Императрица Елизавета Петровна жила в это время в любимой своей Москве.

Глава пятая
МОСКВА – ЗОЛОТЫЕ МАКОВКИ

   Парикмахер закончил убор императрицы, удалился, и Елизавета Петровна, ещё не сняв пудерманта, рассматривала себя при свете свеч в зеркале одного из её золотых чеканных туалетов. Она по-прежнему была румяна, ещё сияли тёмно-серые глаза из-под соболиных бровей, каштановые волосы отливали золотом.
   Царица волновалась. Из поезда Иоганны Елизаветы только что прискакал верховой – герцогиня будет в Москве через час. Через час! Сколько воспоминаний! Перед Елизаветой Петровной так и стоял покойный её жених, брат герцогини епископ Эйтинский.
   Императрица из ящичка туалета достала большое кольцо, алмаз под свечами сверкнул разноцветно: это вот самое кольцо она когда-то хотела надеть на руку своего жениха. Судьба судила иначе!
   И слёзы выступили у ней на глазах…
   Она на русском престоле, она властвует великим народом от Балтийского моря до Тихого океана. А счастья нет… Весёлая, простая, больше всего любящая Москву и своё родное село Коломенское, она долго непротивлённо, скромно жила при дворах императриц Екатерины и Анны, ничего не домогаясь, ни на что не предъявляя прав. Даже тогда, когда скончалась Анна Ивановна и на престол посадили трёхмесячного младенца Ивана Антоновича, она по-прежнему оставалась в добрых отношениях с его матерью, правительницей Анной Леопольдовной из Брауншвейгского дома.
   У забытой было русской царевны, однако, нашлись доброжелатели. Придворный врач Лесток, [17]изящный, самоуверенный француз, оставшись как-то с ней наедине в её покоях, настойчиво убеждал её, что её права на престол – несомненны. Что она должна подумать о своих русских. Ведь уступая Анне Леопольдовне, она даёт возможность немцам окончательно обсесть всю Россию, как мухи обседают кусок сахара. Он сообщил ей, что такого же мнения держится и французский посланник в Петербурге Шетарди, который просит царевну принять его тоже наедине, строго конфиденциально.
   И перед Елизаветой Петровной предстал высокий брюнет-маркиз де ла Шетарди. Розовый кафтан с брюссельскими кружевами сидел на нём превосходно, тупей пудреного парика был перехвачен пышным розовым бантом. Играя фигурным эфесом шпаги, то и дело изящно переступая лаковыми туфлями, маркиз развил перед скромной дочерью Петра такие планы, развернул такие перспективы, что у той дух захватило. В конце концов Шетарди предложил даже средства, чтобы оплатить необходимые расходы по захвату престола.
   В ночь на 25 ноября 1741 года, в два часа, Елизавета Петровна, надев сверх своего платья кирасу, подъехала в санях к деревянным казармам Преображенского полка. В санях с ней сидел Лесток, на запятках стояли Воронцов [18]и братья Шуваловы. [19]В других санях ехали – её любовник Алексей Разумовский, Салтыков. На запятках стояли три гренадера Преображенского полка.
   У казармы барабанщик ударил было тревогу, но Лесток кинжалом мгновенно прорезал кожу на барабане, тот умолк. Проснувшимся солдатам Елизавета крикнула:
   – Знаете ли вы, чья я дочь? Так вот меня, дочь Петра Великого, немцы хотят заточить в монастырь… Идёте ли вы за мной?
   – Матушка, мы готовы! Прикажи, матушка, всех перебьём! – кричали солдаты, которым до смерти опостылели немцы. – Матушка, веди нас на супостатов…
   Рота преображенцев, подхватив на руки Елизавету Петровну, бегом бросилась во дворец. Правительницу Анну Леопольдовну взяли из постели, посадили под караул, равно как и её супруга принца Антона Ульриха. Младенца Ивана Антоновича забрала в свой дворец Елизавета. «Брауншвейгское семейство» было ликвидировано, сослано позднее на север, в Холмогоры. Иван Антонович жизнь кончил в Шлиссельбургской крепости.
   Красавица, дочь Петра, Елизавета оказалась в одну ночь на русском троне. Вена, столица тогдашней Римской империи, выпустила из своих когтей богатую добычу. Россия оказалась в русских руках.
   Жизнь в стране стала проще, спокойнее. Кончилась бироновщина.
   Чтобы положить конец интригам и борьбе партий, Елизавета Петровна вызвала из Пруссии и объявила наследником русского престола своего племянника, сына её родной покойной сестры Анны Петровны, герцогини Голштин-Готторпской.
