И он глубоко вздохнул.
   Офицер снёс князю табак в его рабочую комнату, и старик сказал:
   – Спасибо. Ну, нечего тебе зря сидеть в доме. Полагаю, сегодня никто не приедет. Ступай домой.
   – Я, князь, отсижу часок. Не важность. Может быть, кто и явится к вам, – ответил ординарец почтительно.
   – Нет. Не стоит. Ступай домой.
   Молодой человек поблагодарил и вышел.
   Но на этот раз ему совсем не посчастливилось. Приближаясь к залу, он уж слышал звонкий, резкий голос княгини. Когда он вошёл в зал и поклонился, княгиня не только не ответила на его поклон, но, взглянув, казалось, не заметила его появления. Перед ней стоял её дворецкий, пожилой и очень тучный человек с кротким лицом.
   – Стало быть, переврал? – воскликнула княгиня уже в третий раз.
   – Никак нет-с… – ответил дворецкий. – Вы изволили, ваше сиятельство, так сказывать: что ежели князь поедут, то доложи, а ежели не поедут, не докладай.
   – И переврал, напутал, олух. Зачем же ты теперь лезешь с докладом, коли князь дома?
   – Я, ваше сиятельство, думал, что ежели…
   – Думал? А? Ты думал? А-а? Ты опять думал?
   – Виноват-с… Не думал… Полагал-с.
   – Думал?! Что же, я сто лет буду вам всем, чертям, сказывать? Ну, последний, слышишь, последний раз тебе сказываю. Не сметь думать! Как ещё от кого об этом услышу, так прямо брить лоб и в солдаты. Слышишь!
   – Виноват, Серафима Григорьевна. Я не думал-с. Ей-Богу, не думал-с, Это у меня так с языка стряхнулось. Вы не изволите приказывать думать, так можем ли мы-с, И я, ей-Богу-с, никогда не думаю-с… И теперь не думал-с. Так язык-с…
   – Ну пошёл, – мягче произнесла княгиня. – Да опять всем олухам накажи и себе на носу заруби: как только кто будет сметь думать, так тому – брить лоб.
   Дворецкий вышел из зала, а княгиня, заметя Сашка, выговорила:
   – А? Ветер Вихревич. Что скажешь?
   – Ничего-с, – отозвался Сашок.
   – Немного.
   И княгиня, отвернувшись, двинулась по залу, заложив руки за спину, но не вышла, как надеялся Сашок, а, повернувшись, снова зашагала в его сторону. «Пошла отмеривать половицы?» – досадливо подумал он, не зная, уходить или обождать.
   Пройдя два раза, княгиня остановилась против него чуть не вплотную и, глядя сурово прямо в глаза, вымолвила:
   – Правда, у твоего дядюшки в полюбовницах туркова девка?
   – Она-с не турка, а молдаванка, – ответил Сашок досадливо.
   – Отвечай, что спрашиваю. Есть такая у него в доме?
   – Да-с. У дядюшки она уже…
   – Что же он, старый хрыч, в его годы соблазн эдакий и срамоту заводит… Сколько ему уже годов-то?
   – Пятьдесят, кажись, восемь.
   – Слава тебе, Создателю!.. Скоро седьмой десяток, и ещё не напрыгался… Ты бы сказал ему, что срам.
   – Не моё это дело, Серафима Григорьевна. В чужие дела мешаться – значит, никакого благоприличия не разуметь…
   – Что? Что? Что? – протянула княгиня, изумляясь дерзости.
   – Не моё это дело-с.
   – А оно моё?
   – Нет-с. И не ваше-с.
   – Так как же ты смеешь эдак со мной рассуждать и меня учить? А? Ах ты…
   И княгиня прибавила крайне резкое слово.
   – Извините-с, – вспыхнул вдруг Сашок. – Когда я был ребёночком, то, может быть, в постельке со мной эдакое приключалось, как оно, к примеру, со всеми малыми детьми бывает. А теперь меня эдак называть нельзя-с.
