– А когда слух усилится, – отвечал Обермиллер, – то многие из них хотят челобитье подавать государыне, чтобы она свою царскую особу не унижала браком с простым дворянином.
   – Ну, вот умник ты, Карл Карлович! Так и продолжай! Ходи и по величайшему секрету сказывай! И помни главное, что, мол, господин Орлов упрямствует, грозится, а за ним его братья да разные приятели и многие клевреты. А государыня не знает, как ей быть, и рада, коли явится какое со стороны заступление, чтобы этому никогда не бывать. Ну, ступай! Спасибо тебе! Помни, я в долгу не останусь! Но только помни опять, Карл Карлович, другое, то есть главное: коли пройдёт слух, что мы с тобой этакие беседы ведём и что я, Марья Саввишна, тебя пустила с этим слухом к офицерам гвардии, то знай, будет тебе плохо! Не миновать тебе настоящей ссылки в сибирские пределы.
   – Помилуйте, сударыня, – встрепенулся Обермиллер, – я всё-таки не дурак, понимаю, что дело щекотливое. У меня не раз спрашивали, откуда я таковое знаю, и я ответствовал, что пускай меня в застенке пытают, а я не скажу, где прослышал. Впрочем, должен вам сказать, что помимо меня такой слух о возмечтаниях господина Орлова ходит по Москве. С другой стороны прибежал, а не от меня…
   – Ну, это может быть! Может, ты не один узнал об этом! – усмехнулась Перекусихина не то лукаво, не то насмешливо.
   Немец-офицер вышел, а Марья Саввишна, оставшись одна, задумалась.
   Перекусихина была наперсницей, самым близким доверенным лицом и первой любимицей императрицы. Но этого мало… Всё, что было у вновь воцарившейся государыни тайной для самых близких ей лиц, не было тайной для Марьи Саввишны.
   Зато и Перекусихина, когда-то случайно и неведомо откуда и как попавшая во дворец, с своей стороны обожала, боготворила не великую княгиню Екатерину Алексеевну и затем монархиню Екатерину II, а женщину-красавицу…
   Официально она носила звание: камер-юнгферы, или камер-фрау, или наконец «девицы» при особе её величества, титул особый, ставивший выше дворцовой прислуги.

XXIX

   С грустью, почти со слезами на глазах офицер по званию, но ещё недоросль характером, уступил своему дядьке и обещался забыть и думать о красавице пономарихе. «Обидно, смерть обидно», – думалось Сашку. И вместе с тем он обещался познакомиться через Павла Максимовича Квощинского с семьёй его брата и с девицей, которая нежданно-негаданно из-за него помирает от любви, уксус пьёт и собирается в монастырь.
   «Удивительно! Бывают же эдакие неожиданности на свете, – думал Сашок. – И спасибо ещё, что она не худорожа», – утешался он, вполне считая себя обязанным смиловаться над «помирающей».
   Может быть, однако, он прособирался бы ещё долго ехать знакомиться с семьёй Квощинского, а Кузьмич тоже перестал бы науськивать, зная, что пономариха уже теперь не опасна, но случилось вдруг нечто, всё ускорившее.
   Среди дня, когда Сашок вернулся от Трубецкого и сел, как всегда, у окошка глазеть на пустой переулок, Кузьмич отпросился со двора.
   – К Квощинским? – сказал молодой человек, ухмыляясь.
   – Ну, да… Что же? – отозвался дядька. – Скажу Марфе Фоминишне, что ты будешь вскорости у них. Обрадую всех, а пуще всего бедную барышню… Перестанет помирать.
   – Ступай. Ничего. Что ж! Я и впрямь соберусь к ним, – заявил Сашок уныло. – А то, поверишь ли, до чего стала меня тоска разбирать. Не токмо жениться, Кузьмич, а хоть удавиться готов.
   – Тьфу! Типун тебе на язык! – воскликнул старик. – Нешто бракосочетаться то же, что удавиться?
   – Нет. А я так к слову сказываю. Должно, и в самом деле пора жениться. А то уж очень тошно. Не знаешь, куда себя девать.