   «…Наследника её, внука Петра Великого, благоверного государя и великого князя Петра Фёдоровича!» – было приказано всем дьяконам басить на ектеньях во время церковных служб.
   И дьяконы басили усердно: они-то не знали, что великая княгиня Анна Петровна давным-давно отказалась от всяких прав на престол и за себя, и за своё потомство…
   И вот теперь в Москву едет Иоганна Елизавета, родная сестра её первой любви, её красавца жениха… С дочерью… С Фике… Какое смешное имя – Фике! Но говорят – девочка очень умна, способна… Портрет её давно уже здесь – хороша собой. Она будет хорошей парой для великого князя Петра Фёдоровича… Прекрасно! Будет вокруг неё, царицы, любящая семья… Ведь он, наследник, племянник ей, да и Фике тоже племянница…
   По синей вечерней дороге к Тверской заставе в это время во весь опор летели красные сани, и впереди и позади них ныряли другие сани, рысили конные отряды, по обочинам дороги скакали офицеры, в голове верховые сыпали искры из смоляных факелов. Камер-юнкер граф Сиверс [20]встретил поезд в селе Всехсвятском и, сбросив шубу, стоя в глубоком снегу в чулках и туфлях, приветствовал герцогиню, а потом скромно пристроился на передок её саней. Улицы Москвы были запружены народом, звонили колокола в церквах, и скоро у Головинского деревянного дворца в Лефортове, где жила императрица, загремел пушечный салют. Сани вскакали на двор, подкатили к подъезду, в сенях толпились придворные, генералы, офицеры, духовенство. К ручке герцогини подошли её давний корреспондент, длинноносый, большеглазый обер-гофмаршал Брюммер и граф Лесток. Фике в своих покоях ещё не успела сбросить своей новой собольей шубы, как настежь распахнулись двери и между канделябров в руках камер-лакеев, сияя молодостью, вступил длинный, угловатый подросток, громко топоча ногами в высоких прусских ботфортах, – великий князь – наследник Пётр Фёдорович.
   – Кузина! – пронзительным голосом кричал Пётр Фёдорович по-немецки. – Кузина! Мы с вами давно знакомы… Вы помните меня? Но как долго вы ехали! Мы готовы были лететь вам навстречу!
   И Пётр подошёл к ручке обеих дам. Разговор шёл на немецком, на французском языках, сыпались восклицания, шутки, взрывы смеха следовали один за другим. Это сборище иностранцев было упоено богатой, сытой, счастливой, лёгкой, бездельной жизнью в чужой им стране. Сияли люстры, бра, хрустали на подвесках, жирандолях, золотые багеты на шёлковых обоях.
   На пороге позолоченных дверей вырос камер-лакей в красном кафтане с позументами, в белых чулках:
   – Её императорское величество, государыня императрица просит к себе дорогих гостей…
   – Что такое? Что такое? – засуетилась Иоганна Елизавета – она не поняла ни слова на этом чужом языке.
   Фон Брюммер перевёл ей слова камер-лакея на немецкий.
   – Фике! Дочь моя. Идём, идём сейчас же… Фикхен… Следуй за мной…
   Императрица ждала гостей в покоях рядом со своей опочивальней, стояла посреди большой комнаты, высокая, стройная, в жёлтом атласном платье, зорко смотрела на входивших.
   Герцогиню она признала сразу же по её необыкновенному сходству с покойным братом и сама пошла к ней навстречу. Иоганна Елизавета и Фике присели в глубоком реверансе, поцеловали руку государыни, и герцогиня заговорила по-французски:
   – Государыня! Я приехала только лишь затем, чтобы повергнуть к стопам вашего императорского величества чувства живейшей признательности. Вы излили на мою семью и на меня саму столько благодеяний! Всё новые и новые знаки вашего благоволения сопровождали меня, каждый шаг мой во владениях вашего величества. У меня нет других заслуг перед вами, кроме одной – я так живо чувствую эти благодеяния! И я решаюсь снова просить ваших благодеяний для меня, для моей семьи, для моей дочери, которую ваше величество удостоили дозволения сопровождать меня в этой поездке…
   Императрица обняла герцогиню, усадила в кресло против себя и долго всматривалась в черты её лица, волнуясь, глубоко дыша:
   – Всё, что сделала я, – ничто в сравнении с тем, что я хотела бы сделать для всей вашей семьи. Знайте, что моя собственная кровь мне не дороже вашей. И я хочу, чтобы так продолжалось всегда. Чтобы скрепить эти чувства, примите от меня на память этот перстень, который должен был быть на руке вашего брата в день моего с ним обручения.
