Павел Петрович с супругой совершили путешествие по Западной Европе. Россию, чего раньше никогда не бывало, посетили коронованные особы. Австрийский Император Иосиф II, а потом наследный принц Прусский были в России и восторгались Императрицей. И был летний прекрасный вечер, когда после парадного обеда Государыня вышла на верхний балкон Петергофского дворца с Императором Иосифом и остановилась у перил. Они были одни. И тогда был долгий и откровенный разговор о восточной политике России.
   – Если бы я завладела Константинополем, – сказала Государыня, мечтательно глядя на ряд фонтанов, уходящих к морю, – я не оставила бы этого города за собою, но иначе распорядилась бы им.
   И она позвала к себе няню со своим вторым внуком Константином.
   Она ничего больше не сказала. В её душе было, когда родился этот мальчик, – восстановить Византийскую империю и дать наследника Константину Великому.
   Что и кто мог помешать ей? Она царствовала одна, она была самодержица, все великие возможности России были в её распоряжении, и она употребляла их во славу и для благоденствия России. Великие люди, готовые на всё для неё, её окружали. Теперь какие бы призраки ни встали – они не были страшны.

XLIV

   Зимою 1785 года статс-секретарь, уже складывая в портфель подписанные Государыней бумаги, сказал несколько смущаясь:
   – Ваше Величество, осмелюсь доложить о маленьком беспокойстве.
   – Докладывай… докладывай… что ещё там случилось, чего и обер-полицеймейстер не знает и о чём утром мне не доложил, – добродушно улыбаясь, сказала Императрица.
   – Одна женщина очень добивается вас видеть. Просит быть вам представленной и доложить вам об одном секретном деле…
   – Сколько таинственного!.. Одна женщина… Секретное дело… Да кто такая?
   – Княжна Тараканова.
   – Княжна Тараканова?.. Я никогда не слыхала в России князей Таракановых.
   – Так точно, Ваше Величество. Я брал в герольдии справку, и мне ответили – князей Таракановых нет.
   – Опять какая-нибудь самозванка?
   – Нет, не похожа на такую. Очень скромная и отлично воспитанная, немолодая уже женщина. Я никогда не осмелился бы вас беспокоить с её настойчивою просьбой, если бы меня о том не просил граф Кирилл Григорьевич Разумовский…
   – Графу Кириллу Григорьевичу отказать не могу. Он так редко меня о чём-нибудь просит. Хорошо. Я приму эту княжну Тараканову в Арабской комнате за полчаса до бала. Это самое свободное у меня время сегодня.
   Когда Государыня, в тяжёлой парадной «робе», прошла из своих покоев в Арабскую комнату, там, в стороне от ожидавших её фрейлин, стояла высокая, чернявая женщина, с бледным, «постным» лицом, одетая в простое чёрное платье. Её ненапудренные волосы были густо пробиты сединою, прямой тонкий нос делил её лицо, глубоко сидящие глаза были полны скорби. Женщина эта низко поклонилась Государыне и поцеловала ей руку.
   – Садись, – сказала Государыня, указывая кресло против себя. – Из каких же княжон Таракановых ты будешь? И по какому такому делу ты меня так настойчиво пыталась видеть?
