!
Он повёл Государя в глубь аванзалы и всё крепче и дружественнее, по-родственному сжимал его локоть, воркуя по-немецки.
– Я отходчив, Ваше Высочество… Я добр… Я справедлив, но я Государь… Вы мой гость… – говорил Пётр Фёдорович.
– Тем более, Ваше Величество.
Барятинский в ожидании, чем всё это кончится, следовал за Государем.
– Барятинский, – обернулся Пётр Фёдорович к генерал-адъютанту. – С арестом Её Величества повременить!.. Успеется!..
В большом Петергофском дворце шёл ремонт. Рядом с комнатами Государя готовились помещения для Воронцовой. Государыне же отвели маленький, старый, неудобный и сырой дворец в Монплезире.
Екатерину Алексеевну ещё не убирали в монастырь, не ссылали за границу, но всем показывали её ненужность, её ничтожность и удалённость от Государя и государевых дел. И в то же время от неё требовали постоянного присутствия на обедах и куртагах, на празднествах, которые по разным поводам давались то в Ораниенбауме, то в Петергофе, то в Петербурге, в Зимнем дворце. Её присутствие было нужно Государю, чтобы на глазах у людей унизить её, показать, кто теперь играет главную роль при Государе, чтобы посмеяться над нею и поглумиться. Положение Екатерины Алексеевны делалось нестерпимым.
Двадцать четвёртого мая состоялся обмен ратификацией между Россией и Пруссией. Семь лет длившаяся война прекратилась фактически со смертью Императрицы Елизаветы Петровны, когда были отозваны из Пруссии русские войска – теперь окончательно развязывались руки у Петра Фёдоровича, и тот, в угоду королю и для него, готовился к войне с Данией.
Этот мир был торжество для Государя. От гофмаршальской части и от петербургского полицмейстера на девятое, десятое и одиннадцатое июня были объявлены всенародные празднества, и дни эти повелено было считать «табельными». Петербург был убран флагами и, несмотря на белые летние ночи, был иллюминирован бумажными фонарями и сальными плошками. На площадях играли и пели полковые музыканты и песельники. Шли гулянья в Летнем саду и Екатерингофе.
В воскресенье, девятого июня, в пятом часу дня в залах Зимнего дворца и куртажной галерее начался парадный обед на четыреста персон. В голове стола сел Государь, имея при себе дежурство – генерал-адъютанта Андрея Васильевича Гудовича, посередине стола села Императрица, сзади неё стал дежурный при ней граф Сергей Александрович Строганов. Подле Государя был прусский министр барон Гольц, сегодняшний почётный гость и виновник торжества, по другую сторону – принц Голштинский Георг, дядя Императора и Екатерины Алексеевны.
Всё шло чинно, и, как было установлено для подобных обедов, играла полковая и итальянская музыка, били литавры. Император был утомлён утренним разводом и был раздражителен. Его резкий голос то и дело возвышался над нестройным гулом голосов гостей.
Форшнейдеры нарезали жаркое и на золотых блюдах разносили его по гостям, наступило время тостов и виватов. Виночерпии разлили по кубкам пенное, французское вино, голоса стихли, музыка перестала играть. Согласно с установленным на этот день церемониалом, Государыня должна была «зачинать тост про здравие императорской семьи». Все встали, осталась сидеть только Екатерина Алексеевна. Она красивым жестом, сидя, приподняла кубок над головой и сказала ровным, спокойным голосом:
– Про здоровье императорской фамилии!..
Комендант, стоявший у окна, махнул платком. С Петербургской крепости резво и весело бабахнула пушка. Народ, толпившийся на набережной, нестройно закричал «ура». В дворцовых залах заиграли трубачи и забили литаврщики. Император резко обернулся к Гудовичу и сказал:
– Ступай, братец, и спроси Её Величество, почему она не встала, когда пили за здоровье императорской фамилии?..
Гудович подошёл к Императрице.
– Доложи Его Величеству, – сказала Екатерина Алексеевна, – понеже императорская фамилия не из кого другого состоит, как из Его Величества, его сына и меня, то я не полагала, чтобы мне для сего здравия надо было вставать.