   Императрица встала, передала кольцо и быстро вышла в опочивальню: она волновалась, душили слёзы, она хотела их скрыть. Все замолкли, потрясённые минутой. Фике не отрываясь смотрела на мать, а та чувствовала, что у неё словно растут крылья: любовь этой владычицы огромных земель, миллионов людей окутывала её как светлым облаком.
   Императрица скоро вернулась успокоенная, подозвала к себе Фике, поцеловала её.
   – Вы очаровательны, принцесса! – сказала она. – О как я счастлива собрать вокруг себя моих милых, дорогих родных здесь, в моей родной Москве. Смотрите!
   Императрица встала и, подойдя к окну, приподняла тяжёлую гардину. Круглая луна сияла над снежной улицей, под ней повисло светлое облачко с серебряным краем. Далеко, над низкими тёмными грудами домов, блестели под лунным светом башни и соборы Кремля.
   – Смотрите, Фике! Вот она, наша Москва! – сказала она. – Полюбите её так, как я люблю её!
   Завязался опять разговор быстрый, лёгкий с виду, но насторожённый внутри, пока наконец императрица не сказала, блеснув в улыбке жемчугом зубов:
   – Но мы забыли за радостью встречи, что наши гости устали, что им надо отдохнуть с дороги… Завтра уже мы поговорим обо всём…
   Герцогиня, удалившись к себе, долго сидела в шлафроке в кресле у постели, уронив руки на колени, пока девица Шенк тараторила без умолку, раскладывая вещи в гардероб.
   – Какие люди! А как грубы! Как смешны! Все на улице в овечьем меху. В шерстяных сапогах! И лица у мужчин тоже все в шерсти. Хи-хи! Здесь славно бы поработали немецкие цирюльники. Женщины накрашены, как ситцы. Всё время крестятся… И знаете, ваша светлость, они смотрят на нас, чужестранцев, как на ангелов с неба. Или как на колдунов?..
   Иоганна Елизавета болтовни не слушала. В её душе всё ещё музыкой звенели слова: «Моя собственная кровь для меня не дороже вашей…» Так, так она сказала. Она, наша милая тётушка Эльза! О, эти русские! Они готовы на какие угодно жертвы ради семьи. Это значит, что и задача, возложенная на неё его величеством, королём Прусским, будет выполнена без труда. Я попрошу просто тётку Эльзу сбросить этого, как его… Бестужева… Выгнать… Пруссия тогда будет иметь такие отношения с Россией, какие ей нужны.
   – Да, русские особенные люди! – отозвалась наконец герцогиня на болтовню своей камеристки. – Посмотрите, дорогая, спит ли Фике? Пододвиньте кресло к столику и дайте бумагу и перья…
   Девица Шенк, неслышно скользя по паркету, заглянула в соседний покой. Там было темно, лунные пятна лежали на паркете. Фике не отозвалась.
   – Принцесса почивает! – прошептала девица Шенк, ставя на столик золотую чернильницу, кладя лебединое очинённое перо и бумагу. – Барышня умаялась с дороги… А правду ли говорят, ваша светлость, что её светлость принцесса приехала, чтобы выйти замуж за принца-наследника? О, какое счастье!
   – Фрейлейн! – строго прикрикнула герцогиня. – Предупреждаю, если вы будете повторять такие глупости, я отправлю вас обратно в Штеттин.
   – Ах, нет! Ах, нет! – воскликнула та, молниеносно хватая с кресел и убирая разбросанные принадлежности туалета герцогини.
   А когда она уходила и оглянулась на госпожу, брови на её носатом лице играли лукаво.
   Перо герцогини быстро бежало по бумаге, описывая супругу грандиозную встречу и приём в Москве:
   «…Мне говорили, что когда мы с принцессой, вашей дочерью, подъехали к подъезду дворца и проходили сенями, то императрица вышла инкогнито нам навстречу, набросив на себя шубу и кружевную шаль на голову, и, смешавшись с толпой придворных, сквозь кружева рассматривала нас… О, мы будем жить теперь, как королевы…»
   Фикхен же не спала. Она свернулась клубочком под шёлком и пухом, в душе её росла уверенность, что она должна выиграть так счастливо начатую игру. Игра наверняка. Она могла только выиграть… Что ей было терять? Дом в Штеттине, на Домштрассе, № 761? Бедное детство? А она могла бы стать… Ух, подумать страшно! Стать супругой такого могущественного царя, как Пётр Фёдорович!