   – А я тебе говорю, что ты…
   И княгиня снова произнесла то же слово.
   – А я сказываю, что вы ошибаетесь, – заявил Сашок уже резко, а лицо его ярко запылало.
   – А коли обидно тебе, скажу инако, повежливее, но выйдет всё то же… Ну – замарашка.
   – И не замарашка-с. Извините.
   – Ну, вонючка, что ли?
   – Другой кто-с. А не я…
   – Другой? Кто другой?
   – Не знаю-с.
   – Кто другой? Говори, грубиян.
   Наступило молчание. Княгиня громко и тяжело дышала, сдвигая свои густые чёрные брови. Сашок стоял перед ней, скосив глаза в сторону, и сопел на весь зал.
   – Кто другой? Говори, грубиян! Говори! Я эдакого не спущу. Первый попавшийся галчонок будет мне, даме, княгине… Говори!
   Сашок молчал и сопел.
   – Го-во-ри! – протянула княгиня и на новое молчание вымолвила тихо: – Так я – вонючка-то… А-а?.. Я дама и княгиня Трубецкая. Супруга генерал-аншефа… Ну так ради памяти… Неравно это слово своё забудешь… Получи.
   И звонкая пощёчина огласила зал.
   Сашок бросился на женщину, ухватил её за ворот капота и не знал – что с ней сделать?! Не бить же?! И он начал трясти княгиню. Ситец капота треснул, а здоровый удар кулака в грудь чуть не опрокинул его на пол. Он отскочил и побежал из зала.

XIII

   Сашок не помнил, как он вышел, вернее, вылетел турманом из дома Трубецких. Он бросился даже сам во двор, вместо того чтобы послать лакея, и, выхватив свою лошадь из рук конюха, вскочил в седло и пустился вскачь.
   Дорогой, на скаку, он почувствовал что-то особенное на лице… Он не заметил и теперь только догадался, что волнение, досада и гнев заставили его заплакать. Глаза были влажны, а щёки мокры.
   Прискакав домой, он не пошёл к себе, а прямо бросился, чуть не бегом, по лестнице наверх к дяде.
   Князь был у себя, читал книгу, но при появлении племянника бросил её и удивлённо выговорил, почти ахнул:
   – Что ты? Что приключилось?
   Лицо и вся фигура молодого человека заставили его задать этот вопрос.
   Сашок кратко и резко, с отчаяньем, звучавшим в голосе, рассказал всё…
   – Ах, блажная! – воскликнул князь. – Что же это? Вот что значит муж колпак. Волю бабе даёт, она и блажит.
   Встав и пройдясь по комнате, князь прибавил:
   – Ну и сиди дома. Не езди больше. А я займусь и в несколько дней всё устрою.
   – Что, собственно, дядюшка?
   – Устрою всё. Найду тебе должность. Другую. А к Трубецким ни ногой больше. А встречу я где эту блажню бабу, то всё ей выговорю, хоть бы при всей Москве.
   – Трудно, дяденька, найти таковую же должность. Особливо в Москве.
   – Пустое. Уж если князь Козельский своего племянника, тоже князя Козельского, не сможет пристроить, так тогда конец свету. Авось у меня найдётся «рука».
   И в этот же день вечером князь сказал племяннику, стряпая, по обыкновению, своё питьё из рома и лимонада на горячей воде.
   – Надумал я, Александр Никитич. Надумал диво дивное. Не пойму, как мне это раньше в голову не пришло. Затмение какое-то нашло. У меня «рука» при дворе, но не сановник и даже не лакей. А при дворе. И увидишь, что я тебя живо пристрою к кому-нибудь, кто будет не хуже генерала-аншефа Трубецкого и драчуньи генеральши-аншефихи. Эта твоя аншефиха известна на всю Москву. Сказывают, что она супруга наказывает розгами.
   – Что вы, дяденька! – ахнул Сашок.