   – Ваше Величество… Я хотела вам сказать… Вам одной сказать, что, может быть, я могу пролить свет на ту неизвестную, что десять лет тому назад умерла в петербургской крепости и что имела наглость всклепать на себя чужое царственное имя… но только вам одной.
   – Ах вот оно что!.. Мне и самой всегда было интересно дознать, кто же была оная самозванка?.. Оставьте нас, милые мои, одних с княжною, – сказала Государыня статс-дамам и фрейлинам.
   Они остались одни в Арабской комнате. За запертыми высокими тяжёлыми, в бронзе дверями был слышен сдержанный гул голосов собравшихся гостей, пиликали скрипки, певучую руладу пропела флейта, хрипел фагот – музыканты настраивали инструменты.
   – Ваше Величество, я потому так долго не могла вам об оном деле доложить, что я всё это время жила в Польше, в деревенской глуши, и только несколько дней тому назад совершенно случайно узнала все подробности о самозванке, и вот тогда я подумала, не есть ли эта несчастная – моя родная сестра, пропавшая много лет тому назад в Киле?
   – Прежде всего, милая моя, кто ты сама-то?
   – Меня зовут Августа, княжна Тараканова. Я была девочкой и жила с младшей моей сестрой Елизаветой и воспитательницей mademoiselle Marguerite в Киле. На дощечке нашей квартиры и на общей доске постояльцев гостиницы, где мы жили, против нашего номера всегда стояла надпись: «Княжны Таракановы»… Я как-то спросила свою воспитательницу: «Разве мы княжны?» Я хорошо знала, что мы из простых малороссийских казачек. Моя воспитательница засмеялась и ответила мне: «За границей все русские – князья», – и больше мы никогда не возвращались к этому вопросу. И вот что я помню… В Киле однажды ночью к нашей воспитательнице пришёл поляк. К ней часто ходили разные люди. Было уже поздно. Я не спала. Дверь в нашу спальню была приоткрыта, и я слышала, как говорила моя воспитательница с поляком. Сначала тихо, потом между ними разгорелся спор, и я уже могла слышать каждое слово. Они говорили о каких-то тестаментах Государя Петра Великого и Государыни Елизаветы Петровны… Поляк будто доказывал, что моя сестра Елизавета – дочь Государыни Елизаветы Петровны. Мадемуазель Маргерит резко это опровергала. Они как будто поссорились, и поляк ушёл. На другой день мадемуазель Маргерит повела меня и мою сестру к русскому резиденту. Помню, был сильный туман. В узкой улице нас окружили люди в масках, посадили в карету и увезли. Куда отправили мою сестру и мадемуазель Маргерит, я не знаю. С первого нашего ночлега, где-то в лесу, нас разлучили. Меня одну отвезли к полякам-шляхтичам в бедное глухое именье, где я и выросла и где прожила всё это время, много долгих лет, и лишь всего месяц тому назад я попала в Варшаву и там услышала всю историю про самозванку. Тогда я сочла священным долгом своим рассказать всё Вашему Императорскому Величеству, с глазу на глаз, и сказать вам…