   Когда Фике наконец уснула, сон её не был спокоен. Ей снилось бурное море, серое, зелёное, тревожное, над ним звенел унылый колокол… Его звон потом разросся до неистового трезвона, который она слышала в России. Бурное море сменилось снежными бесконечными полями, над которыми свистела, выла снежная метель. Метель эта наваливалась ближе, ближе, кружилась, плясала вокруг постели, и было уже видно, что это не буран, не снег, а люди, бесконечные люди, мужчины с бородами, женщины в платках… Потом из метели вынырнуло бородатое лицо мужика, которого она встретила в последнем яме [21]перед Москвой под странным названием Чёрная Грязь. Мужик смотрел на неё грозными, огненными очами…
   Фике проснулась оттого, что и впрямь гудели, трезвонили московские колокола и девица Шенк стояла перед ней, повторяя:
   – Ваша светлость! Извольте же проснуться!
   Фикхен потягивалась, тёрла кулачками глаза, выгибала свой девичий торс. А девица Шенк тараторила:
   – Вам надо одеться и идти к обедне… Вам и вашей матушке сегодня будет пожалован самый большой орден в России для дам – Святой Екатерины. – И округлив глаза: – Весь в бриллиантах.
   Тоненькая Фике скоро стояла перед высоким зеркалом, окружённая толпой дебелых русских девушек и дам… Две камер-дамы помогали девице Шенк.
   – Как это называется по-русски? – вдруг спросила Фике, оборачиваясь к камер-даме Нарышкиной и указывая на платье.
   Тучная дама присела в реверансе:
   – П л а т ь е, ваша светлость!
   – П а л я т ь е! – повторила Фикхен и всплеснула руками, отчего её худые лопатки прыгнули и задвигались. – Хи-хи! П а л я т ь е! Я буду учить русский язык! – заключила она решительно.
   Камер-дама, баронесса фон Менгден, говорила важно и осанисто:
   – Вы будете учить всё, ваша светлость! И русский язык. И в особенности русскую веру… Православие! К вам уже назначен учитель – архимандрит Симон. [22]
   – Но как же мне учиться, если я ещё не знаю ни слова по-русски?
   – Ваша светлость, архимандрит Симон окончил богословский факультет в Галле!
   – П а л я т ь е! – твердила Фике, надевая через голову облако голубой материи. – О, как смешно! П а л я т ь е! Хи-хи!
   Обедня в придворной церкви прошла громово, блистательно. Фике смирно стояла за крупной императрицей, смотрела, как та усердно крестилась, била поклоны… Вот она стала на колени… Это было, конечно, смешно, но все сделали так же, и Фике тоже легко, пушинкой, опустилась за императрицей на колени. Все окружающие были приятно поражены и сочувственно затрясли головами. Только наследник, стоявший чуть сбоку, вдруг сделал ей смешной жест рукой, Фике увидала, что он удерживал смех.
   – Чему вы смеялись? – спросила она юношу уже во дворце, когда он подошёл к ней после службы.
   – Но ведь всё это так глупо! – сказал он. – Я бы, знаете, остриг всех этих долгогривых попов, заставил бы и их носить немецкое платье. Все в России должны быть похожи на немцев…
   – Но разве нужно нарушать обычай?
   – Реформация – это и есть нарушение обычаев! – ответил тот и посмотрел важно вверх, где на плафоне плавали белотелые нимфы. – Я – лютеранин…
   Фике позавидовала. Вот что значит наследник. Великий князь. Он может делать всё, что хочет. А ей, бедной принцессе, нужно приглядываться к обстановке, чтобы не навлечь гнева тётки Эльзы.
   Впрочем, церемония с пожалованием ордена прошла прекрасно.
   На церемонию пожаловал канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин. Ему было уже под шестьдесят, но высокий, стройный, с энергичным подбородком, в тёмно-синем кафтане, с одной только алмазной звездой, в пудреном парике, он высоко нёс свою седую голову среди расступившихся придворных. Когда он стал позади императрицы, на него быстро искоса глянул маркиз де ла Шетарди в апельсиновом кафтане, повернулся и обменялся взглядом с графом Лестоком, высокие белые волны парика которого падали по обеим щекам пухлого носатого лица.