В зале ожидались другие тосты, и в нём стояла тишина. Гости продолжали стоять и, чувствуя, что произошло нечто, церемониалом не предусмотренное, прислушивались к тому, что говорилось подле Государя. И только пушки, разносясь по городу весёлым эхом, продолжали бить через равные промежутки.
– Ну?.. – поднимая брови, хриплым резким голосом сказал Государь. – Так в чём же дело, больна она, что ли? Ноги отвалились?..
Гудович сказал ответ Государыни.
– Ну так ступай ещё раз и скажи Её Величеству, что она – дура и должна знать, что к императорской фамилии причисляются два наших дяди голштинские принцы.
Гудович, смягчая слова Государя, доложил Государыне о голштинских принцах. Государь сел в кресло и прислушивался, приложив ладонь к уху. Лицо его исказилось гневом, он резко покраснел и крикнул на весь зал, брызжа слюнами:
– Дура!..
Все притихли и точно съёжились, стали меньше. Одна Государыня оставалась спокойной. Она обернулась со своей очаровательной улыбкой к графу Строганову.
– Сергей Александрович, – сказала она. – Развлеки нас какою-нибудь шуткой. Его Величество скучать изволит.
Граф Строганов, смело глядя в глаза Государю, начал по-французски:
– Ваше Величество, разрешите рассказать одну историю, над которою теперь много смеются в Париже, – и, не дожидаясь ответа Государя, продолжал: – L'eveque de Versailles parle longuement chez le marechal d'Eshees… longuement et filandreusement. Le duc de Macurepois qui etait present s'endort et comme on propose de le reveiller, Monseigneur intervient avec bonhomie: «laissez le dormir, ne parlons plus». Le due ouvre un oeil et dit: «si vous ne parlez plus – je ne dormirais plus». [125]
– Очаровательно, – сказала Государыня, тёплым, ласковым взглядом обдавая Строганова.
– Ты, братец, смотри у меня, – строго сказал сильно разгневанный Государь, – как бы я тебя заместо твоего дюка разбудить не велел как следует!
Он встал и провозгласил очередной тост:
– Про здравие Его Величества короля Пруссии!..
Заиграли трубы, загремели литавры, с верков крепости понеслась салютационная пальба. Парадный обед продолжался в великой и строгой напряжённости. Разговоры поминутно прерывались, и в зале то и дело стояла тишина.
Император был вне себя от бешенства. Едва кончился обед и гости направились в большую залу, Государь вызвал к себе князя Барятинского и пошёл с ним в малую, малахитовую залу. Все боязливо перед ним расступались, принц Голштинский Георг-Людвиг пошёл за Государем.
– Оного шутника, – задыхаясь от злобы, сказал Государь, обращаясь к Барятинскому, – за его глупые и неуместные шутки и анекдоты, за французские гиштории немедля выслать в его загородный дом.
Голштинский принц взял Петра Фёдоровича под руку.
– Я всю оную компанию разгоню, – продолжал Государь. – Я сошлю всех куда Макар телят не гонял!.. Чёр-р-рт! Её!.. Её Величество, разумею я, – аре-стовать!
– Кого, Ваше Величество?..
– Что?.. Оглох, братец!.. Не понял?.. Пойми: Её Величество – ар-ресто-вать!..
– Ну, полноте, Ваше Величество, – воркующим баском сказал Голштинский принц по-немецки. – Слыханное ли дело, чтобы Государыню Государь арестовывал?.. И за что? Ваше Величество оскорбили её, Ваше Величество виноваты перед нею!
Он повёл Государя в глубь аванзалы и всё крепче и дружественнее, по-родственному сжимал его локоть, воркуя по-немецки.
– Я отходчив, Ваше Высочество… Я добр… Я справедлив, но я Государь… Вы мой гость… – говорил Пётр Фёдорович.
– Тем более, Ваше Величество.
Барятинский в ожидании, чем всё это кончится, следовал за Государем.
– Барятинский, – обернулся Пётр Фёдорович к генерал-адъютанту. – С арестом Её Величества повременить!.. Успеется!..
XVI
По окончании празднеств, двенадцатого июня, Император с двором вернулся в Ораниенбаум. Екатерина Алексеевна с сыном и несколькими придворными до понедельника семнадцатого июня оставалась в Петербурге, семнадцатого с несколькими фрейлинами переехала в маленький, старый Монплезирский дворец в Петергофе.
