– Неужто же она эдак за мной уж давно? Вплотную? Давно!
   И Сашок, обомлев, ускорил шаг.

XXII

   Сашок вернулся домой, обозлённый на самого себя.
   Кузьмича не было в комнатах, но Тит объяснил, что дядька давно вернулся, спрашивал о барине и вышел опять на улицу, но без шапки, должно быть, недалеко…
   Действительно, Кузьмич побывал недалеко, но по чутью.
   Едва успел молодой человек раздеться, снять мундир и, зажегши свечку, сел на диван, как явился дядька и заговорил странным голосом:
   – Вот что, князинька. Я тебе доложу, что я этого оправдать не могу.
   – Чего? – удивился Сашок, не понимая.
   – А вот этого самого.
   – Чего – этого самого? Сказывай.
   – Ты знаешь. Нечего вилять-то.
   – Что ты, ума решился? Какие-то загадки загадываешь, а я распутывай.
   – Никаких загадок тут нет, – волнуясь, заговорил старик. – А я прямо, по моей любви к вам, сказываю, что на эдакое я не могу глядеть и молчать. Я пред твоими покойными родителями и пред самим Господом Богом за тебя ответствую… Выходив тебя, с самой колыбельки приняв на руки…
   – Ах, Кузьмич, опять начал с колыбельки. Сказывай прямо, что тебе нужно.
   – Ничего мне не нужно, – сурово и будто обидясь, огрызнулся Кузьмич. – А не могу я видеть у себя под носом беспутничанья и всякого…
   – Чего? Чего?
   – Души и тела погубления…
   – Слава Создателю! Сказал наконец! – догадался Сашок, хотя отчасти смутился.
   – Понял? Ну вот и мотай на ус, что я по моей любви к вам и ответственности пред родителями покойными и кольми паче…
   – …Пред Господом Богом, – продолжал Сашок.
   – Ну да… Пред Господом. Нечего тебе насмешничать.
   – Ты про пономариху?
   – А то бишь про белого бычка. Понятно, про эту каналью-бабу.
   – Чем она каналья?
   – А тем, – закричал Кузьмич, – что не смей она, распутная баба, закидывать буркалы свои на отрока, чтобы опакостить его!
   – Пустое всё это, Кузьмич… Какой я отрок? Эдак ты, говорю, до тридцати лет всё будешь меня величать.
   – Вам след, – помолчав, заговорил Кузьмич спокойнее, – добропорядочно и богоугодно повенчаться законным браком с благородной и честной девицей, коли время пристало, а не срамиться и не пакостить себя. Вот что-с. Познакомься, найди девицу в Москве, бракосочетайся и будешь счастлив, обзаведёшься достойной супругой, княгиней. А возжаться тебе со всякой поганой бабой я не дам. И коли эта разгуляха пономариха ещё будет тут шататься около дома, я её исколочу до полусмерти… Батюшке пожалуюсь… В консисторию прошение на неё подам.
   Сашок поднялся с места и заходил по комнате, засунув руки в панталоны и посвистывая, что означало досаду и гнев. А «пылить» при его скромности и кротости – ему случалось.
   – Нечего свистать-то. Дело говорю, – заявил Кузьмич сердито. – Прямо в консисторию прошение подам. Она хоть и каналья, да спасибо, духовная… По мужу… И ей из консистории прикажут не развратничать с офицерами. А ничего не сделают ни пономарь, ни духовная консистория, то я её исколочу собственными руками. И Титку заставлю бить.
   – Ну что же? Ты с Титкой. А я с ней. Кто кого одолеет, – проворчал Сашок.
   – Что? Как ты с ней?
   Сашок молчал и ходил, посвистывая.
   – Да полно ты, свистун. Эдак ведь ты и душу свою, и тело своё, ещё покуда не грешные, – просвищешь… Отвечай лучше.
   – Что отвечать? Я ответил. Ты хочешь драться. Молодую женщину бить. Ну я за неё вступлюсь.
   – Вступишься? Стало, меня бить учнёшь?