   Бестужев стоял поперёк горла этим французам. Маркиз де ла Шетарди вместе с Лестоком оказал Елизавете Петровне, правда, большую службу – помог захватить ей родительский престол. После переворота 25 ноября – богато пожалованный – маркиз де ла Шетарди отъехал во Францию, а теперь снова появился при дворе в качестве частного лица, продолжая свою какую-то интригу.
   – О, Шетарди при русском дворе – это конфетка для нас! – отозвался о нём Фридрих, король Прусский, когда получил донесение о возвращении его в Петербург от старого прусского представителя в Петербурге барона Мардефельда.
   Помогая Елизавете Петровне захватить престол, Шетарди имел свои скрытые цели. В своих тогдашних донесениях к статс-секретарю Амело, французскому министру иностранных дел, Шетарди писал секретно:
   «Если Елизавете Петровне помочь пройти к трону, то можно быть уверенным, что то, что ей пришлось претерпеть от немцев, и её страстная любовь к русским заставят её удалить от себя всех иноземцев и всецело положиться на русских. По своей неудержимой склонности она из Петербурга переедет жить в Москву, откажется от морского флота, от сильного войска, и, таким образом, Россия будет возвращена к той старине, которую неудачно старались восстановить Долгорукие во времена царствования Петра Второго. Не сомневаюсь, что миролюбивая Елизавета вернёт Швеции все русские завоевания – Ливонию, Эстляндию, Ингрию и даже выстроенный Петром Петербург».
   Когда же заговор удался, Шетарди снова доносил во Францию:
   «Совершившийся переворот – конец петровской России. Дальше ей идти некуда! Новая императрица не будет назначать иностранцев на высокие посты, и Россия, предоставленная себе, обратится в ничтожество…»
   Ободрённый такими вестями, прусский король и аннексировал немедленно Силезию у Австрии.
   Однако Алексей Петрович Бестужев был против этой политики.
   – Оставляя всё, касающееся лично меня, в стороне, – заявил он, – отказываясь от всякого п р и х л ё б с т в а, от дружбы, от ненависти или партикулярной вражды, от всего, что может быть названо страстью, мы должны положить предел Пруссии. Прусский король слишком захватничает!
   Бестужев держался старого плана русской политики в Европе, который был ещё принят при Петре.
   – России, – говорил он, – не следует входить в союз Пруссии, Швеции и затем Франции, как это предлагал Фридрих.
   Бестужев стоял за союз России с Англией и Голландией как морскими державами и с Австрией и Саксонией. Такой союз сам охватывал кольцом Францию, Пруссию, Швецию.
   Появление герцогини Ангальт-Цербстской и её дочери Фике в Петербурге прошло без ведома Бестужева и не могло быть ему приятно. Он догадывался, конечно, о том, кто провёл это дело. Однако умный дипломат не выразил открыто своего неудовольствия и теперь в церкви с благосклонной улыбкой любовался свежестью юной Фикхен.
   – Очень мила, очень, – сказал он своему соседу, потянувшись всем телом к его уху, но при этом так, что шёпот был слышен и другим. И этот шёпот дошёл до ушей Елизаветы Петровны, проник в её сердце, она расцвела доброй улыбкой.
   После богослужения Бестужев, целуя руку царицы, сказал, что нужно бы учить принцессу русскому языку.
   – А как же, батюшка Алексей Петрович! Как же! Чать, знаем. Ададуров Василий Петрович пусть её и учит… И архимандрит Симон закону православному…
   …Московская весна всё больше и больше вступала в права, таяли сугробы, сверкали серебром ручьи, с фигурных крыш дворца дворники сбрасывали снег, а Фике сидела за бесконечными уроками.
   – Буки-аз – ба… – твердила она, жмурясь в окно от блеска снега. – Веди-он – во… Иже-мыслете – им… Покой-есть – пе… Импе… Рцы-аз – ра… Импера… Твёрдо-рцы-иже – три. Императри…ц-а – ца… Императрица! Фуй, как трудно…
   Закон Божий, тот, пожалуй, ещё труднее. Архимандрит Симон учил её Символу веры. Фике должна была выучить по-русски наизусть все двенадцать членов Символа и объяснить их, что доказало бы, что она уже созрела для перехода в православие.
   Это было трудно, однако совершенно необходимо. Императрица, сидя в своей опочивальне в широких креслах, уже сказала её матери:
   – Вы понимаете, зачем я пригласила вас сюда в Москву? Правда? По-русски говорится так – «у вас товар, у нас купец». Дорогая сестра, мы с вами будем счастливы, когда наши дети поженятся. Не правда ли?
   – О да! Это будет само счастье!