После публичного оскорбления, нанесённого ей во время парадного обеда, буря кипела в её душе. Жажда мести была в ней и страх, что не успеет она ничего сделать. Она была хорошо осведомлена о том, что уже был раз отдан приказ об её аресте. Он отложен, но не отменён. Она могла его ожидать каждый день. Почему медлил Государь?.. Потому, что большой Петергофский дворец был не отделан? Не были закончены так, как того хотела Елизавета Романовна, комнаты Воронцовой, будущей Императрицы?.. Как не хотел он венчаться на царство, потому что венцы не были готовы. Или хотел раньше отбыть под Ригу, к армии? Нависал над нею удар, и приходил конец всем её мечтаниям. Знала она, что теперь это она должна упредить его и решиться на какой-то шаг. На какой?.. Этого она не знала. Перед нею был пример её тётки. Та сама, самолично, явилась во дворец и арестовала правительницу и малолетнего Императора. Сама всё сделала и была приветствована солдатами. Но её тётку солдаты знали, и её тётка знала солдат и умела с ними говорить. Екатерина Алексеевна не рисковала одна явиться к полкам. Что скажет она и как?.. Ей нужны были помощники. У неё были эти помощники, но они почему-то медлили, и Императрица жила в Монплезире, постоянно выезжая на празднества в Ораниенбаум, и каждую ночь ожидала ареста, высылки, пострижения, быть может, смерти!
Белые летние ночи были без сна. То мечтала она, как всё это выйдет и как тогда она за всё отомстит. Длинный свиток огорчений, измен, оскорблений, обид замыкался резким словом, кинутым ей при всех, и заставлял её крепко сжимать губы и думать о кровавой мести. «Если бы я была мужчиной?! Я сумела бы отомстить!..»
Под тонким, шёлком крытым одеялом она ворочалась до утра, не в силах прогнать думы, не в силах подавить слёзы бессилия.
«Что же они?.. Что же они-то думают?.. Орловы? Разумовские?.. Ужели не понимают, что дни мои сочтены, что, может быть, уже сегодня…»
Она вставала с постели, отдёргивала занавес. Над парчовою простынёю моря висит золотое солнце, и кажется, что оно и не сходило с неба. За узким домом-дворцом скрипит по гравию железными шинами бочка. Водовоз привёз воду. Шумит по деревянным бадьям водяная, широкая струя, и заспанные голоса раздаются там. Всё такое мирное, повседневное, обыденное. Неслышными шагами проходит в антикамеру камер-фрау Шаргородская, и сейчас же пахнет свежими левкоями и резедой. Шаргородская расставила букеты по вазам. В зале, за тонкою стеною, бронзовые часы пробили шесть. Длинный день начинается.
Из Петербурга в почтовой бричке приедет от Панина курьер, привезёт письмо, как вёл себя Пуничка, как учился, о чём с ним говорили. В коляске примчится загорелая, запылённая, полная слухов, «эхов» и новостей Екатерина Романовна Дашкова, кинется к ногам Государыни, схватит её маленькие ручки и целует, целует без конца, целует горячими устами то ладони, то верх руки. И вперемежку с поцелуями говорит отрывисто по-русски и по-французски, беспорядочно, сбивчиво:
– По городу, Ваше Величество, ходят люди, особливо гвардейцы. Въявь Государя ругают… Слышать просто страшно… Михаил Ларионович вчера за вечерним кушаньем во дворце сказал, что Император от народа ненавидим, что безрассудство, упрямство и бестолковое поведение Государя общее недовольство вызывают.
– Что в Ораниенбауме?..
– Ужасно!.. Император собирается расторгнуть браки всех придворных дам и выдать их замуж уже по своему усмотрению. Его Величество собирается жениться на моей сестре.
– Давно о сём говорят. Да что-то не выходит. Дальше, кого на ком венчать собираются?
– Прусский посланник Гольц должен жениться на графине Строгановой…
– То-то, поди, доволен, старый немец… Капуцинские замки!
– Марье Павловне Нарышкиной, графине Брюс и Марье Осиповне Нарышкиной повелено выбрать мужей, каких они сами пожелают.
– Кого же выбрали?
– При своих хотят остаться.