   Сашок молчал.
   – Так, стало быть, что же? Порешил ты пропадать, душу губить. Говори, отчаянный!
   – Да чего ты знаешь? – вдруг вскрикнул молодой человек, наступая на старика. – Чего ты знаешь? Может, я уже и давно душу-то с телом, как ты сказываешь, погубил.
   – Что-о? – протянул Кузьмич, разинув рот и как-то присев, будто от удара по голове.
   – Да. Чего ты знаешь? Вишь, пагуба мне от пономарихи твоей, когда я уже давно…
   – Что-о?! Что-о? – заговорил Кузьмич и вдруг прибавил: – И всё-то врёшь. А я сдуру поверил.
   – Ан не вру!
   – Ан врёшь.
   – Ан нет. В Петербурге зимой знаком был с Альмой.
   – Какой Сальмой?
   – Альма, а не Сальма! Шведка.
   – Шведка?
   – Ну да. Шведка. Красавица. И я… Я у неё был… Десять раз был. Товарищи познакомили… Да. А ты тут всё про душу, да про тело, да про пагубу. Потеха, ей-Богу. Немало в Питере надо мной смеялись товарищи. Ну вот я тогда и порешил…
   Кузьмич ухватился за голову и стоял как поражённый громом.
   – Скажи, что всё наболтал? Скажи, что морочишь? – произнёс он глухо.
   – Ничего не морочу.
   – Со шведкой Сальмой? Загубился?
   – Какое же загубление? Всё так-то. Я один на весь полк сидел как какой монашек из-за тебя да твоих выдумок.
   – Князинька! Александр Никитич! Если же это правда, что ты сказал, – едва слышно проговорил старик, – то я сейчас побегу в Москву-реку. Говори…
   Сашок снова заходил по комнате и молчал.
   – Говори. Скореючи! Прямо топиться, коли не углядел я, старый пёс.
   – Больше мне сказывать нечего! – резко отозвался Сашок. – Мне надоело… Я к тому говорю, что если Катерина Ивановна мне нравится и я ей нравлюсь, а у неё муж, пономарь, дикобраз, то… То, стало быть, это наше дело и до тебя не касается. А это твоё погубление – всё глазам отвод. Морочанье. Прежде я с тобой соглашался, а потом по-своему всё рассудил. И вот в Петербурге я и… отважился… на это самое.
   – Не верю, – замотал головой Кузьмич.
   – Не верь, коли не хочешь.
   Наступило молчание. Сашок ходил из угла в угол, а дядька стоял истуканом, слегка наклонясь вперёд, как пришибленный.
   – Чудно, право! На что же и женщины на свете, коли не для мужчин. Всё эдак-то. Не все рано женятся. Успею и я в брак вступить.
   – Слушай, – выговорил старик хрипло. – Ответствуй правду. Побожись вот на образ.
   – Что? В чём ещё?
   – Побожись про шведку, что соврал, чтобы только меня ошарашить.
   – Да и не одна. Мало ли их в Питере было. Я только сказывать не хотел.
   – Одна ли, сто ли – это едино! А ты побожися, что загубился. Побожися.
   – Не хочу.
   – Не хочешь. Стало, врёшь! – храбро и с оттенкам радости воскликнул дядька.
   – Вот же тебе… Вот. Ей-Богу! Побожился. На вот! Шведка Альма. Да. Стало быть, Катерина-то Ивановна уж мне не диковина… первая…
   – Побожился? – глухо спросил старик.
   – Побожился. И ещё побожусь.
   – Когда же это было? – ещё глуше произнёс старик.
   – Зимой, сказываю тебе. На Масленой неделе познакомился и на третьей неделе…
   – Поста!!
   – Чего?
   – Великим постом… На третьей неделе? Когда я говел, а ты всё пропадал, якобы у командира.
   – Ну вот.
   Кузьмич тихо повернулся, двинулся и тихо пошёл из комнаты. Сашок глядел вслед дядьке и не знал, как объяснить такой результат разговора.