   Княжна замолчала, слёзы потекли из её глаз. Она не могла продолжать своего рассказа.
   – Всё, что ты мне сказала, моя милая, всё это весьма интересно… Но что же ты думаешь дальше делать?.. Ты понимаешь, что и точно сего никто, кроме тебя и меня, не может знать…
   – Ваше Величество, я это отлично понимаю… И хотя всё это так неверно… Точно просто во сне мне приснилось, но если я и точно сестра той… Несчастной… Я совсем ни в чём не виновата, но я должна куда-то уйти… Чтобы люди никак не прознали, чтобы люди, особенно поляки или иезуиты – вот ещё опасные люди! – не задумали чего… Вдруг пожелают зла Вашему Императорскому Величеству… Так вот я хочу… Я хочу…
   Княжна Тараканова стала рыдать.
   – Чего же ты, моя милая, хочешь?..
   – Не знаю, Ваше Величество, где же мне знать?.. Я так мало видала, так мало жила, хотя уже состарилась. Я хотела спросить вас, что хотели бы вы, чтобы я сделала. Я всё то с радостью исполню.
   Государыня с участием смотрела на плачущую перед нею женщину.
   – Ваше Величество, мне кажется, я должна уйти, просто совсем, навсегда уйти, чтобы ничем, ниже самим воспоминанием о той несчастной, вам никак не помешать…
   – Куда же ты уйдёшь?..
   – Не знаю, Ваше Величество… Куда вы скажете.
   Государыня задумалась. Сильнее становился шум в зале. Инструменты оркестра то стихали, то с новым усердием начинали свою пёструю игру.
   – Я тебя понимаю, моя милая… Может быть, ты и права. Лучше, чтобы никто и никогда тебя не видал… Чтобы ты могла молчать… Но ты ни в чём не виновата… Ты ещё молода… Куда же ты уйдёшь?..
   – Не знаю, Ваше Величество… Я думала, если Вашему Величеству будет угодно… В монастырь…
   За стеною церемониймейстер постучал три раза тростью о пол. Гул голосов и игра инструментов стихли. Государыня встала с кресла.
   – Хорошо, моя милая, – сказала она, протягивая руку княжне. – Я тронута благородством и прямотою твоей души. Поезжай в Москву к владыке Платону. Я завтра же напишу ему о тебе.
   – Благодарю вас, Ваше Величество.
   – Да… Ещё одно… Как и почему ты обратилась к графу Кириллу Григорьевичу?..
   – Но, Ваше Величество… Мне всегда говорили, что я его племянница.
   – Ах, вот как!.. Хорошо!.. Мне многое теперь понятно, но я не думаю, что та… была твоя сестра… Да, от Разумовских я могла и могу ожидать только высшего благородства… Как и ты поступаешь!.. Так… В Москву… Владыка Платон устроит тебя в женский монастырь. Ему ты всё скажешь, как сказала мне.
   Государыня протянула руку для поцелуя, потом хлопнула в ладоши и сказала появившимся статс-дамам и фрейлинам:
   – Прикажите скороходу проводить княжну боковой галереей к выходу.
   В тот же миг высокие двери распахнулись. Яркий свет тысяч свечей, музыка, многоголосый прекрасный хор ошеломили княжну Тараканову. Она опустила голову и торопливыми шагами пошла за скороходом.
   Тою же ночью, в четыре часа, княжна Тараканова села в ямские сани и на перекладных поехала в Москву, к митрополиту Платону, за решением своей судьбы. [216]