   Кузьмич ушёл со двора, а Сашок остался у окна и, глядя на улицу, где лишь изредка появлялись прохожие мещане, а проезжало за день всего два или три экипажа, начал подрёмывать.
   Сашок не знал, долго ли продремал он, но вдруг, среди этой дремоты, он услышал чей-то голос и, открыв глаза, увидел под самым окном своим какую-то странную фигуру.
   Это была женщина, просто одетая, повязанная платком, но в ней, в её лице было что-то, удивившее Сашка. Быстро сообразив, в чём дело, он объяснил себе:
   «Уж очень не похожа на всех. Чернавка!»
   Женщина, стоявшая под окном, была молода, очень смугла, с великолепными чёрными глазами и с тёмной верхней губой.
   «Совсем будто усы!» – ахнул мысленно Сашок.
   Женщина уже два или три раза повторяла всё тот же вопрос, прежде чем Сашок, очнувшийся, а затем удивлённый, собрался ответить.
   – Здесь ли живёт князь Козельский? – спрашивала она.
   – Да. Да. Да… – спохватился, наконец, молодой малый. – Я князь Козельский.
   – Ну, я так и полагала. Позвольте мне к вам войти. У меня к вам есть важное дело.
   Сашок смутился от неожиданности и робко выговорил:
   – Пожалуйте.
   И, выйдя, он сам отворил дверь.
   Незнакомка вошла в дом и сняла платок с головы. Молодой человек смотрел на неё во все глаза и дивился.
   Это была красавица в полном смысле слова и, конечно, не русская.
   «Должно, цыганка», – подумал он.
   Чёрные как смоль волосы, вьющиеся, будто взлохмаченные, казались целой шапкой на голове, чёрные тонкие брови и длинные ресницы оттеняли большие прелестные глаза. Но, несмотря на красоту, незнакомка произвела странное, скорее неприятное впечатление на молодого малого. Она улыбалась, а в её улыбке, с этой тёмной губой, было что-то недоброе, невесёлое.
   «Эдакую не полюбишь. Не прельстишься. Ночью в лесу побоишься остаться!» – смутно возникло в голове его.
   Действительно, в лице, взгляде и улыбке смуглой красавицы было что-то отталкивающее, подозрительное, зловещее.
   Когда она села и заговорила, первое впечатление немного сгладилось и женщина казалась уже приятной. Вероятно, оттого, что голос её был приятен, как-то звучен и мягок, как-то певуч и вкрадчив. Бархатный голос…
   С первых слов «цыганки» Сашок стал всё более удивляться. Незнакомка заявила, что пришла узнать от него, скоро ли приедет в Москву его приятель, князь Багреев, преображенец.
   Сашок заявил, что у него такого приятеля никогда не бывало и он даже такой фамилии в Петербурге и в гвардии никогда не слыхал.
   «Цыганка» удивилась и продолжала говорить и говорить. Но со странным акцентом и перевирая русские слова. И она уже не поясняла ничего, а выспрашивала у Сашка кое-что касающееся до него лично.
   – Как не знаете? Да когда же вы приехали в Москву? Что думаете делать? Не поедете ли опять скоро в Петербург?
   Сашок отвечал на ряд вопросов, но вместе с тем удивлялся, сообразив, что незнакомка, пришедшая по своему делу, выспрашивает его совсем о другом. При этом она зорко, пытливо глядела на него, не спуская глаз, будто хотела хорошенько рассмотреть его, узнать.
   – Ну, извините, я ошиблась, – сказала она наконец и поднялась.
   Сашок был даже доволен, что она собралась уходить. Эта красивая женщина своими глазами смущала его… Но не так, как пономариха или иная какая женщина. Она пронизывала его своими глазами, и если жгла, то неприятно жгла.
   – Позвольте спросить? – решился Сашок на вопрос, который его уже давно занимал. – С кем же я имею честь разговаривать?
   – Я не русская.
   – Да. Это видать…
   – Прощайте. Извините.