   «Неужели Кузьмич, узнав такое, рукой только махнул?», – думалось Сашку.
   Вместе с тем молодой человек был доволен собой, что наконец объяснился с дядькой как следует – молодцом. Его уже давно раздражал этот старик своим обращением с ним как с «махоньким».
   – Да. Давно пора было! – бормотал он сам себе. – Невтерпёж. Из любви? Вестимо, он меня любит. Да всё ж таки – нестерпимо. Дитё да дитё. В карты не играй. Вина не пей. С товарищами никуда не отлучайся позднее десяти часов. На женский пол и взглядывать не моги… Щурься, когда какая барыня мимо идёт. Ну, карты и вино – чёрт с ними. Не понимаю, как другие это любят. Но вот женский пол, и особенно если какая красива… Это я не могу…
   Сашок помолчал и как-то грустно выговорил:
   – Вот, ей-Богу же, не могу.
   Затем он сел на стул и начал думать о пономарихе. Красивая женщина ясно, живо встала пред ним в полумраке комнаты, освещённой сальной, давно нагоревшей свечкой. Огромный чёрный фитиль всё увеличивался, коптил и дымил, а сало лилось вдоль свечки. Но Сашок не видел нагара, забыл про щипцы, лежавшие на шандале, и не поднимался снять нагар. Катерина Ивановна стояла пред ним улыбающаяся… Алые уста, яркие чёрные глаза. Румянец пылает на щеках… Она протягивает к нему руки. Он обнимает и крепко, крепко целует в розовые губы, а она… Она плачет, всхлипывает. Да как всхлипывает! Горько, горько… Сашок очнулся, прислушался и вздрогнул. Видение исчезло, а плач ясно слышался.
   – Где? Что? Кто это? – прошептал Сашок. И вдруг он вскочил и бросился из комнаты. Выбежав в коридор и вбежав в первую же дверь направо, где была каморка Кузьмича, он стал, оторопев, на пороге.
   Кузьмич стоял на коленках в углу, где висели два образа, и, закрыв лицо руками, горько плакал. Всё тело старика тряслось.
   Сашок не выдержал, слёзы навернулись у него на глаза. Он бросился к дядьке с криком:
   – Кузьмич! Кузьмич! Полно. Что ты. Полно же, Кузьмич. Золотой мой!
   Но при звуке голоса питомца старик отнял руки от лица и пуще зарыдал, громко и хрипло, на весь дом, так что тощее тело его вздрагивало.
   – Не углядел. Не соблюл завещания. Дал людям загубить… – с трудом проговорил он.
   – Кузьмич! Дорогой. Родимый.
   Сашок нагнулся, потом сам опустился на колени около старика и, обняв его, закричал:
   – Кузьмич! Вру я. Вру! Вру! Ей-Богу. Господь свидетель. Матерь Божья. Всё наврал. Тебя позлить.
   И слёзы уже ручьём текли по щекам молодого человека.
   – Сашенька! Сашунчик! Правда ли наврал? – всхлипнул Кузьмич.
   – Обморочил. Вот тебе Христос. Матерь Божья. Позлить, позлить хотел.
   – Никакой Сальмы ты…
   – Ничего! Никого! Никогда! – плакал Сашок, обнимая старика. – Была шведка Альма. Товарищи… Напоили… Её науськали… Я пьян был… Она ко мне… Целоваться…
   – Ну! Ну!
   – А я её кулаком… И она, обозлясь, меня кулаком. И передрались… Товарищи разняли… Хохотали. Дураком обзывали… А я разревелся… Плакал. Вот как теперь.
   – Родной! Голубчик! Сашурочка. Сашунчик. – И Кузьмич, ухватив питомца в объятия, душил его и целовал, куда попало: в волосы, в ухо, в нос…
   – Слава тебе, Создатель. Многомилостив царь небесный. Сподобил соблюсти дитё… – восторженно закричал Кузьмич, глядя на образа.

XXIII

   Прямым последствием всего, что произошло, было нечто повлиявшее на судьбу молодого человека, на всю его жизнь.
