Нет неприятеля. Не хочет биться пруссак, да и только!
   Дивизии потянулись обратно на бивак. На военном совете было решено сражение отставить и с утра двигаться на Алленбург, для чего каждому солдату взять с собой провианту на три дни… С утра 19 августа барабаны пробили генерал-марш, и снова в тумане авангардный корпус уже походным порядком стал вытягиваться на Гросс-Егерсдорфское поле.
   К восьми часам туман разошёлся, засияло погожее осеннее утро. Первым выходил на поле Московский полк.
   И как же это вышло так, что никто долго не замечал пруссаков, которые уже стояли в полной ордер-баталии на этом поле! На выходящие из лесу походным порядком полки двинулись две голубые линии прусских полков, развевались знамёна, гудела земля от мерного шага пехоты, от дробной рыси кавалерии… Вся сила пруссаков была брошена на выходящих из дефиле: генерал Левальд знал, что делал…
   Что тут началось!
   – Пруссаки! Немцы! – кричат. – Пушки, пушки тащи сюда! Туда! Бегом! Бегом! Стройся! Прозевали!
   Пехота перемешалась с кавалерией, пушки с пехотой, с лёгкими обозами, обозы скатывались в буерак, к речке – крик, ругань. Солдаты, согнувшись от тяжёлого снаряжения, от трёхдневного запаса, споро семеня ногами, выбегали, согнувшись, из леса и попадали прямо под прусский ружейный и пушечный огонь.
   Московский полк почти целиком полёг там, при Гросс-Егерсдорфе. Перехитрил генерал Левальд лентяя Апраксина, захватил русскую армию на походе врасплох.
   Русские солдаты тут увидали пруссаков лицом к лицу. Вот они! Вот враги! В синих мундирах, с красными, синими, зелёными, белыми отворотами, в высоких медных шапках, в треуголках, без бород, с большими усами, рослые, собранные со всех краёв света проходимцы, которых король навербовал в свою армию. Вот они идут стеной на русских, чтобы прусское иго навек закрепить! А что сделаешь? Не избежишь! Побежал – пропал, как швед под Полтавой! Сзади, справа, слева лес великий, частый, овраг глубокий, низина, болото… И остаётся одно – драться за свободу своей земли, драться честно, как деды дрались на Куликовом поле, как Пётр дрался под Полтавой.
   Русские солдаты из леса выбегали – ружьё на руку – заряжать-то уже было некогда. И дрались поодиночке штыками. Дрались до последней капли крови. До последнего вздоха. И не было на свете славнее той храбрости, которую показали русские солдаты в бою под Гросс-Егерсдорфом-деревней.
   Вот дерётся рядовой солдат Иван Пахомов, Костромского уезда, из села Молвитина. Правая рука у Пахомова отрублена, кровь хлещет, рубит тесаком левой…
   А вот – крепостной крестьянин князей Куракиных, Фёдор Белов, раненный в ноги, покрытый кровью, отбивается прикладом от наседающих пруссаков.
   Унтер-офицер Феофан Куроптев, туляк, как лев скачет и вертится, прорубая себе дорогу среди окруживших его пруссаков; кровь хлыщет у него из головы, заливает глаза… Четвёртый, московский мастеровой Осип Пасынков, выхватил ружьё у тех, кто уже его в полон тащил, колет одного, другого, третьего… Пятый, из нижегородских дворян, поручик Павел Отрыганьев, выбегает из кустарника и с солдатским ружьём бросается в штыки на врагов, не разбирая их числа. Звенит сталь, хрипят люди, стонут раненые, плачут умирающие, гремят выстрелы, с визгом летят и падают на землю ядра, рвутся, грохочут пушки, пороховой дым, пыль застилают солнце, ржут кони, гремит конский топот – кавалерия прусская пошла в атаку, русские, пруссаки схватываются в обнимку, катаются по земле, душат, режут друг друга, грызут зубами. А солнце идёт всё выше, всё знойней и знойней…
   За лесом, где ещё курятся кострища бивака, стоят русские полки в строю, ждут своей очереди пройти через узкие проходы, слушают, как гремит бой, где гибнут их товарищи… К начальникам приступают – помогать надо! Сам погибай, а товарища выручай! А офицеры стоят, ждут, что начальство скажет: известно – «стой смирно да приказа жди». А пока до него, до Апраксина-то, доберёшься… Молчит дворянское начальство. Не хочет оно драться.