   – А позвольте узнать ваше имя…
   – Акулина Ивановна… Прощайте…
   Сашок удивился, хотел сказать, что желает знать не имя, а фамилию и узнать, кто, собственно, гостья, но незнакомка, накинув снова платок на голову и снова скрестив его на лице так, что видны были одни глаза и нос, двинулась в переднюю. «Ну что ж! И не надо! Бог с ней», – подумал он. Но в ту минуту, когда таинственная гостья сошла с подъезда, перед ней очутился, как из земли вырос, Кузьмич.
   – Батюшки светы! – заорал старик на всю улицу, как если бы увидал самого чёрта.
   Незнакомка невольно остановилась и удивлённо смерила старика с головы до пят.
   – Откуда? Зачем? Что такое?.. Чего вам? – закидал вопросами старик, но она, принимая его за прохожего, да ещё, вероятно, не совсем в своём уме, двинулась и, молча пройдя мимо него, стала удаляться.
   – Стой! Стой! Что такое?! – орал Кузьмич, совсем потерявшись.
   Это было уже что-то сверхъестественное. Эта уже не чета пономарихе. Прямо наваждение дьявольское.
   – Кузьмич. Кузьмич. Иди… – раздался голос Сашка. – Иди. Я тебе всё поясню.
   И когда поражённый дядька был уже в комнатах, Сашок передал ему всё подробно.
   – Не лжёшь? – тревожно, пугливо, взволнованно произнёс растерявшийся старик.
   – Создатель мой! Да ты скоро ума решишься со своим безверием. Говорят тебе, шалая какая-то, или о двух головах девка. Да ещё цыганка.
   – Не шведка? Не та… Не Самля?
   – Вот как! Альма в Самли попала!
   Сашок покатился со смеху. И смех молодого малого, весёлый, раскатистый и искренний, успокоил старика больше слов и объяснений.
   Однако долго ещё расспрашивал он питомца и в себя не мог прийти от удивления: кто эта гостья и зачем она была?
   Объяснение Сашка показалось старику ребячески-наивным.
   – Дитё! Дитё. Вот дитё-то… Всему веру даёт! – восклицал Кузьмич. – А я тебе, глупая твоя голова, сказываю, что это неспроста. Неспроста!
   – Что же тогда? Кто ж она, по-твоему?
   – Либо цыганка и украсть что хотела, да не пришлось. Либо… Либо вот с теми же пакостными мыслями, что и пономариха. К тебе подъехать, чтобы тебя загубить и осрамить.
   Несмотря на уверения Сашка, что дядька ошибается, Кузьмич стоял на своём:
   – Неспроста!
   Наконец и молодой человек согласился с дядькой, что «цыганка» являлась неспроста и что зовут её, конечно, не простым русским именем Акулина.
   Старик между тем, сильно смущённый происшедшим, решил мысленно скорее и бесповоротно снарядить питомца знакомиться с Квощинскими. И скорее в храм Божий! Венчаться! Скорее! Вон какие времена пришли. Коли сам отрок богобоязненный и скромница, то его разные бабы, русские, шведские и цыганские, силком загубят.
   И старик заявил вдруг, решаясь на ложь.
   – Тебя завтра Павел Максимович ждать будет, чтобы вести в дом, познакомить со всеми.
   – Что ты? – испугался Сашок.
   – Да. Я ему докладывал. Будет ждать.
   Молодой человек подумал, вздохнул и отозвался:
   – Ну что же? Хорошо. Знакомиться так знакомиться. Всё-таки скажу: Татьяна Петровна эта – пригожая. Она мне по душе. Не то что вот этот чумазый чёрт, что приходил. Красивая, слов нет, а прямо чёрт. Я бы на эдакой жениться побоялся.
   – Ещё бы!.. Эдакая ночью зубами горло перегрызёт, – ответил Кузьмич убеждённо.

XXX

   А пока дядька и питомец объяснялись, недоумевали и удивлялись, что за странная гостья была у них, смуглая красавица, зайдя за угол первой улицы, подошла к поджидавшему её молодцу, такому же чёрному, как она сама, и с виду тоже смахивающему на цыгана.