   Обе дамы сидели, крепко схватившись за руки, сквозь слёзы радости смотря друг другу в лицо.
   – Ваше величество позволит сказать об этом моей маленькой Фикхен? Да? Она должна будет просить разрешения на брак у нашего доброго фатера!
   – Конечно, можете! Фике! Фике! София! Её имя нужно будет изменить… Пусть она носит имя моей дорогой матери. Пусть будет Екатериной… Не правда ли, сестрица?
   – О, ваше величество. Такая честь для девочки носить имя вашей матушки…
   И взволнованная герцогиня прижала платочек к губам.
   – Поскорей же обручим наших дорогих детей! Это такая радость – быть женихом и невестой… – говорила императрица, и воспоминания снова туманили её глаза. – Однако до обручения принцесса должна стать православной…
   – Ваше величество, – замялась герцогиня, – мой супруг, его светлость, поручил мне просить ваше величество, чтобы сделать так, как это было сделано при браке вашего брата, великого князя Алексея Петровича, с принцессой Шарлоттой… Принцессе тогда ваш отец великий Пётр разрешил сохранить её веру!
   – Ну и что же хорошего вышло? Оба и померли! – вдруг без церемоний оборвала эти осторожные возражения Елизавета Петровна. – Ну? Оставим бесполезный разговор! К тому же жених, великий князь Пётр, стал православным вполне по убеждению… Никаких иных решений этого вопроса быть не может, и я, право, удивлена, сестрица, что вы подняли его!
   Сжав губы, императрица повернула лицо в сторону. Действительно, как это можно осмеливаться сомневаться в православии?
   Иоганна Елизавета, досадуя на себя за свою неловкость, соскочила с кресла и присела с извинением в глубоком реверансе. Для чего было заикаться об этом? Это портило ведь отношения с «сестрицей». Это герцог толкнул её своей запиской. Как глупо!
   И скоро герцогу Христиану Августу было отправлено письмо, в котором жена писала ему так:
   «Я выслушала, что мне говорил архимандрит Симон, и, клянусь Богом, не вижу в православной вере ничего нечестивого. И в катехизисе Лютера и Символе веры русских – совершенно одинаковые учения. И дочь наша клянётся мне, что в этой русской вере нет ничего, что бы отталкивало её».
   Фикхен тоже написала отцу, что никакого существенного различия между православием и лютеранством она не видит и поэтому могла бы переменить религию…
   Но как же труден этот русский язык! Фике зубрила его до беспамятства. Всматриваясь в толстые, румяные губы Ададурова, шевелящиеся червяками в его густой бороде, она старалась овладеть русским выговором. Она должна говорить, как русская! А церковнославянский язык! Это просто ужас… И, закрыв руками уши, упёршись локтями в наборный столик, Фикхен повторяла часами Символ веры:
   – «Распятого же за ны, страдавша и погребенна и воскресшего в третий день по писанию…»
   Она вскакивала ночью, вылезала из-под балдахина и шлёпала босыми ногами по гладкому паркету, твердя всё одно и то же, ломая язык:
   – «Иже со отцем и сыном споклоняема и славима, глаголившего пророки…»
   Во время таких ночных занятий Фикхен простудилась и серьёзно заболела. Металась в жару, бредила, бормотала в беспамятстве эти странные славянские слова, а девица Шенк ломала руки, сверкала глазками и рассказывала всем причину заболевания принцессы:
   – Её светлость слишком усиленно занималась религией… Слишком много училась… Это и убило её…
   Когда Елизавета Петровна узнала это, слёзы умиления выступили у неё на глазах… Она упала на колени перед целым иконостасом, занимавшим угол в её опочивальне, и усердно молилась о выздоровлении этой героической девушки. Какая радость! Как будет счастлив её муж, внук Петра!
   Фикхен лечили лучшие врачи, и сам Лесток не отходил от её постели. Болезнь прогрессировала, опасались рокового исхода. Фридрих-король в Берлине получал всё время бюллетени о здоровье: он боялся, что она умрёт… Всё тогда рухнет! А что будет, если она умрёт без покаяния? Это очень тревожило императрицу. Ведь так умер её жених! И однажды, наклонившись над больной девушкой, гладя её тонкие чёрные волосы над бледным горячим лбом, императрица спросила тихонько:
   – Фике! Фикхен! Хочешь, мы позовём к тебе священника? Тебе будет легче…
   Фике не отвечала.
   – Мы позвали к тебе лютеранского пастора… Он ждёт… Поговори с ним.
   Бледные губы больной зашевелились.