   Но ничего не посмело сказать начальство, когда молодой да горячий генерал Румянцев [37]глазом солдатам моргнул, и Нарвский полк, что стоял на самой опушке леса, бросился вперёд, стал продираться через лес, валежник, сухостой, чапыгу, бурелом… Мундиры трещали, летели в клочья, солдаты тесаками прорубали дорогу, и наконец, когда пруссаки уже прижали было наших вышедших к самому лесу, с криком «ура» вырвались нарвцы из лесу, ударили врагу во фланг. За Нарвским полком из лесу вырвался 2-й Гренадерский, за ним другие, и закипел бой уже по-иному. Лес словно ожил, слал из себя всё новых и новых воинов, отдельных бойцов, сотни, тысячи, те бурей бросались на врага, сминали отчётливые голубые шеренги, заставляли драться до изнеможения…
   И – дрогнула линия пруссаков, отступила. На шаг! На пять!.. Русские солдаты жмут всё крепче, всё отчаянней, всё доблестней – идут, казалось, на самую смерть, а смерть бежит от них. Смерть они побеждают! И – о, славный миг! Пруссаки уже повернулись спиной, идут сперва тихо, потом уторапливают шаг и, наконец, бегут! Побежали!
   – Ур-ра! Ур-ра! – гремит над полем. – Ур-ра! – Солдаты наши прыгают на месте от радости, плещут в ладоши. – Ур-ра! – кроет теперь шум боя. А из леса выбегают всё новые и новые полки, бросаются в угон.
   Прусская кавалерия отчаянно прорвала было на левом фланге русский строй, но оказалась окружена со всех сторон и перебита. Без жалости. Без пощады.
   Высоко стояло солнце над полем битвы, над той немецкой деревней Гросс-Егерсдорф. Над её черепичными красными крышами. Пруссаки уносили ноги на Алленбург. На поле, усеянном павшими, ранеными, медленно, окружённый штабом, показался фельдмаршал Апраксин.
   Вельможа ехал, опустив поводья своего гнедого тяжёлого коня, весь в звёздах и орденах. Серебряный шарф едва удерживал уёмистое брюхо, колыхавшееся в шаг коня. Генерал-фельдмаршал не был весел этой солдатской победе. Нет! Она пришла нежданно. Что же он теперь донесёт в Петербург? Государыня-то Елизавета Петровна, конечно, будет рада… А что скажет великий князь-наследник? Его супруга? Не ровен час – умрёт государыня, жить-то ведь придётся с ними, с молодыми! И придётся отвечать за то, что не разошёлся с пруссаками, а вон сколько наши набили их… Самого короля Прусского побили. Ха!
   – Ваше высокопревосходительство! – подскакал, наклонился к нему с седла молодой, горячий граф Румянцев, тот самый, что бросил полки через непроходимый лес. – Смею думать теперь, как генерал Левальд в ретираде [38]находится, кавалерию да казаков бы за ним бросить… Чтобы вконец врага истребить да подальше угнать. Теперь и Кенигсберг будет легко захватить…
   Обрюзглое, бульдожье лицо Апраксина обратилось неприветливо к смельчаку.
   – То полагаю, милостивый государь мой, – отчеканил он раздельно, – то полагаю, что армия наша в сей жар так уставши, что о преследовании речи быть не может… Стать биваком на старое место… Да хлебы пекчи…
   На рассвете с бивака поскакал в Петербург с донесением генерал-майор Пётр Иванович Панин. [39]28 августа рано утром его тележка скакала через весь Петербург, поштильоны трубили в трубы. В полдень загремел салют из Петропавловской крепости в 101 выстрел. Государыня, плача, читала цветистое донесение Апраксина.