XLV

   Нежная и тихая любовь маленькой цербстской принцессы Софии-Августы-Фредерики к ещё незнаемой ею России по приезде её в прекрасную елизаветинскую империю вспыхнула ярким огнём. Так бывает только в мужской страсти – образ любимой влился в саму Екатерину Алексеевну и с ней сочетался. И стали они – «двое – плоть едина». Но сколько препятствий, борьбы, сколько жгучих, полных драматизма положений ей пришлось пережить, прежде чем вполне овладеть предметом своей страстной любви! Она боролась со всеми, кто мешал ей – «царствовать одной», нераздельно владеть любимой. Она устранила мужа, подавила материнскую любовь и сына удалила от престола, на который тот имел все права.
   На её пути к обладанию Россией вставали страшные, тайные силы, точно привидения поднимались из могил. Тень Иоанна Антоновича, призраки Петра III Фёдоровича, таинственные самозванки, никогда не бывшие на свете дочери Императрицы Елизаветы Петровны, тянулись бледными руками, стремясь сорвать с её головы корону. Она всех победила, и эта победа была труднее, нужнее и славнее побед её доблестных армии и флота – екатерининских её орлов – на полях Польши, Турции, Швеции и Крыма, в морях Балтийском и Эгейском, ибо эта победа давала внутреннее спокойствие, уверенность её подданных в завтрашнем дне.
   Под нею, как трава под солнцем, процветали науки, искусства и торговля, народ оправлялся и крепнул, готовясь к свободному существованию.
   И вот – последняя тень прошлого, последний призрак, вставший из гроба, пронёсся мимо в образе этой несчастной, благородной женщины, обрёкшей себя на уединение и молчание. Тихо, осторожно, но решительно Государыня и её устранила и наконец осталась одна с л ю б и м о й!..
   Императрица Екатерина Алексеевна вошла в душное тепло ярко освещённой громадной залы. В серебристо-сером, парчовом тяжёлом платье, в уложенных буклями седых волосах, в тесном, как кираса, длинном и узком корсаже, перетянутом наискось широкой орденской лентой со звездой, в тяжёлой и блестящей арматуре драгоценных камней Государыня казалась выше ростом. Ей шёл пятьдесят шестой год – а она была красивее, чем в молодости. Глаза её блистали счастьем обладания и победы, довольная улыбка витала подле прелестных губ.
   Оркестр и хор придворных певчих гремел навстречу. Пели кантату сочинения Гавриила Романовича Державина, ставшую её гимном – гимном Её России:
 