– Нарцисс и моська.
– По-прежнему – утеха Государева. По вечерам только и разговора, что о войне с датчанами. Шлезвиг уже делят.
– Не убивши медведя, со шкурой расправляются.
– Вчера, двадцать пятого июня, освящали в Ораниенбауме лютеранскую кирку для голштинцев. Император сам был при освящении и раздавал солдатам молитвенники… В народе болтали, что Император приобщался по лютеранскому обряду.
– Всё «эхи»!.. Пустые «эхи»!.. Знают ли о том в казармах петербургских полков?.. Ты Орловым скажи.
– Капитана Ямбургского драгунского полка Зейферта, который за измену фельдмаршалом Фермором был арестован, Государь помиловал.
– В казармах скажи: помиловали-де немца, а своим скоро житья не станет. Замолчат.
Большое, красное солнце стоит и стоит над Кронштадтом, над синеющими лесами шведского берега. От солнца красно-бирюзовая дорога легла по морю до самого берега и блестит так сильно, что больно глазам. Вечерний ветерок колышет камыши, и они тихо шуршат, навевая мирную дрёму. Волны с шёпотом подкатывают к песчаному, низкому берегу, к самому полу монплезирского крыльца, на котором сидят Императрица и Дашкова, и расстилаются прозрачною влагой. От воды пахнет илом и рыбой, от берега острый запах жасмина несётся. Дрозды в высоких елях и лиственницах парка посвистывают. У дворца Марли сторож в колокол звонит, сзывая учёных карпов на кормёжку, ещё петровская затея. Императрица Екатерина I любила смотреть, как играли рыбы под водою, выворачиваясь то тёмными спинами, то золотистыми брюхами. Над морем белые чайки чертят в светлом небе перламутровый узор и резко кричат. В вечерней тишине слышнее дремотный шёпот фонтанов в большом нижнем парке. Оттуда пахнет сеном – сегодня девушки с песнями метали его в стога по всем ремизам петергофских садов.
Нет… Всё мирно, тихо… Ничего не случилось, да ведь само-то собою ничего и не случается!
Кто-то спорою рысью проехал по парковой дороге, слышно, как остановился у Монплезира, спрыгнул с седла. Тяжело вздохнула лошадь.
Курьер!
И вот бессознательная тревога вдруг охватила Екатерину Алексеевну. Курьер!.. Что в нём могло быть особенного? Каждый день приезжали курьеры, то с приглашением на обед к Разумовскому в Гостилицы, то с извещением о куртаге в Ораниенбауме, то с запиской от Гофмаршальской части, но почему-то сейчас, в этот тихий и уже ночной час, при этом бледном небе этот курьер показался каким-то особенным, сулящим что-то. С трудом сдерживая волнение, Екатерина Алексеевна повернулась к Дашковой и сказала наружно спокойным голосом:
– Пойди узнай, что там такое?..
Сама подошла к окну и смотрела, как утихало, смиряясь, точно на ночь укладывалось, море, и вот уже загорелись едва видными звёздочками огни на мачте стоящей на море брандвахты. И казалось, что так много прошло времени с тех пор, как Дашкова побежала на двор. Едва услышала знакомые, торопливые, поспешные шаги, повернулась к двери и спросила негромким голосом:
– Ну?
– Пассека арестовали.
Несколько минут обе стояли одна против другой, не говоря ни слова. Мучительны были их думы. Пассек был офицер Преображенского полка, один из немногих через Дашкову посвящённых в тайну Императрицы – «царствовать одной».
– Пассек не выдаст, – тихо сказала Дашкова.
Императрица знала, что Пассек не выдаст. Не в этом дело, но Пассек – первое кольцо той недлинной цепи, последним кольцом которой была Екатерина Алексеевна. Всё это неслось ураганом несвязных, путаных мыслей в голове Императрицы. Она не знала, что предпринять и можно ли и нужно ли что-нибудь предпринимать?
– Пойди… Нет… Постой!.. Погоди!.. Да, вот что… Скачи сейчас… К Алехану… Ему скажи, что… Пассека арестовали…
– Он, я думаю, уже знает, – робко сказала Дашкова.