   «Пруссаки напали сперва на левое, а потом на правое наше крыло с такою фуриею, что и описать невозможно, – доносил он. – Русская армия захватила знамёны, пушки, пленных более 600 человек, да перебежало на русскую сторону 300 дезертиров».
   А в вечер боя, когда встала луна, снова потянулись сырые туманы из логов да с реки и слышались ещё похоронные запоздалые напевы попов – хоронили павших. Загорелись красные огни костров, солдаты сидели вокруг и весело гуторили о победе над пруссаками.
   – Чёрт-то оказался не так страшен, как его малевали. Пруссака побили! Теперь, сказывали ребята из штаба, пойдём на Кенигсберг – забирать его у прусского короля… Пойдём!
   И пошли. Местами шли весёлые. Угоры, перелески. Белые палатки покрывали с вечера прусские поля, наутре завтракали жидкой кашицей с хлебом. Раздавалась команда «на воза!», палатки складывали на подводы, шли дальше плотной, бодрой колонной… С песнями.
   Победа!
   Третий бивак на этом походе разбили уже на реке Ааль. Солдаты у бивачных костров пекли картошку и уже говорили, как о решённом деле, что зимние квартиры будут для них в Кенигсберге. Чего лучше! И город большой, разместиться всем есть где.
   У самой речки Ааль на холме стояла ставка Апраксина. Под луной блестели золочёные яблоки обоих шатров. Первый шатёр поболе – в нём стоял большой стол, кресла вокруг. Второй – помене: столовая фельдмаршала. А за ними – большая калмыцкая кибитка с поднятыми на решётки войлоками, устланная персидскими коврами, – спальная фельдмаршала.
   Большой шатёр светился изнутри – там горели свечи в серебряных шандалах. У входа – парные часовые. За большим столом сидел весь генералитет и сам граф Апраксин, огромный, толстенный, брюхо словно положил на стол, на листы белой бумаги.
   От главнокомандующего по правую руку – князь Ливен, [40]его главный советник. Дальше – граф Фермор, сухой и жилистый немец. По левую – граф Румянцев, что был назначен командовать дивизией вместо павшего в бою генерал-аншефа Лопухина. Дальше сидел граф Сибильский с длинными польскими усами, горячий и боевой, потом генерал Вильбоа. Ещё дальше – командиры полков.
   – Прошу прощения, ваше высокопревосходительство, – говорил Сибильский – он путал ударения, ставя их по-польски. – Никак не соответствует действительности, что у нас нет провианта… В моей части фуражу и провианту достаточно. А зимние квартиры в Кенигсберге удобны. Население большое, обеспечит нас сполна…
   Апраксин избычился и, положив руку на лицо, из-под пальцев тускло смотрел на говорившего.
   – Не сомневаюсь, что и великая государыня нашим отходом после победы под Гросс-Егерсдорфом весьма удивлена будет! – заканчивал Сибильский.
   Белоглазый Ливен смотрел в упор на разгорячившегося генерала.
   – Прошу одно короткое замечание, – начал Ливен с немецким акцентом. – Не сомневаюсь, что мнение генерала Сибильского – мнение польского патриота… Он, натурально, предпочитает, чтобы русская армия стояла не в польской, а в прусской земле. Понятно! Но доводы его высокопревосходительства генерал-фельдмаршала настолько вески, что говорят сами за себя… Я – за уход на зимние квартиры в Курляндию или в Польшу… У нас нет ни фуражу, ни провианту.
   Наступило молчание. Главнокомандующий отнял руку от лица, обвёл всех тяжёлым дерзким взглядом:
   – То-то и есть! Кто ещё из господ командиров желает высказаться? Нет никого? Приказываю отходить на зимние квартиры в Курляндию… Отдохнём до лета, а там что Бог даст… Увидим!