   – Сказывают… А ты знай, что не всё то есть, что можно почесть. Почитали люди долго, что солнце ходит, а земля стоит. И что она, наша матушка-кормилица, – вот так, что доска с краями. И говорят по сю пору… Солнце-де всходит или зашло… А надо бы сказывать: земля подошла, земля отходит… Сказывается: на край света. А края сего нет и не было. Не понял? Не веришь. Ну, наплевать. И не надо!
   И князь рассмеялся звонко и отпустил Сашка спать.
   Князь Александр Алексеевич был прав, сказывая, что у него найдётся «рука» – не сановник, не вельможа и даже не придворный лакей. Загадка объяснялась просто: «рука» была не мужчина, а женщина.
   Лет пять назад князь познакомился случайно в Петербурге с Марьей Саввишной Перекусихиной. Тогда женщина эта не имела никакого влияния ни в городе, ни при дворе. Императрица и наследник престола её даже недолюбливали, а любившая её великая княгиня сама была временно как бы в опале у царицы за открытие неосторожного деяния – переписки с графом Бестужевым.
   Князю понравилась умная Перекусихина. Он без всякой задней мысли пожелал сблизиться с ней, несколько раз побывал у неё в гостях, и вместе говорили они о трудном положении великой княгини. Однажды он узнал из слов Перекусихиной, что она ищет в Петербурге небольшую сумму денег для великой княгини, а банкиры отказывают дать что-либо, боясь огласки и гнева императрицы. Поэтому она находится в большом затруднении. Князь добродушно тотчас же предложил эти деньги – всего пять тысяч.
   Перекусихина заявила, что если дело пойдёт ещё хуже, наступит настоящее гонение на великую княгиню, то ей, пожалуй, придётся уезжать к матери. Всё может случиться! Сам Пётр Фёдорович может лишиться наследия престола. И тогда деньги князя пропадут.
   – Ну и Бог с ними! – сказал Козельский. – А всё-таки сделайте мне честь и удовольствие – примите.
   Вскоре, выехав из Петербурга, князь не видел более Перекусихиной и забыл, конечно, о маленькой для него сумме, которую дал. Узнав о воцарении императора Петра III, он узнал, как и все россияне, что положение государыни Екатерины Алексеевны стало ещё хуже, чем было при покойной царице.
   Затем, узнав и ахнув, как и вся Россия, о вступлении на престол новой императрицы, князь Козельский вспомнил о своём знакомстве с Перекусихиной и сообразил, что совершенно случайно, без всякого лукавого повода, оказал маленькое одолжение не жданной никем императрице. Князь понял, что если Перекусихина посудит это дело так, как следует, то у него вдруг явится сильное покровительство во всяком деле.
   «А кого предпочесть, – рассуждал князь сам с собой, – тех ли, что с вами хороши и добры, когда вам плохо, или тех, которые могут лебезить и свои чувства излагать, когда хорошо и без них?»
   С тех пор как государыня переехала в Петровское, князь Александр Алексеевич стал собираться в гости к Перекусихиной, но всё откладывал свой визит, не зная, как поступить. Прямо ли ехать запросто, как прежде к частному лицу, или же отнестись теперь к Перекусихиной как к придворному человеку и явиться официально, испросив на это заранее разрешение?
   Явился серьёзный мотив не откладывать своего визита, и князь решил дело просто. Он отправил в Петровское племянника, чтобы он доложил о себе горничной Перекусихиной, а ту послал попросить на словах разрешения быть самому князю-дяде.
   Если бы приходилось явиться к самой Перекусихиной, Сашок, конечно, струсил бы…
   – Ну а горничная – всё-таки горничная, хоть и во дворце! – рассудил он.

XIV

   Однако вышло иное…
   Сашок съездил и вернулся важный, радостный, с хорошей вестью. Перекусихина сама приняла его, незнакомого ей молодого офицера, так ласково, так обрадовалась, что князь Александр Алексеевич в Москве и желает её видеть, что Сашок совсем не конфузился. И конечно, по всему вероятно, она примет князя как настоящего приятеля.