   – Ну? – выговорил он, пристально глянув и блеснув красивыми глазами.
   – Глупый совсем, – отозвалась она.
   – Ну а как будет на глаза старого?
   – На глаз моего прихотника, пожалуй, что совсем прелесть. Он эдаких любит Глупый, добрый, ласковый… Так, щенок толсторылый. Кудрявая болонка… Для забавы, конечно, он ему годится. И поболе другого какого! – угрюмо проговорила красавица.
   – Как же тогда?
   – То-то, как же!.. – задумчиво отозвалась она. – Не знаю. Твоё дело.
   – Да. Моё. Ну что же! Не сробею. Да и не промахнусь. Только, говорю тебе, знаю верно. Он по вечерам ни ногой никуда. Да и опять всегда верхом. Пешком никогда. Ну, знаешь, верхового на коне полоснуть ножом не так-то просто. Высоконько. Пырнуть-то пырнёшь, но толку никакого, только шкуру ему попортишь. Надо будет это дело на все лады обмыслить. Ты всё-таки не тужи. Так ли, сяк ли, а я берусь, коли ты говоришь, что он тебе помехой станет.
   – Покуда он жив, – звонко и резко воскликнула красавица, – я ни за что отвечать не могу! Нынче так, а завтра эдак. Нынче благополучие совсем, а завтра и Бог весть что случиться может.
   – Ну, стало, и толковать нечего! Начну мои подходы. Говорю тебе… Нельзя эдак, я наймусь к нему в услуги, за конюха… Нельзя будет его одного, то и дядьку прихвачу… Что же? Кровь-то лить что из одного, что из-за дюжины – всё равно один ответ. И пред людьми, и пред Богом. Твоя воля. Ты только скажи: нужно. И будет!
   – Вестимо, нужно. Я же видела. Знаю теперь. Думала, худое для себя увижу… Ну, эдакого всё ж таки не ждала. Щенок! А для него, прихотника, стало быть, ангельчик! Ну и выходит, рада не рада, а нужно.
   – Ну и будет!! – шепнул молодец спокойно, но твёрдо.

Часть вторая

I

   Был ясный сентябрьский день. Первопрестольная шумела и ликовала… Близился давно ожидаемый день торжественного въезда императрицы. От городской заставы у Тверских ворот до вотчины графа Разумовского было ещё более людно и оживлённо, чем на старых улицах Москвы. Кареты и тележки, всадники и пешеходы вереницами наполняли Ямскую слободу и поле между городом и селом Петровским.
   У самого дома графа-гетмана стояло множество экипажей. Был большой приём, и апартаменты переполнились людом, сановниками и простыми дворянами-москвичами, явившимися представиться. В комнате, ближайшей к кабинету государыни, находилось около пяти-шести лиц, ожидавших очереди войти, после чего императрица должна была выйти к остальным. По докладу генерал-адъютанта Орлова одним из первых был принят воспитатель цесаревича – Панин. Войдя, он с низким поклоном подал целую тетрадь.
   – Ваше величество. Вот прожект, который вы изволили указать написать. Постарался по мере сил и разумения. Могу только добавить на словах, что оное дело не терпит отлагательства, потому что…
   – Постараюсь, Никита Иваныч, решить скорее, – любезно, но сухо отозвалась государыня и наклонила голову, отпуская…
   Она положила тетрадь на стол, а Панин, нахмурясь, вышел. Вслед за ним вошёл фельдмаршал Разумовский. Лицо императрицы сразу прояснилось.
   – Рада вас видеть, Алексей Григорьевич. Вы ведь без дела, без просьбы и без злобы!
   – Простите, ваше величество… Никакого дела. Только желал иметь счастие… – начал граф.
   – Ну вот. И слава Богу. Рада вам, потому что вы явились ко мне для меня, а не для себя. Ну что скажете, дорогой мой?
   – Да что же, милостивица. Скажу: Москва ждёт не дождётся увидеть царицу в богоспасаемом Кремле.