   Апраксин поднялся, блеснул орденами, звёздами и как радушный хозяин пригласил с облегчением:
   – А теперь прошу ко мне! Отужинаем, чем Бог послал! Тут прислали мне два пастета версальских – из ветчины да из рябчиков. Отменные… Отведаем!
   Наутро барабаны били генерал-марш. Поход!
   Но не поход.
   Отступление. Из Пруссии на зимние квартиры. В Курляндию…
   – Что же это, братцы? – шумели солдаты и офицеры. – Только мы пруссака разбили, ещё не добили да уходить? Со стыдом свой тыл показывать? Что ж такое? Говорили – идём на Кенигсберг, на зимние-де квартиры?
   И у них «на лицах была досада, с гневом и со стыдом смешанная», как записал очевидец тех далёких дней. Сколько крови пролили, а плоды победы – упустили. В чём же дело?
   Дело было в том, что накануне военного совета, когда бивак спал в белеющих под луной палатках, на взмыленных конях прискакали из Петербурга с эстафетой два курьера. Их задержали караулы.
   – К главнокомандующему! – проговорил один из них, полковник Гудович. – Срочно… По высочайшему повелению.
   Караул пропустил спешившихся всадников, дежурный офицер повёл их к ставке… Прошли прямо в калмыцкую кибитку…
   Вельможа помещался там вместе со своим лекарем. Тощий немец спал неслышно на походной кровати, фельдмаршал же, огромный, в ночном колпаке, в стёганом шлафроке, возлежал на пуховом ложе. Ему не спалось. В кибитке крепко пахло душистым куреньем. На столике у изголовья горела свеча.
   На ковре перед кроватью усатый гренадер рассказывал сказку.
   – И вот и говорит старуха царю: и потому, говорит, твоя дочка Несмеяна-царевна никагды не смеетца, потому што у неё того телосложение не позволяет… нет-де у неё того самого места, от которого у девок завсегда на сердце радость играет…
   Боярин сосредоточенно сосал трубку с длинным чубуком, дым валил у него между щёк, рот растягивался скверной улыбкой.
   – Х-ха… Вон оно что… – смеялся он. – Эй, кто там? Эстафета из Петербурга? Допустить!
   Оба офицера разом шагнули к ложу вельможи.
   – В собственные вашего высокопревосходительства руки! – отрапортовал Гудович, вручая пакет.
   – Ну, спасибо… И ступайте прочь! – пробасил Апраксин, разом спуская на ковёр волосатые ноги с искорёженными пальцами. – Эй, свеч! Очки подайте!
   Долго разбирал старик спешно писанные строки. Дочитав, снял очки, потёр глаза и перекрестился на свечу, пламя которой колыхал лёгкий сквознячок:
   – Слава те Господи! Вот это дружок так дружок. Спасибо, упредил. Спасибо.
   Письмо было от великого канцлера, от Бестужева. Он сообщал, что государыня Елизавета Петровна, в последнее время пребывая в Царском Селе, изволила слушать обедню в церкви. Почувствовав себя плохо, из церкви вышла, приказав, чтобы за ней не ходили. А выйдя одна – упала без памяти прямо под алтарным окном на осеннюю мураву – припадок крепкий был. Народ в смятении толпился кругом, смотрел на царицу, лежащую на земле, подступиться боялся:
   – Тронь-ка царицу, чего за это будет!