– Да, может быть… Нужно, чтоб он знал, что я сие знаю…
– Так я поеду…
– Скачи, милая… Поспешай…
После публичного оскорбления, нанесённого ей во время парадного обеда, буря кипела в её душе. Жажда мести была в ней и страх, что не успеет она ничего сделать. Она была хорошо осведомлена о том, что уже был раз отдан приказ об её аресте. Он отложен, но не отменён. Она могла его ожидать каждый день. Почему медлил Государь?.. Потому, что большой Петергофский дворец был не отделан? Не были закончены так, как того хотела Елизавета Романовна, комнаты Воронцовой, будущей Императрицы?.. Как не хотел он венчаться на царство, потому что венцы не были готовы. Или хотел раньше отбыть под Ригу, к армии? Нависал над нею удар, и приходил конец всем её мечтаниям. Знала она, что теперь это она должна упредить его и решиться на какой-то шаг. На какой?.. Этого она не знала. Перед нею был пример её тётки. Та сама, самолично, явилась во дворец и арестовала правительницу и малолетнего Императора. Сама всё сделала и была приветствована солдатами. Но её тётку солдаты знали, и её тётка знала солдат и умела с ними говорить. Екатерина Алексеевна не рисковала одна явиться к полкам. Что скажет она и как?.. Ей нужны были помощники. У неё были эти помощники, но они почему-то медлили, и Императрица жила в Монплезире, постоянно выезжая на празднества в Ораниенбаум, и каждую ночь ожидала ареста, высылки, пострижения, быть может, смерти!
Белые летние ночи были без сна. То мечтала она, как всё это выйдет и как тогда она за всё отомстит. Длинный свиток огорчений, измен, оскорблений, обид замыкался резким словом, кинутым ей при всех, и заставлял её крепко сжимать губы и думать о кровавой мести. «Если бы я была мужчиной?! Я сумела бы отомстить!..»
Под тонким, шёлком крытым одеялом она ворочалась до утра, не в силах прогнать думы, не в силах подавить слёзы бессилия.
«Что же они?.. Что же они-то думают?.. Орловы? Разумовские?.. Ужели не понимают, что дни мои сочтены, что, может быть, уже сегодня…»
Она вставала с постели, отдёргивала занавес. Над парчовою простынёю моря висит золотое солнце, и кажется, что оно и не сходило с неба. За узким домом-дворцом скрипит по гравию железными шинами бочка. Водовоз привёз воду. Шумит по деревянным бадьям водяная, широкая струя, и заспанные голоса раздаются там. Всё такое мирное, повседневное, обыденное. Неслышными шагами проходит в антикамеру камер-фрау Шаргородская, и сейчас же пахнет свежими левкоями и резедой. Шаргородская расставила букеты по вазам. В зале, за тонкою стеною, бронзовые часы пробили шесть. Длинный день начинается.
Из Петербурга в почтовой бричке приедет от Панина курьер, привезёт письмо, как вёл себя Пуничка, как учился, о чём с ним говорили. В коляске примчится загорелая, запылённая, полная слухов, «эхов» и новостей Екатерина Романовна Дашкова, кинется к ногам Государыни, схватит её маленькие ручки и целует, целует без конца, целует горячими устами то ладони, то верх руки. И вперемежку с поцелуями говорит отрывисто по-русски и по-французски, беспорядочно, сбивчиво:
– По городу, Ваше Величество, ходят люди, особливо гвардейцы. Въявь Государя ругают… Слышать просто страшно… Михаил Ларионович вчера за вечерним кушаньем во дворце сказал, что Император от народа ненавидим, что безрассудство, упрямство и бестолковое поведение Государя общее недовольство вызывают.
– Что в Ораниенбауме?..
– Ужасно!.. Император собирается расторгнуть браки всех придворных дам и выдать их замуж уже по своему усмотрению. Его Величество собирается жениться на моей сестре.
– Давно о сём говорят. Да что-то не выходит. Дальше, кого на ком венчать собираются?
– Прусский посланник Гольц должен жениться на графине Строгановой…
– То-то, поди, доволен, старый немец… Капуцинские замки!
– Марье Павловне Нарышкиной, графине Брюс и Марье Осиповне Нарышкиной повелено выбрать мужей, каких они сами пожелают.
– Кого же выбрали?
– При своих хотят остаться.
– Нарцисс и моська.