   – Ах, Алексей Григорьевич, я и сама жду не дождусь священного коронования. Дни кажутся мне длинны, что года. Право, мнится, что я всю жизнь не забуду эти дни, проведённые здесь, в Петровском. Тяжёлые дни. Заколдованные они, что ли?
   – Простите, ваше величество. Не уразумею. Чем заколдованы?
   – Скажите лучше, батюшка Алексей Григорьевич: кем.
   – Кем?!
   – Да. Кем, спросите. А я отвечу всеми. Да, всеми! Да вот это одно чего стоит!
   И государыня показала на тетрадь, лежащую на столе.
   – Что ж такое, ваше величество?
   – Это? Это насмешка. Это продерзость. Это – лежачего бить, как говорит пословица. Это умничанье умного, у которого ум за разум зашёл. Вот что, дорогой Алексей Григорьевич. Я это прочту, а завтра вам пришлю. Вы прочтите, и мы побеседуем. Сочинитель сего мудрствования меня так уж горячо просил никому оного не показывать, что я твёрдо решила дать оное на обсуждение вам, графу-гетману, графу Воронцову, как канцлеру, князю Шаховскому, графу Бестужеву, старшему сенатору Неплюеву, генерал-фельдцейхмейстеру Вильбоа и ещё двум близким мне персонам. Завтра будут сняты копии и я вам пришлю тоже. Такие дела не вершатся одним умом, а многими умами.

II

   Дядька молодого князя Козельского был смущён…
   – Господи, батюшка, царь небесный! Да, что же это за времена настали?! – восклицал, раздумывая, Кузьмич. – Прежде мужчина был вот, скажу например, волком, а баба, девка – овцой. А ныне времена пошли, что молодой дворянин, совсем дитё ещё, что овца. А на него со всех сторон лезут волки-бабы. И вот на моего Сашунчика, почитай, просто какая-то бабья облава. Помилуй Бог! Скорее надо, скореючи!
   Рассуждения и страх дядьки основывались на том, что за последнее время он и видел и воображал, какой опасности подвергается его питомец. Только что он уберёг питомца от духовной ракалии-пономарихи, как вдруг явилась какая-то цыганка. И эта уже в дом влезла без зазрения совести.
   Затем к кухарке приходила в гости племянница и, увидав князя мельком, начала так им восторгаться, так расхваливать его красоту, что Кузьмич тотчас выгнал её и запретил пускать в дом. Кухарка и племянница, желавшие главным образом угодить Ивану Кузьмичу своими похвалами, диву давались и только руками разводили, говоря:
   – Вот тебе и угодили. Чуден старый! Что же, ругать, что ли, надо князя, чтобы он рад был?
   Наконец, сам Сашок проговорился дядьке, что сестра княгини Трубецкой, к которой он послан был за табаком, будучи дома на этот раз одна, странно глядела на него и, чтобы передать ему табак, повела его в свою спальню. И там, смеясь, дала тавлинку для князя… Больше ничего не случилось! Но Кузьмич обмер при мысли, что «вольная вдова» заманила его питомца в свою спальню. И, конечно, прямо ради соблазна, а то зачем же?..
   – Бесстыдница! – восклицал старик без конца.
   И кончилось тем, что Кузьмич повторял мысленно от зари до зари: «Скорее! Скореючи!»
   Дело было в том, чтобы скорее спровадить питомца знакомиться к Квощинским.
   Разумеется, сам Сашок несколько смущался этим шагом, который казался ему решительным, и, может быть, стал бы откладывать. Появление цыганки в квартире, а вслед за тем приключение у Маловой, «заманившей» его в спальню, решило дело сразу.
   Кузьмич побывал уже два раза у Квощинских, но вместе с тем зашёл на поклон и к Павлу Максимовичу во флигель. Заявив в краткой беседе о том, что на дворе очень жарко, а вода в Москве просто кипяток, а барину Павлу Максимовичу на вид можно тридцать годов дать по его молодцеватости, старик очень понравился холостяку.
   Вместе с тем дядька заявил официально, что его питомец просит разрешения явиться к Квощинскому не просто в гости, а с тем, чтобы Павел Максимович представил его своему братцу и всей фамилии.