   Наконец дали знать придворным, послали за врачами. Первым прибежал француз Фусадье, [41]пустил кровь. В креслах бегом принесли любимого врача государыни больного грека Кондиоди. [42]Примчался француз Пуассонье… Принесли ширму, кушетку, уложили на неё больную. Два часа бились, стараясь привести в чувство, а когда привели, то оказалось, что она так прикусила язык, что не могла говорить, и уже все думали, что государыню хватил паралич. И теперь ещё она изволит говорить невнятно. Все, все так и думают, что её конец недалёк…
 
   Главнокомандующий тряс седой головой. Как же теперь ему из этой заварухи выбираться? Своей викторией под Гросс-Егерсдорфом солдаты всю песню ему испортили… И нужно было им так драться! И всё Румянцев! Расхлёбывай вот теперь ту кашу, чтобы гнев их высочеств с себя снять. Ин придётся из Пруссии на зимние квартиры враз уходить… В Курляндию, что ли…
   Главнокомандующий снова лёг на подушки, обдумывая положение. Долго лежал, заснуть не мог. Тревога грызла его душу, томили сомнения. Ну, хорошо, отойдём… А ежели государыня не скоро помрёт, тогда что? За эти-то квартиры придётся мне же отвечать… И дёрнуло же меня сто тысяч талеров от Фридриха тогда, через великую княгиню Екатерину, принять! И деньги-то пустяшные, ей-бо…»
   Вздохнул:
   «Ну, авось дружок Алексей Петрович выручит. Голова. Да и Екатерина Алексеевна, великая княгиня, поможет… Гадко!»
   И крикнул дежурному офицеру:
   – Эй, там! Послать ко мне сказочника… Устинова, что ли… Гренадера. Пусть доскажет. Не спится…
   Отступали из Пруссии быстро, не то что наступали. А как опять Инстербургом полки шли, все жители в окошки выглядывали да ухмылялись. 15 сентября перешли Неман, а в Курляндии уж известно какая погода – полная осень… Дожди, жёлтый лист с деревьев, вороны на мокром жнивье перелётывают. Каркают к дождю…
   Солдаты, отступая, бесперечь ворчали:
   – Сказывают, оттого отступаем, быдто провианту нету. А и фуражу и провианту полно… Навалом… Генералы грызутся, а у нас чубы болят. Да мы теперь всю Пруссию взяли бы да пруссаков выгнали, местное население и не пошевелили! Пусть живёт! А то теперь встречным на дороге стыдобушка в глаза смотреть…
   И снова нахлёстывая своего костистого донца, кляня грязь и слякоть, встречу отступающей армии, поосторонь дороги иноходью ехал денисовский ординарец казак Емельян Пугачёв. Мохнатая шапка с красным верхом от дождя огрузла, сползла на глаза, пика осклизла в посиневшей руке. Он спешил в 3-й Донской полк с приказанием – подтянуться вперёд, а то фуражу не будет… А куда тут – не то что подтянешься, а просто не проедешь, когда рыдван главнокомандующего восьмериком цугом почитай всю дорогу загородил…
   – Казак! – загремел пьяный бас из конвоя Апраксина. – Казак, мать твою туды! Куда тебя чёрт несёт встречь пути! Нагайки захотел? Не видишь, кто едет?
   Пугачёв скосил на орущего офицера чёрные с желтоватыми белками глаза, ощерился под чёрной бородой, но смолчал, снял шапку. «Известно куда. Куда все! Ноги уносим! И всё из-за вас, черти, ваше благородие…» – думал он.
   Из тройного хрустального стекла кареты желтело обрюзгшее лицо графа Апраксина. Вельможа по-бульдожьи посмотрел на Пугачёва, пожевал губами. Форейторы, стоя на стременах, кнутами тиранили по грудь залепленных глиной коней, кони дымились. Пехота, пропуская главнокомандующего, по колена в грязи угрюмо стояла в раскисших полях.
   Пугачёв дёрнул повод. Донец кошкой прыгнул с дороги в сторону, за ров, кошкой вскарабкался на холмик и пошёл хлынять дальше. И сколько ни глядели глаза Пугачёва – видел только льющий из брюхатых туч дождь, чёрно-жёлтые деревья да серую бесконечную ленту бредущей армии.
   Конишка вдруг закинулся, скакнул в сторону, Пугачёв припал к луке, справился.