   На другой же день, около полудня, как было ему назначено, князь явился в Петровское. Он был тотчас же принят Перекусихиной, и умная, тонкая женщина, усадив его, спросила прежде всего:
   – Чем мне вас угощать?
   – Помилуйте, Марья Саввишна, я не за тем! Я явиться… – начал князь.
   – Полно, полно! Не могу я вас так принимать, как других. Нужно какое-либо отличие. Будем мы этак беседовать, выйдет какая-то аудиенция. А мы ведь с вами – старые приятели. Ну, давайте кофе пить!
   И она приказала тотчас же горничной кофе сварить самой.
   – Не на кухне. А сама…
   – Слушаю-с.
   – Знаешь, какой? Тот самый, что я для государыни варю – гамбургский! У меня не простой гость сидит, – показала она на князя, – а мой давнишний, хороший благоприятель.
   Князь, конечно, понял, что всё это было сказано горничной умышленно, чтобы окончательно убедить его, как относится к нему женщина.
   – Ну, князь, а денежки свои ты всё-таки малость обожди! – сказала Перекусихина тотчас же.
   – Что вы! Что вы! – привскочил Козельский. – Да и поминать не могите об этом! Отсохни мои руки, если я эти гроши назад получу!
   – Что вы? Как можно!
   – Да так! Ни за что не возьму! Что хотите делайте! Хоть в крепость меня пускай посадят, а я эти деньги назад не возьму. Сами вы знаете, Марья Саввишна, что при моём достоянии такие деньги – совсем маленькие.
   – Не в том дело, князь, а всё-таки они были взяты взаймы…
   – И говорить об этом не хочу! Ни за что на свете их не возьму!
   – Как знаете. Тогда я должна доложить…
   – Вы меня обижаете, думая, что я за этим приехал к вам. Я приехал, просто желая вас видеть, поздравить и порадоваться, что обожаемая вами особа стала российской императрицей. Да ещё как! Спасла отечество, веру. Спасла всех нас, россиян, от больших бед! Небось, как теперь счастлива государыня от достижения святой цели!
   – Ох, князь, ошибаетесь вы! – печально ответила Перекусихина. – Если бы вы видели мою горемычную государыню! Нет человека на свете более несчастного.
   – Что вы? – изумился Козельский.
   – Да, князь! Хорошо так вчуже судить, заглазно, а если бы все знали, каково положение государыни? Другому кому я бы так сказывать не стала… Но вам, моему старому благоприятелю, я прямо говорю: положение наше ужаснейшее. Я сказываю «наше», потому что всё, что касается государыни, касается и меня. Улыбнётся она – и я счастлива. Заплачет она – и я несчастнее самых несчастных. А положение поистине мудрёное. Такое мудрёное, что ум за разум заходит…
   – Да что же такое? – спросил князь, продолжая изумлённо глядеть в лицо женщины.
   – Да как вам сказать? Коротко скажу. Кругом одни козни, одни враги… Вороги лютые!
   – Кто?
   – Да все!
   – Да как все, Марья Саввишна?
   – Да все! Как есть все! Начать пересчитывать, так и конца не будет…
   – Да назовите хоть кого-нибудь… А то я и понять не могу.
   – Извольте. Злокознят на мою бедную государыню самые близкие: господа Орловы, граф Воронцов, Бестужев, княгиня Дашкова, Теплов, Бецкой… Хотите, ещё кого назову? Могу ещё много народу назвать! А пуще всех заедает её злая собака… Ну, тьфу! Обмолвилась я… Да с вами можно! Вы меня не выдадите. Да прямо скажу: именно злая собака!
   – Кто же такой?
   – Между нами, князь! Под великим секретом… Я привыкла с вами не скрытничать.
   – Конечно! Конечно! Помилуйте! Неужто вы ко мне веры не имеете теперь. Вспомните только… – воскликнул весело князь. – Вспомните, какие мы беседы вели когда-то в Петербурге. Такие, за которые мог я тогда в крепость попасть.
   – Да и я тоже, ещё скорее вас, – улыбнулась Перекусихина, оживляясь на мгновение, и прибавила тише: – Ну-с, вот. Пуще всех одолевает государыню Никита Иванович Панин.