   Разумеется, Квощинский ожидал этой просьбы, когда увидал у себя старика дядьку. К тому же и Марфа Фоминишна давно предупредила его о посещении Кузьмича.
   Наконец, через три дня после загадочного появления в квартире какой-то цыганки Сашок в парадной форме появился во флигеле на дворе дома Квощинских, а затем вместе с Павлом Максимовичем отправился и в дом.
   Молодого человека приняли в гостиной Пётр Максимович, Анна Ивановна и Таня.
   Сам Квощинский был как будто удивлён появлением молодого князя. И довольно искусно удивлён. Анна Ивановна сплоховала, так как не привыкла лицедействовать. Она расспрашивала гостя, как его имя и отчество, где он квартирует, живёт ли с рождения в Москве… Она удивилась, что он приехал из Петербурга не так давно, удивилась, что он сирота, а затем, разговорившись о чём-то, вдруг бухнула:
   – А уж ваш Кузьмич чистое золото.
   Пётр Максимович, сидевший рядом с женой, толкнул её ногой. Анна Ивановна спохватилась… Но Сашок положительно ничего не заметил. Он счёл все расспросы женщины необходимыми по правилам светскости, а заявление о Кузьмиче совершенно естественным.
   Таня сидела, не проронив ни словечка, опустив глаза и горя, как на угольях. Она то белела, то краснела, то опять белела. Раза два-три ей удалось искоса и вскользь взглянуть на Сашка, и после второго раза она уже была до смерти влюблена.
   И глаза его, и золото кафтана, и тихий голос, и сабля, и «сиятельство» – всё отуманило её… И прежде, при свидании в церкви, князь показался ей красавцем, затем от расписываний Фоминишны голова начала кружиться, а теперь при знакомстве она, конечно, совсем разум потеряла. Но сам князь, почтительно отвечавший на расспросы Квощинских, не знал, какова Таня вблизи, так как ни разу не решился взглянуть на неё.
   Посещение это, несмотря на простую беседу о разных мелочах, имело всё-таки особое значение, было отчасти какое-то торжественное.
   Когда молодой князь поднялся и стал раскланиваться, Квощинские, за исключением молодой девушки, проводили гостя через небольшую залу до дверей передней и в третий раз попросили «не оставить, бывать попросту».
   Проходя по зале, Сашок увидел в дверях, открытых в коридор, три какие-то горчащие фигуры и в одной из них узнал нянюшку молодой Квощинской. Фигуры тянулись вперёд, как бы стараясь, чтобы головы были поближе к зале, а туловища подальше.
   В передней, где он надевал свой офицерский плащ, помимо трёх лакеев, в таких же дверях в коридоре торчало уже несколько человек. Видны были только два туловища, полускрытые косяками, но над ними высовывалось более полудюжины голов…
   С крыльца, садясь на лошадь, Сашок увидел, что из-за угла дома выглядывало ещё человек пять бородатых холопов, кучера, форейторы, дворники, скороходы, самоварники…
   Он понял, что вся дворня Квощинских выползла поглазеть на него как на жениха. По всем лицам, по открытым не в меру глазам и ртам видно было, что гость-князь – происшествие.
   Действительно, когда Сашок съехал со двора, в доме пошёл вьюн вьюном. Все забегали, весело охая и повествуя о своём впечатлении… Таня в коридоре повисла на шее своей Фоминишны и, обхватив, целовала её и душила.
   – Задавила! Дай вздохнуть… Задав… – отчаянно хрипела няня.

III

   Сашок был доволен своим визитом, но недоволен тем, что почти не видал молодой девушки, не смея глядеть на неё. Только прощаясь, он глянул на неё вскользь и не остался доволен.
   Теперь, едучи шагом по улице, он соображал вслух:
   – В церкви она мне лучше показалась. Она эдакая белобрысенькая… Да и маловата. Да и сухопара… Куда ей до Катерины Ивановны… Вот красавица! Что небо от земли… И как это вот бывает на свете спутано! Что бы вот Катерине Ивановне быть девицей Квощинской. А этой Тане – быть пономарихой!