Гром победы, раздавайся!
Веселися, храбрый Росс,
Звучной славой украшайся:
Магомета ты потрёс…
 
   Ещё далёк и недостижим был Константинополь, но память о молдавских победах, сознание обладания прекрасным Крымом поднимало сердца гордостью.
   Государыня шла через расступающихся перед нею и образующих широкий людской проход гостей, а с хор неслось:
 
Славься сим, Екатерина,
Славься, нежная к нам мать;
В лаврах мы теперь ликуем,
Исторжённыхот врагов…
 
   Лавровые деревья, подстриженные шариками, стояли в зелёных кадках вдоль громадного зала. Душистым воздухом веяло в нём, и, как степной ковыль под напором летнего ветра, склонялись пудреные головы перед Государыней.
   Скрипки нежно пели, и детские голоса – альты и дисканты – говорили трогательные слова:
 
Вам, россиянки, даруем
Храбрых наших плод боёв,
Разделяйте с нами славу,
Честь утехи и забаву,
За один ваш взгляд любви
Лить мы рады ток крови…
 
   Улыбаясь, кланяясь на обе стороны, медленно шла Государыня, сопровождаемая своим двором через толпы гостей, и чувствовала, что наконец она победила и навсегда завоевала – Россию.
 
   …Камынин закрыл тяжёлую тетрадь-брульон, вздохнул и сказал своему гостю:
   – Теперь ты понимаешь, кто такая Екатерина Великая и почему мы все её так любим?.. Она любила Россию и всё делала для блага России… А когда хорошо России, хорошо и нам – народу русскому…

Е. А. Салиас
ПЕТРОВСКИЕ ДНИ
ИСТОРИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ

Часть первая

I

   Были первые дни сентября 1762 года…
   Москва ликовала и шумела и вся была на ногах. Пришли такие дни, что она могла сказать: «На нашей улице праздник!»
   Государыня императрица Екатерина Алексеевна прибыла из Петербурга и остановилась в селе Петровском, имении гетмана графа Разумовского, в двенадцати верстах от Москвы. И первопрестольная ожидала дней въезда новой императрицы и коронования.
   Много ходило тёмных и лживых слухов о том, как встретит Москва царицу.
   – Москва – не Петербург!.. Сердце России не солжёт, не покривит душой. Низверженье с престола законного государя Петра Феодоровича, внука Великого первого императора российского, она, первопрестольная, судит по-своему. Ей чёрного белым не сделаешь, кривду правдой не нарядишь, злоумышления в благодеяние не обернёшь. Питер Москве не указ. Он младший брат. Братишка! Ему шестьдесят лет – смешно сказать. А Москве-то сколько? Поди-ка сочти.
   Но эдак рассуждали в дворянских семьях, а москвич-простолюдин знал или же просто почуял, что царица хотя и немецкая принцесса, но давно стала душой и сердцем истинной россиянкой. В первом же своём деянии, июньском перевороте и вступлении на престол, она спасла отечество от немецких порядков, предотвратила новую бироновщину и гонения не только всего русского, но и самой православной веры.
   Но время было всё-таки трудное. Дни шли смутные. Государственный мир и общественный покой были нарушены. Всё всколыхнулось, заволновалось. По старой пословице «мирская молва – морская волна», море житейское зашумело и погнало волны на берега и устои политические и гражданские.
   И не являлось никого, кто бы проявился утешителем волнения… Царица, окружённая сонмом вельмож и правительственных сановников, стояла в ожидании надвигающейся бури – одна-одинёшенька.
   Новая императрица с минуты вступления на престол думала только об одном, трепетно и нетерпеливо ждала только одного, чаяла спасенья себя и отечества и умиротворения всех и всего только в одном: священном короновании в Московском Кремле.
   А до этого великого мгновения она могла только по праву повторять французскую поговорку «Dieu me garde de mes amis, des ennemis je me garderai moi-meme».
   – Да. Спаси Бог от друзей, а от врагов я сама уберегусь, – думала и говорила умная, смелая, но смущённая женщина-монарх.
   Пребывание теперь в селе Петровском пред торжественным въездам в первопрестольную было будто тяжёлым испытанием её сил пред началом великого тридцатипятилетнего подвига: приведения Руси от мглистых времён елизаветинских к лучезарным дням александровским.