   – Каким образом?
   – Да просто! Вы его знаете?
   – Знаю! И достаточно!
   – Знаете, что он человек, коего честолюбию нет предела?
   – Это верно!
   – Ещё при покойной императрице он надеялся стать скорей властным человеком, да Шуваловы удалили его и так ли, сяк ли заставили его просидеть в Швеции. Сделавшись воспитателем государя наследника, он, конечно, снова возомнил о себе… А теперь, когда вступила на престол государыня, он совсем разум потерял, прожигаемый своим честолюбием. И сказывать, князь, нельзя, что он измыслил! Боюсь я говорить…
   – Полноте, Марья Саввишна, мне это недоверие ваше даже обидно. Не то было прежде… – сказал князь с упрёком.
   – Извольте! Неужели вы не слыхали, что он при отречении Петра Фёдоровича измыслил со своей партией, с главным своим орудователем – Тепловым немедленно объявить императором юного Павла Петровича, государыню – простой правительницей, а себя тоже правителем. И стало быть, до совершеннолетия великого князя он стал бы править всей Россией самовластно, как регент. Так же, как когда-то правил Бирон, если не с той же злобой, то с той же властью. И вот эти его ухищрения государыня тогда одолела. Помогли много, правду надо сказать, Орловы со своими ближними. Ну вот теперь Никита Иванович новое и затеял. Одно не выгорело, он за другое схватился, и такое же – не меньшее.
   – Да что же, собственно? – крайне удивляясь, спросил Козельский.
   – Да неужели в Москве ничего не слышно об этом?
   – Может быть, и слышно, Марья Саввишна, да до меня не дошло! – схитрил князь.
   – Ну, так я вам скажу. Никита Иванович желает, мало сказать, прямо-таки требует, чтобы государыня тотчас после коронации объявила манифестом об учреждении Верховного Совета, состоящего из пяти лиц, и, конечно, в сём Совете главным лицом будет…
   Перекусихина запнулась и смолкла, так как горничная вошла с подносом, где дымился кофе… Когда она поставила его пред князем и вышла, Перекусихина заговорила тише:
   – Главным заправилой и коноводом будет, конечно, сам граф Панин. И будет этот Совет императорский управлять всей империей.
   – Станет он, стало быть, – спросил князь, – выше сената?
   – Ещё бы! Гораздо выше! Да что лукавить. Понятно, что это за Совет! И вы сами понимаете. Сии императорские советники станут выше самой императрицы! Никита Иванович почти и не скрывает, что советники императорские будут решать дела и докладывать императрице не для решения, а для обсуждения якобы и подписания.
   – Ну, не ожидал! – воскликнул князь. – Однако стоит ли государыне тревожиться и озабочиваться этим? Сказать Никите Ивановичу, чтобы он очухался, сидел смирно – и конец! Ну а другие-то что же? – прибавил князь. – Почему тоже вороги лютые?
   – Другие-то? Всякий со своим! Братья Орловы недовольны, что одна их затея не ладится. А затея такая, что я и вам сказать не решаюсь. Княгиня Дашкова недовольна, что государыня не призывает её ежедневно на совет, как какие государственные дела решать, и на всех перекрёстках кричит, что она одна предоставила государыне российский престол, что без неё ничего бы не было, всё бы рухнуло и государыня была бы в заточении, а не императрицей, а государь был бы женат на её сестре, Воронцовой. Бестужев из себя выходит, а когда под хмельком, то на стену лезет – желает быть опять и скорее канцлером. Да и все-то, кого ни возьмите, все недовольны, все ропщут, всякий просит своего. Да и грозится. Вот это обидно!
   – Грозится?! – повторил князь. – Да я бы за эдакое… В Пелымь! В Берёзов!
   – Да, князь, грозится всякий чем-нибудь. Иван Иванович Шувалов открыто сказывал, тому с месяц, что по закону, да и по совести настоящий наследник престола Иван Антонович.