   И Сашок вздохнул. Затем он вспомнил слова покойной тётки: «Ничего нет на свете превосходного, а всё с изъяном. А произошло оное от грехопадения человеческого!»
   Впрочем, Сашок, знавший это изречение тётушки наизусть, никогда не мог одолеть и усвоить себе ясно, что значит «грехопадение». Тётушка Осоргина объясняла ему не раз, что первые человеки на свете, Адам и Ева, упали во грехе, согрешили. Но как он ещё отроком ни добивался, в чём согрешили эти самые «человеки», старая девица не могла объяснить, а только – по мнению Сашка – разводила турусы на колёсах.
   Однако молодой человек был всё-таки доволен своим визитом, хотя бы потому, что его впервые в жизни приняли с почётом.
   «Кабы видели товарищи и командир, которые звали меня пуганой канарейкой и княжной Александрой Никитишной!» – думал он с самодовольством.
   Выехав на Арбатскую площадь, молодой человек стал соображать, что ему делать. Заехать домой переодеться из парадной в обыкновенную форму или ехать к начальнику, как он есть. Подумав, он решил, что надо спешить, а то, пожалуй, княгиня окажется в зале и начнёт браниться за опоздание.
   Через четверть часа он уже сдал лошадь во дворе князя Трубецкого и вошёл в дом…
   На этот раз Сашок вступил в залу как-то степеннее и важнее, так как был ещё под впечатлением почёта, с которым его принимали Квощинские.
   Но едва молодой человек сел на стул в углу зала, в ожидании, что его позовёт к себе князь, как услыхал в парадных комнатах какую-то страшную возню и голоса людей… Но всех и всё покрывало командование самой княгини:
   – Олухи! Черти окаянные! Ведмеди! Михаилы Иванычи косолапые!.. Авдюшка, не зевай!.. Сафрон, не налегай, как бык!.. Васька, подсобляй, сопляк!.. Миколай, пузо-то убери своё!.. Продавишь, леший!..
   Возня и голоса приближались к зале постепенно. Послышались шуршанье ног, робкие голоса вперебивку и зычный голос княгини:
   – Какой раз тебе я сказываю, чтобы ты пузо убрал. Продавишь – в степную вотчину, на скотный двор! Говорила вам: зови ещё двух хамов.
   И в дверях, наконец, появилась кучка дворовых, которые медленно и осторожно тащили огромное фортепьяно. В дверях снова явилась задержка. Тяжёлый, массивный, широких размеров инструмент не пролезал вместе с людьми. Пришлось снова взяться лишь за два конца. При этом середина как-то скрипнула.
   – Треснет коли… Все в солдаты улетите! – ахнула княгиня. – Вам, лешим, дела нет, что клавикордам тыща рублей цена. Прямые ведмеди, олухи, черти!..
   И вдруг, завидя офицера поверх фортепьяно и голов людей, княгиня крикнула:
   – Эй, воробей! Иди-ка, подсоби.
   Сашок, вставший со стула, шелохнулся от изумления, но не двинулся, полагая, что он ослышался.
   – Ну, что же? Не слышишь? Говорят тебе, подсоби. Видишь, тяжело…
   Сашок, с кивером в руках, приблизился и, смутясь от неожиданного приказания, совсем неподходящего, не знал, что и ответить.
   – Оглох ты! – крикнула княгиня, уже обойдя фортепьяно и наступая на адъютанта. – Клавикордам, слышь, цены нету, а они, мужичьё… Берись сзади и правь…
   – Княгиня, я – в звании офицера… – начал Сашок.
   – Что? Что?!
   – Как офицер, я не могу… Да и во всём параде, при всей амуниции…
   – Ах ты, мамуниция!.. Да я тебя… Слышишь, берись!
   И, видя, что Сашок стоит истуканом, княгиня выхватила у него кивер, а другой рукой ухватила за обшлага мундира и пихнула его к фортепьяно.
   Сашок наткнулся на лакея и, потерявшись окончательно от оскорбительного приказания, взялся руками за бок фортепьяно. Он покраснел и тяжело дышал от обиды.