II

   Старуха-крестьянка стояла среди град огорода на опушке леса и смотрела, как закатывалось золотое солнце за край земли.
   С опушки этого небольшого леса, не густого, не запущенного, а, напротив, со следами заботливого ухода, видно было ровное пустое поле, расходившееся во все стороны. Только вправо и далеко на самом горизонте темнелась полоса, узкая и длинная… Там снова начинался лес, но уже настоящий, с непролазной гущиной, с вековыми деревьями, где водилось всякое зверьё – и заяц, и лисица, и волк. А старожилы ближайшего села Петровского уверяли, что в юности своей видали в нём и медведя…
   Совсем влево за полем, тоже на самом горизонте, виднелись несколько домиков и церковь. Это был самый край Москвы, которая отсюда была невидима, укрытая чащей деревьев и кустов. На этой опушке, где начиналось поле, был небольшой огород. Десятки длинных гряд шли рядами одна за другой, будто волна за волной зелёного моря.
   Среди этих гряд бродила крестьянка, изредка нагибаясь, шаря рукой в зелени и собирая в фартук всякую огородную всячину… И только изредка отрывалась она от дела – передохнуть и поглядеть, как солнышко уходит с неба на покой «до завтрева».
   В те минуты, когда крестьянка, наполнив фартук, снова остановилась и стояла, чтобы отдышаться от труда, непосильного в её года, на опушке показалась женская фигура, продвигавшаяся медленными, усталыми шагами… Это была среднего роста, полная и красивая женщина, по виду и по одежде городская барыня… Постояв и поглядев на поле, на огород, где работали крестьянки, она хотела уже снова удалиться, когда вдруг заметила небольшую скамью. Простая доска была прибита концами к пню и к столбику. Дама будто обрадовалась этой случайной, нежданной находке и, двинувшись бодрее, с видимым удовольствием села на скамейку.
   Снова начала она озираться кругом на всё, что было видно отсюда, и взор её красивых светлых глаз остановился на колокольне церкви, окружённой несколькими домиками.
   «Какое это село? – подумалось ей, и затем она тотчас спохватилась и мысленно охнула: – Да это Москва! Да, это она… Край, конец её, врезавшийся в поле… Там, вероятно, застава. Но не Тверская, а другая. Да. Вот она… Вот „ты“, от которой всё зависит. Всё! Ты, Москва, от которой надо ждать решения участи новой императрицы. Что ты скажешь ей, то же повторит и вся Россия!.. А что ты скажешь? Что?»
   И дама глубоко задумалась, поникнув головой и забыв окружающее.
   – Что невесела – голову повесила? – вдруг раздался странный по своему звуку голос, глухой, хрипловатый, шамкающий…
   Дама, будто разбуженная им от своей думы, невольно вздрогнула… Голос был за её спиной… Она обернулась и увидала совсем старую старуху. Ей невольно стало жутко. Она, казалось ей, только слыхивала или читала в сказках про таких старушенций… В таком образе являются колдуньи, коварные и злые, приносящие людям несчастье. Но в таком же виде в сказках являются, однако, и добрые феи, принимая умышленно отвратительный образ крайней дряхлости.
   – Что тебе, старушка? – вымолвила дама, отчасти робко от какого-то суеверного чувства, вдруг возникшего в ней.
   – Сказываю тебе: что невесела, голову повесила? – повторила старуха, шамкая беззубым и совсем провалившимся ртом.
   – Ничего… Я так… задумалась!.. – смелее ответила дама, сразу заметив во взгляде старухи нечто противоречившее всей её фигуре. Глаза её, большие и круглые, были совсем светлые, чуть не белые, выцветшие от старости, но добрые, ласковые… За хрипотой с едва внятными словами слышалась та же простодушная ласковость.
   Однако фигурой своей старуха была действительно диковиной, странным существом, нечасто встречающимся.
   Очень высокая ростом, она была несоразмерно тоща и худа… Её спина изогнулась дугой, голова с длинной шеи поникла вперёд и от многих годов, и от необходимости за всю долгую жизнь смотреть на людей с высоты своего долговязого тела… Седые волосы с сильной желтизной, наполовину белые и наполовину золотые, выбивались из-под повязанного и сбившегося чёрного платка… Лицо, маленькое, всё изрытое морщинами, казалось ещё мельче от большого длинного носа крючком, который, выпятившись и вися, чуть не упирался в острый и длинный подбородок. Казалось, что именно нос и подбородок, сойдясь вместе, мешали шевелиться глубоко ввалившимся губам. И всё это старое существо будто не походило уже на человека. Сгорбленная спина, пригнутая голова над совсем впалой грудью, изогнувшийся вниз длинный нос, всё вместе удивительно уподобляло её какому-то диковинному двигающемуся крючку.