– По-прежнему – утеха Государева. По вечерам только и разговора, что о войне с датчанами. Шлезвиг уже делят.
– Не убивши медведя, со шкурой расправляются.
– Вчера, двадцать пятого июня, освящали в Ораниенбауме лютеранскую кирку для голштинцев. Император сам был при освящении и раздавал солдатам молитвенники… В народе болтали, что Император приобщался по лютеранскому обряду.
– Всё «эхи»!.. Пустые «эхи»!.. Знают ли о том в казармах петербургских полков?.. Ты Орловым скажи.
– Капитана Ямбургского драгунского полка Зейферта, который за измену фельдмаршалом Фермором был арестован, Государь помиловал.
– В казармах скажи: помиловали-де немца, а своим скоро житья не станет. Замолчат.
Большое, красное солнце стоит и стоит над Кронштадтом, над синеющими лесами шведского берега. От солнца красно-бирюзовая дорога легла по морю до самого берега и блестит так сильно, что больно глазам. Вечерний ветерок колышет камыши, и они тихо шуршат, навевая мирную дрёму. Волны с шёпотом подкатывают к песчаному, низкому берегу, к самому полу монплезирского крыльца, на котором сидят Императрица и Дашкова, и расстилаются прозрачною влагой. От воды пахнет илом и рыбой, от берега острый запах жасмина несётся. Дрозды в высоких елях и лиственницах парка посвистывают. У дворца Марли сторож в колокол звонит, сзывая учёных карпов на кормёжку, ещё петровская затея. Императрица Екатерина I любила смотреть, как играли рыбы под водою, выворачиваясь то тёмными спинами, то золотистыми брюхами. Над морем белые чайки чертят в светлом небе перламутровый узор и резко кричат. В вечерней тишине слышнее дремотный шёпот фонтанов в большом нижнем парке. Оттуда пахнет сеном – сегодня девушки с песнями метали его в стога по всем ремизам петергофских садов.
Нет… Всё мирно, тихо… Ничего не случилось, да ведь само-то собою ничего и не случается!
Кто-то спорою рысью проехал по парковой дороге, слышно, как остановился у Монплезира, спрыгнул с седла. Тяжело вздохнула лошадь.
Курьер!
И вот бессознательная тревога вдруг охватила Екатерину Алексеевну. Курьер!.. Что в нём могло быть особенного? Каждый день приезжали курьеры, то с приглашением на обед к Разумовскому в Гостилицы, то с извещением о куртаге в Ораниенбауме, то с запиской от Гофмаршальской части, но почему-то сейчас, в этот тихий и уже ночной час, при этом бледном небе этот курьер показался каким-то особенным, сулящим что-то. С трудом сдерживая волнение, Екатерина Алексеевна повернулась к Дашковой и сказала наружно спокойным голосом:
– Пойди узнай, что там такое?..
Сама подошла к окну и смотрела, как утихало, смиряясь, точно на ночь укладывалось, море, и вот уже загорелись едва видными звёздочками огни на мачте стоящей на море брандвахты. И казалось, что так много прошло времени с тех пор, как Дашкова побежала на двор. Едва услышала знакомые, торопливые, поспешные шаги, повернулась к двери и спросила негромким голосом:
– Ну?
– Пассека арестовали.
Несколько минут обе стояли одна против другой, не говоря ни слова. Мучительны были их думы. Пассек был офицер Преображенского полка, один из немногих через Дашкову посвящённых в тайну Императрицы – «царствовать одной».
– Пассек не выдаст, – тихо сказала Дашкова.
Императрица знала, что Пассек не выдаст. Не в этом дело, но Пассек – первое кольцо той недлинной цепи, последним кольцом которой была Екатерина Алексеевна. Всё это неслось ураганом несвязных, путаных мыслей в голове Императрицы. Она не знала, что предпринять и можно ли и нужно ли что-нибудь предпринимать?
– Пойди… Нет… Постой!.. Погоди!.. Да, вот что… Скачи сейчас… К Алехану… Ему скажи, что… Пассека арестовали…
– Он, я думаю, уже знает, – робко сказала Дашкова.
– Да, может быть… Нужно, чтоб он знал, что я сие знаю…
– Так я поеду…
– Скачи, милая… Поспешай…