   – Ах, разбойники! – воскликнул князь. – Прямо разбой. Бунт! В Пелымь! А то пусть вспомнят Артемия Петровича Волынского.
   – Да и этого всего-мало. Одну из главных забот государыни я позабыла, – продолжала Перекусихина. – Всё российское духовенство…
   – Требует возвращения отобранного имущества? – спросил князь.
   – Конечно!
   Князь не ответил и потупился.
   – Что молчите?
   – Да как бы вам сказать, Марья Саввишна. Молчу потому, что, воля ваша, а я сей государственной меры не полагаю справедливой. Нельзя духовенство большой империи пустить по миру и заставить жить впроголодь. Нельзя делать не только из митрополита, а даже из простого приходского священника простого наёмника, приравнять его якобы к какому знахарю, что ли: пришёл, дело своё справил – и вот тебе в руку гривну-две. Этим и живи! Доходы духовных лиц должны были быть оставлены. Эта государская мера была вреднейшая. Недовольство всего российского духовенства я прямо оправдываю. Не гневайтесь на меня!
   – Дорогой мой князь, – воскликнула Перекусихина, – что же вы скажете, если я вам открою, что государыня говорит то же, что и вы! Чуть ли не самыми этими словами. Да сделать-то ничего нельзя! Нельзя вернуть имущество, когда оно уже раздарено, раскуплено, принадлежит другим лицам. А главное: знаете ли вы, что будет, если монастырские бывшие крестьяне снова попадут в крепость, из которой избавили их? Крепость, которая была для них особливо нежелательна и противна, зависит от монахов, а не от дворян! Как вы полагаете, если снова все эти сотни и тысячи приписать опять к монастырям, что будет? Бунт будет! Появится новый Стенька Разин на Руси! Думали ли вы об этом?
   – Да, правда. Дело мудрёное! Это вот забота пущая, чем разные мечтанья Шуваловых или Паниных.
   – Ну а иностранные дела, князь, в каком они виде? В заморских землях ничего, думаете, не делают, никаких подкопов не ведут? Даже прусский король, любивший Петра Фёдоровича, как бы какого любимого сына, – и тот клятву дал прямо стараться лишить государыню престола.
   – На это, Марья Саввишна, руки коротки!
   – В такие смутные времена, которые мы переживаем в Москве, всё, князь, возможно! Всякие короткие руки длинны!
   Дав Перекусихиной высказаться, князь, разумеется, заговорил о своём деле. Но он не стал просить Марью Саввишну помочь, а очень искусно объяснил, что у всякого своё горе, свои заботы. И вот у него, князя, новая забота, где деньгами не поможешь. Племянник, офицер-измайловец, князь Козельский, такой же, как и он. И приходится покидать место ординарца, а другого нет.
   – Ну это всё пустое, князь, – улыбнулась Перекусихина. – Я счастлива буду вам в пустяках услужить. Румянцев покинул командование армией в Пруссии и приезжает поклониться новой царице. На днях будет здесь. И вот я ему словечко скажу… И будет ваш племянник на видном месте, а не у Трубецкого.
   – Ну, спасибо вам, дорогая Марья Саввишна, – воскликнул князь. – А я сейчас прямо от вас еду к Никите Ивановичу и буду… как это по французской пословице… Буду у него из носу червей таскать… Выведаю всё, что мне нужно… А нужно мне, чтобы действовать. Вернее, чтобы горланить по Москве. Горланить иногда как бывает хорошо и полезно, если горланишь умно и хитро.

XV

   Важной особой благодаря уму, тонкости и хитрости был Никита Иванович Панин в эти смутные дни начинающегося третьего месяца царствования новой императрицы, которую закон коренной и естественный допускал, разумеется, быть лишь правительницей за малолетнего сына, а не монархом. Всё натворило смелое, отважное, ловко задуманное и лихо произведённое питерское «действо» гвардии с Орловыми во главе.
   – На бунтовщичье лихое действо есть постепенное, скромное, но твёрдо неукоснительное воздействие законом, – рассуждал Панин, стараясь теперь из монархини сделать регентшу de facto.