   Бурные объяснения и ссоры чуть не до драки бывали, конечно, часто между молодым человеком и его дядькой, но такой стычки и горячего примирения с обоюдными слезами давным-давно не бывало.
   Сашок чувствовал, что он виноват пред своим добрым стариком. Ведь Кузьмич был единственным на свете близким человеком у сироты, был будто не крепостным холопом, а близким родственником.
   Но, чувствуя теперь себя виноватым пред дядькой, он сознавал тоже ясно, что он не виноват в ином отношении.
   «Если Катерина Ивановна нравится мне… Даже вот позарез нравится, – думалось ему. – И сама ко мне льнёт… Что же тут?.. Он говорит, погубление… А товарищи до слёз хохотали над этим. Говорили, что все дядьки и мамушки так рассуждают, но что это смехотворное рассуждение. А Кузьмич вот плачет из-за выдумки про шведку, как если бы я в смертоубийстве сознался. Вот тут и вертись и выворачивайся. Что делать?!»
   И Сашок целую ночь волновался и плохо спал, да ещё вдобавок, два раза задремав, видел красавицу пономариху, которая его опять обняла и поцеловала. Он проснулся и сел на постели, как если бы его ударили.
   Ох, Господи! Наважденье!
   Наутро Кузьмич пришёл в спальню питомца позднее обыкновенного. Он сам проспал, будучи потрясён вчерашним происшествием. Едва только Сашок умылся, оделся, помолился Богу, как дядька заговорил о своём деле… О семье Квощинских и о барышне Татьяне Петровне. Дядька повторял всё то же… Такой красавицы, умницы, «андела и прынцесы» – второй во всей России не сыщется.
   В заключение он добился от Сашка обещания познакомиться с дядей девицы, с Павлом Максимычем Квощинским, чтобы через него войти в знакомство и со всей семьёй.
   Сашок обещал нехотя.
   – Да. Хорошо. Вот как-нибудь. При случае…
   Затем около полудня, когда его питомец отправился по службе к Трубецкому, Кузьмич вышел и чуть не бегом пустился в гости к Марфе Фоминишне.
   На этот раз в комнату мамки пришла сама Таня и села, заставив Кузьмича тоже сидеть. И девушка очаровала старика ласковостью, что было и не лукавством.
   Она сама действительно чувствовала, что сердечно относится к тому человеку, который «его» выходил.
   Если всякие расписыванья Кузьмича о чувствах девицы к Сашку на него мало действовали – отчасти из-за пономарихи, то подобное же расписыванье Фоминишны о чувствах офицера-князя к Тане совсем свело девушку с ума.
   – Ты уж не очень… – говорила нянюшке сама Анна Ивановна. – Вдруг ничего не будет. А ребёнок в слёзы ударится да ещё захворает.
   – Небось. Я взялась за дело, так не промахнусь, – отвечала та.
   И няня, так же, как и дядька, отлично знала, что делает. Разумеется, дело Кузьмича было много мудрёнее. Много ли надо девицу настрекать. А настрекать молодого человека, когда кругом него увиваются всякие барыньки, и вдовые, и просто весёлые, было, конечно, нелегко. Однако в тот же день, вернувшись от Квощинских, Кузьмич снова заговорил с питомцем, но уже на другой лад. Дядька негодовал на своего питомца, попрекал его, дивился и руками разводил, повторяя:
   – Грех! Грех!
   – Как же грех, Кузьмич, когда я ни при чём! – оправдывался Сашок.
   Дело было в том, что Кузьмич объяснил питомцу, что на барышню Квощинскую смотреть жалко: худеет, бледнеет, глазки красные. Она даже уксус потихоньку пьёт. И ничего ни няня, ни родители не могут поделать. Она извести себя порешила. А если не помрёт, то, говорит, пострижётся в монастырь. И всё это от любви к князю Козельскому. Сашок был смущён, но отчасти и доволен. Впервые в жизни он испытывал странное чувство: знать, что есть на свете красивое молодое существо, которое занято им, Сашком, думает неустанно и днём и ночью о нём одном.