III

   Постояв молча и разглядев как следует сидящую, она вдруг протянула длинную руку, положила её на голову дамы и костлявыми пальцами погладила её по волосам.
   Но, видно, белые глаза этого существа сказали что-нибудь в эту минуту, потому что дама не оробела, даже не удивилась, а, весело улыбнувшись, вымолвила:
   – Сколько тебе лет, старушка?
   – Много, сударка… У-ух, много. Тебе не посчитать.
   – Семьдесят, восемьдесят?..
   – Бона… – усмехнулась старуха, и её нос, казалось, ткнулся в подбородок. – Поболе сотни… Годов-то…
   – Ну? Уж это ты прибавила, старушка.
   – Зачем… Я бы рада отбавить.
   – Всё-таки поменьше ста лет.
   – По сущей по правде, сударка, сама не знаю. А люди вот сказывают, умные люди. Считают и сказывают, что сотню годов отжила и вторую начала…
   – Да как же они считают, моя милая?
   – Как? А вот как! Была я девка-невеста, когда цари-то жили ещё в Москве, а не у моря, на краю света, где нехристь одна селится. Был царь Хфёдор московский царь. Да. А теперича пошли императрицы, потому что императоров боле нету. А почему всё такое – знаю я, родимая моя. Был вон один и всего полгодика процарствовал, и теперь опять императрица. А потому царей-то больше нет, что они Москву нашу матушку бросили, не хотят в ней жить. А вот что… Я с тобой присяду… Ноги у меня чтой-то слабеть стали.
   – Садись! Садись! – живо выговорила дама, как бы спохватясь.
   – Тебя-то стыд не возьмёт? С бабой да мужичкой сидеть.
   – Полно… Садись… Скажи, как тебя зовут.
   – Параскевой.
   – Прасковьей?
   – Нет. Зачем Прасковьей… Параскева я. Параскева Пятница. Муж, когда серчал, завсегда просто Пятницей звал. Ей-Богу. Кричит, бывало: дура ты, Пятница.
   – И ты будто царя Феодора помнишь?
   – Помню. Видала его, голубчика, будучи в девках ещё.
   – Ты царя Петра Алексеевича, верно, помнишь, а не Феодора.
   – Зачем? То Пётр. А то Хфёдор. Я не дура какая, сударка моя. Он вот помер, а меня замуж выдали. Бунты тогда на Москве каки были. Страсть! Бунтовали стрельцы и Матвеева боярина, знатного и доброго боярина, умертвили, окаянные… Мимо меня протащили тело его искрошенное.
   – Как мимо тебя?
   – Да. Я на площади с мужем была… Затесалась с глупых бабьих глаз. И вот, гляди… В тот самый день угораздило мне… Вишь, проруха.
   Она нагнулась и показала на щеке большой рубец.
   – Стрелец копьём задел… Пьян был, как и все они… Я выть, а он говорит: «Ничего, девка! До свадьбы заживёт!» А муж мой ему: «Кака она девка. Она моя жена!» Ну, стало, вот и не зажило. И дети были, и внуки были, и правнуки есть… А дыра-то всё видна.
   И старуха заболтала о правнуках и о своих делах. Дама слушала сначала, но вскоре задумалась под её однообразный говор и незаметно для себя самой понурилась, сидя на скамье.
   Старая Параскева, смолкнув, поглядела на неё и снова положила ей руку на голову.
   – Эй, касатушка. Опять нос повесила. Эй, скажи, чего невесела?
   Дама вздрогнула, пришла в себя, вздохнула и вдруг выговорила:
   – Ах, старушка… Есть отчего…
   – Горе какое?
   – Горе не горе. А заботы… Большие.
   – Да что? Говори. Я тебе твоё дело, мне чужое, руками разведу. Недаром сто лет живу…
   Дама улыбнулась.
   – К своему я делу вот ума не приложу! – вздохнула старуха. – А твоё – пустяковое. Верь мне. Говорю тебе… Плюну, дуну… И всё на ветер улетит. Говори. Вороги, что ли, у тебя… Обижают?
   – Да.
   – А заступы нет.
   Дама не поняла.
   – Заступиться некому?
   – Некому.
   – Совсем некому… Другов нет?
   – Нет.
   – Одна ты, стало, как перст? Бона! Замужняя, чай? Муж заболел? Бьёт?
   – Нет. Я вдова.
   – Вдовая! Ну, так! Вдова от всех терпи. Я тоже натерпелась. А ты поясни, какое дело-то, за что тебя обижают.
   – Не обижают. А уж очень все… Всякий-то своё…
   Дама будто колебалась мгновенье и вдруг вымолвила:
   – Много народу… И всякий-то своё просит. Всякому угодить надо…
   – Заедают?
   – Да. Уж именно так, как ты говоришь.
   – А ты удовольствовать их не можешь?
   – Нельзя, старушка. Нельзя. Много хотят.
   – Та-ак! Это завсегда. Вдовье дело. Ну и злобствуют, грозятся.
   – Да.
   Старуха подумала и выговорила таинственно, как бы нечто крайне важное:
   – Обещай, матушка.
   – Что?
   – Обещай, говорю
   – Я не понимаю тебя, старушка.
   – Обещай каждому, всем. Обещай и откладывай. Вот и перестанут злиться и грозиться. Говори: изволь, мол… Всё что прикажете… А когда? Скоро! А как скоро? Да вот как только можно будет. Смекнула?
   И старуха, говоря, прищурила один глаз, будто подмигивая.
   Дама долго смотрела ей в лицо, как бы соображая, и начала вдруг добродушно смеяться.
   – Чему, молода-зелена? Не веришь?
   – Нет, верю, старушка… Верю. Мне смешно не то. Так обещать, по-твоему? Обещать и обещать!.. А когда? Вот скоро. Когда можно будет…