   На его пути, половиной тулова и затылком утонув в грязь, важно лежал на спине труп русского солдата. Глаза были широко открыты, дождь дочиста промыл его зеленовато-серое лицо, один ус торчал кверху, другой плыл в дожде. Тут же утопились в грязи ружьё, тяжёлая лядунка. «Эх, браток! – скорбно подумал Пугачёв. – Отвоевал. Из-за чего? Пруссаков бил, а сам на отступлении преставился… Апраксин-то вон не преставился…»
   – Пошёл! Пошёл! – уже издали доносились крики генеральских форейторов, удары их кнутов. – Пошёл!..
   «Ну, чего же это нужно было тут в Пруссии нашим дворянам? – думал Пугачёв. – Вертят бояре народом как хотят, народ не жалеют, да всё зря… Или у нас всего мало, что ли? У нас на Дону какая благодать! Реки, рыба, луга, пашни… Пусть бы народ всем овладел – и рекой с вершины и до устьев, и землёю, и полями, и травами, и свинцом, и порохом, и хлебным провиантом, и великой народной вольностью… А так-то что… Погибай на пути, и больше никто про тебя не вспомнит. Нет, этак нельзя!»
   И снова чёрная шапка Пугачёва всё плыла встречу солдатской реке с приказанием, пробираясь куда надобно, в 3-й полк, а под шапкой жили первые думы, что вырастают из нужды. Эти же думы вспыхивали под киверами, под треуголками, ранили, терзали души, искали себе слов, и всё чаще и чаще на биваках, у костров, на дороге, под дождём, ночью в разбитых под первым снегом палатках шёпотом шелестело страшное, найденное первое слово:
   – И з м е н а кругом! Продали нас пруссаку дворяне!

Глава седьмая
ПОРАЖЕНИЕ БЕСТУЖЕВА

   В Петербурге ретирада Апраксина большое смятение произвела. Союзники – французский посланник маркиз Лопиталь да австрийский граф Эстергази – к канцлеру бросились, к Бестужеву:
   – Как так? Почему это Апраксин из Пруссии назад повернул? Почему он допускает, что король Прусский теперь наши союзные войска теснит? Почему он на походе обозы бросает, пушки заклёпывает? Почему её императорское величество обещание верности союзникам не держит? Или сто тысяч флоринов, которые австрийская императрица Мария Терезия великому князю-наследнику Петру Фёдоровичу за поддержку дала, зря пропали?
   Алексей Петрович сразу же понял, что тучный боярин промашку дал, по-медвежьи действовал… «Вот дурак, прости Господи! Всех нас погубит того гляди…»
   Бестужев немедленно приказал подать карету и поскакал к великой княгине Екатерине Алексеевне.
   – Брюхан наш эдак всё дело погубит, – сказал он. – Ваше высочество немедля ему написать должны, сколько о нём недобрых слухов уже по Петербургу гуляет… Нужно ему войска вперёд двинуть, чтобы те слухи пресечь… Слухи эти всем нам опасны могут быть!
   Фике впилась в его тёмные, всё ещё блестящие глаза, её голова озабоченно кивала в такт речи канцлера.
   – Так, так, месье Бестужефф, непременно напишу. Сегодня же… Я уж у себя обед в честь победителей при Гросс-Егерсдорфе учредила… Все напились вполне…
   – Это, конечно, хорошо, но письмо ваше необходимо. А ну как императрица доискиваться станет, кто в этом деле причина? Вы же одна всё прекратить можете. Письмо я сам отправлю, за ним приеду… А то беда… Беда!