   И молодой человек, наконец, согласился с дядькой, что нельзя оставить девицу помирать от любви. Надо познакомиться, узнать ближе… Может быть, и впрямь его суженая…
   «А так, судя по видимости и по личику, конечно, она мне по сердцу…» – решил Сашок.

XXIV

   Павел Максимович Квощинский, которого Сашок не раз видал в гостях у госпожи Маловой, не зная, однако, его фамилии, назывался в Москве «всезнайкой».
   Павел Максимович был гораздо богаче брата, потому что уже давно и совершенно неожиданно получил очень большое наследство от дальнего родственника. Он, конечно, помогал семье брата, с которой почти жил вместе, занимал на дворе их флигель. Было тоже известно и давно решено, что после его смерти всё его состояние останется его племяннику Паше, который теперь был капралом в Преображенском полку в Петербурге. Впрочем, от большого наследства у Павла Максимовича оставалось ныне уже менее половины. Холостяк, которому ещё не было пятидесяти лет, добродушный, весёлый, беспечный, проживший, собственно, крайне заурядно и скромно, сам не знал, как и куда ухнул более половины своего состояния.
   Главная слабость Павла Максимовича – женский пол – не слишком повлияла на это, ибо была, как у многих, самая обыкновенная. Он равно любил общество, любил и путешествия. Он не сидел от зари до зари около своей возлюбленной, как многие иные, а говорил: «Правило есть – всего понемножку!» Поднявшись рано, он до полудня рисовал водяными красками всякие «ландшафты», затем, приказав запрячь небольшую берлинку, выезжал в гости, возвращался ко времени обеда и снова исчезал до ужина… В один день случалось ему побывать в пятнадцати и двадцати домах. Вечер же он проводил у «предмета», но, однако, не всякий день. Теперь уже года с четыре этим «предметом» была Настасья Григорьевна Малова, младшая сестра княгини Трубецкой лишь по отцу, женившемуся вторично. Настасья Григорьевна была женщина совсем ограниченная, простодушная, ленивая и как бы вечно сонная. Но двадцатипятилетняя вдова, вполне свободная, да ещё и очень красивая, конечно, прельщала многих. Однако главные её обожатели были почему-то только юноши и старички. Светло-белокурая, голубоглазая, белая как снег лицом, шеей и руками, даже поражавшая этой белизной на балах, она была лишь немного мала ростом, от коротеньких ножек, и немного полна, а стало быть, кругленькая как шар. Зато она была тем, что высоко ценится многими и именуется «сдобная». Сонливость и наивность, если не глупость кругленькой вдовушки были, однако, особые, если не были просто обманчивы.
   Настасья Григорьевна, с трудом соображавшая или не понимавшая совсем самых простых вещей, понимала, однако отлично, что любовь, например, пожилого, несколько обрюзглого, неинтересного, но доброго и богатого Павла Максимовича надо беречь… Приберегать на всякий случай, чтобы через лет десять на худой конец выйти за него и замуж. Уверяли, будто Настасья Григорьевна кажется такой «простотой», а в сущности себе на уме и даже «лиса баба». «Лапки бархатные, а зубки щучьи!» – говорил про неё Пётр Максимыч, которого, конечно, смущала связь брата-холостяка со свободной вдовой.
   Благодаря этим, действительным или кажущимся, свойствам молодой вдовушки у богатого, любящего свет весёло-добродушного и на вид совсем беззаботного Павла Максимовича была, однако большая забота, было нечто, чуть ли не отравлявшее его существование.
   «Всезнайка» не был влюблён как мальчишка, не был предан телом и душой красивой вдовушке, с которой был в связи уже пятый год, а вместе с тем ревновал её ко всем, так как мысль об обмане и её неверности ложилась тяжестью на его душу. Это было вопросом самолюбия. Настасья Григорьевна, по его убеждению, была такой безмерной ограниченности разума, что с ней нельзя было быть уверенным в чём-либо. Он был уверен, что она способна на всё и что можно было её заставить всё сделать. По недомыслию и крайнему простодушию она могла, по мнению Квощинского, попасть в воровки или убийцы, стоит только кому-нибудь «науськать» её, убедив, что убить человека самое простое дело и самое хорошее.