   Приехав к Панину, князь нашёл его в радостном настроении духа. Он, видимо, старался если не скрыть, то хотя бы смягчить своё почти восторженное состояние души. В глаза бросалось, что с ним что-то случилось особенное, сделавшее его счастливым.
   Князь не мог промолчать и выговорил:
   – Полагаю, что есть что-либо новое и вам приятное.
   – Да… да… Воистину приятное, – заявил Панин. – Радуюсь. Счастлив. Но не за себя, а за отечество. За империю.
   – Вон как! – удивился князь. – Полный и конечный мир с пруссаками заключён?
   – Нет… Это что… Лучше того… На короля Фридриха мы можем теперь рассчитывать… Есть нечто важнейшее, благодетельнейшее не для внешних, а для внутренних дел.
   – Для внутренних? – удивился князь очень искусно.
   – Да. Я не могу вам сказать всего… Это государственная тайна. Скажу только, что я подал государыне прожект нового важнейшего учреждения, главнейшего в империи. Ну вот, государыня мне сегодня передала, что одобряет сей прожект и не замедлит поведать о нём во всенародное сведение. Но что такое именно, я не могу вам сказать.
   – Я вам скажу, Никита Иванович.
   – Вы? Полноте. Что вы! Это известно лишь государыне, мне, сочинителю прожекта, да разве ещё двум персонам, графу Алексею Григорьевичу Разумовскому да будущему графу Григорию Григорьевичу, конечно…
   – А от него, Орлова, с братьями и всей Москве.
   – Что вы?! – изумился Панин.
   – Верно. Я всё-таки больше москвич, чем вы, и знаю больше. Поверьте, что всякое и важное и пустое, доходящее до дома будущих графов, тотчас расходится по всей столице.
   – Это горестно, князь…
   – Конечно.
   – Но, право, я думаю – вы ошибаетесь… Ну, скажите, про что я, собственно, говорю. Коли правда, я признаюсь вам.
   – Вы сказываете о новом учреждении при царице. Властном, высоком, которому и именование будет: «верховный», и ещё другое именование: «тайный».
   – Да! – тихо вымолвил Панин. – Да.
   – Вот видите. Москва знает и уже пересуживает на свой салтык.
   – Что же она говорит?
   Князь внутренне рассмеялся тому, что собирался ответить или выпалить, так как Панин, очевидно, судя по их разговору, считает его в числе своих сообщников.
   – Ну-с, что же она говорит?
   – Москва-то, Никита Иваныч?
   – Да.
   – Она говорит – дудки!
   – Как?
   – Дудки! Вам известно оное выражение российское?
   – Известно, князь, – сумрачно ответил Панин, – Но я его не понимаю хорошо в сём случае, о коем речь у нас.
   – Москва Московна, старушенция, – заговорил князь другим голосом, – привыкла жить по-Божьи. Не может судить старуха всякое обстоятельство, как судит мальчугашка, у коего ещё и пушка на губах нет и которому по молодости лет всё простительно. Простительно и легкосердечие, и легкомыслие. На то он и мальчугашка.
   – Про кого вы говорите, князь?
   – Про Петербург, Никита Иваныч, которому только шестьдесят лет. А это для города, да ещё для столицы, то же, что для человека младенчество.
   Наступило молчание, после которого Панин выговорил:
   – Тут дело не в столицах – в Петербурге те же русские люди и те же сыны отечества.
   – Однако многое, что творится в Питере и кажется хорошим, даже нарядным, Москве кажется совсем негодным. Вот Москва теперь и сказывает, что коли Россия пережила одного Бирона, то зачем же ей наживать снова временщика с царской властью и без царской ответственности пред Богом. Москва говорит: пускай царь или царица хоть и худо в чём поступит, да это худо будет царское худо, помазанника Божия! И как таковое, пожалуй, оно окажется лучше проходимцева добра. Вот ваше учреждение совета, который будет править и царицей, Москве и не по душе.