   На следующий день высокая карета Бестужева четвернёй гремела по Невскому проспекту, ревел на прохожих кучер, подскакивали на запятках ливрейные гайдуки. Прижавшись в уголке кареты, завернувшись в тёплый плащ, держа треугольную шляпу на коленях, вельможа думал напряжённо. Письмо Апраксину Екатерина написала. Вот оно. В его руках. Оно будет направлено в армию, своё действие произведёт. Тот несумнительно войска вперёд двинет или же в крайности их отступление остановит. Но ведь союзники-то в Петербурге в один голос кричат, что-де это он, Бестужев, апраксинский дружок, такую хитрую интригу подвёл, Фридрихом будучи подкуплен. Следственно, надо её императорское величество государыню-императрицу в известность поставить, к т о же это виновник всей интриги, чтобы со своих плеч обвинение на случай снять да на другие взвалить…
   События развёртывались стремительно. Когда карета Бестужева подлетела к его великому дому, тому самому, на постройку которого он у английского посланника 50 тысяч занимал, и вельможа, подхваченный соскочившими гайдуками под локотки, стал уже на ступеньки крыльца, к нему подскакала другая карета. Высокий генерал в австрийской форме, в шляпе с высоким плюмажем, господин фон Букков, бурно шагнул из кареты и, вытянувшись, отсалютовал Алексею Петровичу.
   – Ваше превосходительство! – радостно отнёсся Бестужев. – Ко мне? Очень приятно, очень-с!
   – К вам, граф! – сказал господин фон Букков глубоким басом.
   – Прошу подняться в приёмную… Прошу-с! Я к вашим услугам!
   Двадцать минут генерал нервно шагал взад и вперёд по приёмной, пока не распахнулись высокие палисандровые двери кабинета и канцлер не стал на пороге:
   – Прошу-с!
   Оба сели напротив друг друга на широкие кресла.
   – Чем могу служить?
   – Ваше сиятельство, – заговорил генерал фон Букков, оправляя синюю ленту через плечо. – Имею именное повеление от её величества императрицы, королевы Марии Терезии – обратить внимание русского правительства на то обстоятельство, что командующим русской армией в Пруссии графом Апраксиным союзные обязательства не соблюдаются. В то время как австрийская, французская и саксонская армии, свои силы напрягая, бьются и в Богемии и на Рейне, русская армия, разбив пруссаков под Гросс-Егерсдорфом, неожиданно ретираду обратно учинила, якобы на зимние квартиры… Союзные командования тем обеспокоены, поелику они в том к себе недоброжелание видеть могут.
   Бестужев с приятной улыбкой поднял вверх руку.
   – Простите, мой генерал! – сказал он. – Простите! Все такие оплошности фельдмаршала Апраксина уже исправлены, и не сомневаюсь, что оный генерал в скорости сильную оффензиву [43]начнёт…
   – Но это только дипломатия вашего сиятельства! Какие же сему доказательства быть могут?
   – Вот они!
   Из бисерного портфельчика Бестужев вынул письмо Фике.
   – Прошу вас пробежать это письмо!
   Удар Бестужева был нанесён верно. Не прошло и десяти минут, как австрийский генерал бросился из бестужевского дома прямиком в резиденцию австрийского посланника графа Эстергази. Граф Эстергази широко раскрыл глаза:
   – А-а-а! Вот оно что! Так, значит, это её высочество великая княгиня Екатерина задерживала армию Апраксина! О-о! В чью же пользу она действовала? В пользу Пруссии? О-о-о! А какова же позиция в этом деле её супруга, наследника?
   – Он всегда был пруссаком! – пожал плечами фон Букков. – Всем очень хорошо известно…
   За розовым с золотом письменным столом в стиле рококо через пару дней уже строчил донесение в Париж посланник Франции маркиз Лопиталь:
   «В Петербурге – неслыханный скандал. Великая княгиня Екатерина Алексеевна имела неосторожность, вернее – безрассудство написать письмо фельдмаршалу Апраксину, в котором она освобождает генерала от клятвы, данной ей Апраксиным, что он будет задерживать свою армию. В этом письме она приказывает главнокомандующему открыть военные действия снова. Это письмо в подлиннике Бестужев показал фон Буккову, тот сообщил Эстергази, а Эстергази на приёме у императрицы потребовал объяснений… Супруга государя-наследника, таким образом, уличена в поддержке короля Прусского…»