   Зная это свойство характера своей возлюбленной, Квощинский постоянно боялся измены со стороны женщины, не по её личному почину, а под влиянием кого-либо…
   Малова жила на квартире, которую нанял и оплачивал Павел Максимович, рядом с сестрой Трубецкой, и жила тихо, обыденно, скучновато, почти не выходя и никого не видя, занимаясь сплетнями и пересудами околотка. Квощинский бывал у подруги своей всякий день среди дня, иногда и вечером, но долго и тщательно скрывал от всех свою почти старческую слабость. Даже брат его и невестка только год назад узнали о его связи с госпожой Маловой.
   За последнее время, за прошлую зиму и весну, Квощинский имел уже и основание тревожиться, так как стал часто встречать у своей Настеньки очень молодого капитана по фамилии Кострицкий. Женщина объясняла, что офицер – её дальний родственник, вроде племянника, недавно прибывший в Москву на время. Сам капитан был человек необыкновенно скромный, с Квощинским был особенно вежлив и почтителен, а к Настасье Григорьевне относился при Квощинском с глубоким уважением. Вместе с тем он сказывался женихом одной девицы и почти накануне свадьбы… И вместе с тем этот племянничек и жених смущал донельзя ревнивого Павла Максимовича. Сердце его будто чуяло что-то…
   Но у холостяка была другая, настоящая страсть. Богомольные путешествия. Не было, казалось, в России ни единого монастыря, ни единой пустыни, где бы Павел Максимович не побывал хоть раз. У Троицы Сергия он бывал по нескольку раз в году Один только монастырь не видал он и мечтал повидать. Но это было уже грёзой… Одно заявление его о путешествии этом своим знакомым пугало всех… Это был Афонский монастырь. Впрочем, и сам Квощинский понимал, что он грезит и хвастает и за всю жизнь никогда туда не попадёт.
   Эти постоянные путешествия к разным святым местам, а равно и вечные скитания по гостям обусловливались двумя чертами характера Павла Максимовича: крайней искренней религиозностью и крайней общительностью, страстью видать побольше народу и беседовать. Когда на него нападала какая-то особенная грусть или меланхолия, он тотчас собирался на поклонение в какую-либо пустынь… Или когда москвичи начинали ему прискучивать и мало бывало событий и новостей в первопрестольной, он вдруг сразу решал поездку в какой-либо монастырь, где у него были хорошие давнишние приятели-монахи.
   – Два удовольствия тут, – говорил он. – Уехать приятно и вернуться потом домой приятно.
   За последние годы у Квощинского понемногу явилось и созрело новое желание, которое прежде показалось бы ему совершенно невероятным.
   Ему захотелось побывать в чужих краях. Съездить хотя бы и не очень далеко, в королевство Польское или в Швецию. Но средств на это уже не было. Поэтому постепенно созрел у него план поступить на службу в коллегию иностранных дел и быть посланным на казённый счёт за границу. План этот отчасти был исполним, так как Павел Максимович имел одно редкое преимущество пред другими дворянами его лет. Он хорошо читал, писал и отчасти мог разговаривать по-французски и по-немецки.
   Он всегда с благодарностью вспоминал, что этим был обязан своему крёстному отцу, очень образованному человеку времён великого императора, Шафирову.
   Теперь, в начале нового царствования и в дни, когда увидела у себя Москва новую императрицу, окружённую своими сановниками, Квощинский решил попытать счастья, проситься в коллегию иностранных дел, тем паче, что крупный сановник Теплов мог оказать покровительство.
   Когда Москва переполнилась гостями из Петербурга, Павел Максимович уподобился рыбе в воде или сыру в масле… Он летал по городу… А с другой стороны, «всезнайка» в эти дни оказывался для друзей бесценным человеком. Вести и слухи, одни страннее других, бегали по всей Москве, по всем дворянским домам. Челядь крепостная не менее господ оживилась и прислушивалась ко всему, что проникало в столицу из села Петровского.
   А как узнать, что выдумка ради соблазна и что правда? И, будто по единодушному приговору и решению, «всезнайка» Павел Максимович был почтён званием верховного судьи, решителем или пояснителем всех вестей.
   Видая теперь часто таких лиц, как Теплов, Павел Максимович всегда мог знать, что именно праздная выдумка, злобная клевета, «соблазнительное» враньё и что истина.
   Слух, передаваемый с опаской, чуть не шёпотом, что государыня собирается выйти замуж за графа Григория Орлова, всего сильнее взволновал москвичей.
   – А правда ли это?
   – Не клевета ли это?
   – Не злобное ли и противозаконное издевательство?
   И вот многие обращались теперь насчёт удивительного слуха к «всезнайке».
   А Павел Максимович уже слышал об этом от Теплова, который передал ему даже мнение самого Никиты Ивановича Панина.
   Вельможа по этому поводу выразился французской пословицей: «Pas de fumee sans feu!» – «Нет дыма без огня!»
   И «всезнайка» в свой черёд отвечал на вопросы москвичей:
   – Почём знать, чего не знаешь.
   Когда начались споры между политиканами-дворянами, возможно ли таковое, неслыханное и невиданное, несообразное, то «всезнайка» говорил, повторяя слова Теплова:
   – В иноземных государствах таковое бывало. Супруг монархини не считается монархом и не коронуется. Ему только дают почёт и уважение, как ближнему к престолу лицу, хотя и без должности.
   – То иноземные государства, а то Российская империя. Басурман нам не указ! – говорили одни.
   – Греховного или противозаконного ничего тут нет! – говорили другие.
   – Стало быть, у простого дворянина могут быть царские дети.
   – А разве прежде супруги царей не были из российского дворянства?
   И вот к этому всезнайке и путешественнику-богомолу направил Кузьмич своего питомца знакомиться.
   Сашок отправился и узнал, что это тот же господин Квощинский, которого он видал уже не раз у Маловой, когда бегал к ней за чудодейственным табаком.
   Павел Максимович принял офицера-князя любезно, но, не зная ничего о планах брата, недоумевал, зачем Козельский явился к нему.
   На его заявление брату, какой был у него гость, Пётр Максимович спросил:
   – Ты знаешь князя Козельского Александра Алексеевича?
   – Вестимо, знаю. Он теперь здесь, в Москве. Недавно пир задавал. Он дядя родной этого молодца. А что?
   – Что он за человек?
   – Российский дворянин и князь.
   – Я говорю: что это за человек?
   – Человек богатейший. Чудодей знаменитый…
   – Ну…
   – Что «ну»?.. – отозвался Павел Максимович.
   – Скажи, Господи, что за человек нравом, чувствами, душой, что ли, своей.
   – А? Эдак, то есть… Ну, эдак будет уже не то… Эдак будет он человек особенный.
   – Чем особенный? Чем? – нетерпеливо спросил Квощинский.
   – Да так… Не столько человек по образу и подобию Божию, сколько… свинья.
   – Что-о? – проорал Пётр Максимович.
   – Да. Это человек добрый, но, собственно говоря, совсем свинья. А тебе на что?
   Квощинский таинственно объяснил брату.
   – Ну что же. Не он ведь женится, а племянник.
   – Да. Но он мог бы дать ему душ двести-триста…
   – Ну, вот этого не будет. Полагаю, не даст он ничего. Жила! На себя не пожалеет тысячи рублей на любую прихоть. А другому дать, хотя бы родному племяннику, алтына не даст. Но надо с ним уметь взяться… Это мне препоручи. Устрою.
   – Как же так? Ты что же тут можешь?
   – Препоручи. Может быть, и сумеем его встряхнуть! – улыбнулся «всезнайка».