– О себе-с.
   – О себе?.. Ну, говори.
   – Я рассудил бракосочетаться! – выпалил Сашок сразу.
   Князь вытаращил глаза. Заявленье его огорошило.
   – Ой-ой-ой… – жалостливо протянул он с соболезнованием, как если бы племянник заявил ему о какой приключившейся с ним беде.
   Сашок даже удивлённо поглядел на дядю.
   – Ой-ой-ой… Вишь как!.. Не ожидал… Ну, что делать! Жаль мне тебя, а горю пособить не могу, потому что ты же мешать будешь мне… Скажи, как это с тобой стряслось…
   Сашок не знал, что отвечать.
   – Говори. Когда и как это приключилось?.. В кого ты, собственно, втюрился?
   – Да вот недавно… Прежде на ум не приходило, а теперь в двух, дядюшка. Их две. Мне больше по душе Баскакова, а Кузьмичу больше полюбилась Квощинская.
   – Да. Вот что… Ну, так дело, стало быть, ещё не горит, терпит, – усмехнулся князь. – Ну и что же? Обе эти девицы – красавицы писаные? Ангелы?
   – Точно так-с. Вы, стало быть, знаете?..
   – Ещё бы. Как же не знать! – воскликнул князь. – Всё знаю. Знаю, что ты девицу обожаешь и будешь обожать до конца твоих дней…
   – Да-с. Только я ещё не знаю… которую…
   – И если тебе нельзя будет на которой-либо жениться, то ты будешь самый несчастный человек… Хоть руки на себя наложить… Так ведь?
   – Так-с. Воистину. Кто же вам это сказал? Кузьмич сказал?
   – Нет. Не Кузьмич. Глупость людская мне это сказала. Всякий день вижу, всю жизнь мою, таких дураков, как ты… Пора всё это мне знать. Ну вот что, Александр. Отговаривать тебя жениться я не хочу. Советовать инако поступить мне, как дяде твоему, неблагоприлично. Хорошему на мой толк, но худому на людской толк, мне тебя учить грех. Стало быть, я могу тебя только жалеть.
   – Я вас, дядюшка, не понимаю, – сказал Сашок.
   – То-то… То-то… И не можешь понять. Когда бы ты мог мои рассужденья понимать, то и был бы ты неспособен на такое дурачество, как женитьба. Ай, батюшки, сколько вас, дураков, эдак пропадает, – насмешливо и жалостливо прибавил князь. – Что ни день – свадьба! Что ни день – пропал молодец. Кроме постов и суббот! Ну, что же делать! Спасибо ещё, что не сейчас собрался, не знаешь ещё, на которой… Когда порешишь, которая тебе больше «ангел» и без которой жить не можешь, тогда скажи. Я всё сделаю, чтобы было богато и хорошо на твоём погребении… Тьфу! На венчании.
   Князь рассмеялся, а затем снова глубоко задумался.

XIX

   Около полудня князь вышел от себя и направился наверх в комнаты Земфиры. В эту пору дня он бывал крайне редко и разве только по особо важному поводу. Много за это утро передумал он.
   – Здравствуйте, моя прелесть! – сказал он, входя и улыбаясь насмешливо.
   «Сердит на что-нибудь», – подумала про себя Земфира, хорошо знавшая своего сожителя и видевшая его насквозь.
   – Здравствуйте, – ответила она небрежно.
   – Потолковать я пришёл с тобой об одной довольно важной материи.
   – Ну…
   – Что ну?..
   – Ну, говорю…
   – Напрасно нукаешь. Я не лошадь.
   – Опять поехали! Стало быть, начинается канитель.
   – Удивительное дело, – проговорил князь как бы сам себе. – Нерусская. Басурманка. По-русски говорит, как учёный скворец. А все невежливые и холопские российские способы речи подхватила. Нукает. Или норовит: заладила Маланья! Или: поехали! Удивительно… Ну, вот что, моя прелесть. Ты мне с твоими грубостями и с твоим чёртовым нравом начинаешь наскучивать. Ты говоришь: «Поехали». Да. Правда. Мы с тобой вот уже годика с два, как поехали врозь. И далеко уехали. Вернее выразиться: разъехались… Да не в этом дело… А дело вот в чём. С каких пор ты начала врать, лгать и клеветать… Ну-ка?
   – Что?
   – Ну, говорю я. В свой черёд нукаю. Ну?
   – Что вы говорите?
   – Говорю: ну, говорю: отвечай. С каких пор ты начала клеветничеством заниматься? Уже давным-давно, да я не замечал? Или недавно? Ты вот объяснила, что тебе проходу нет от племянника, который якобы в тебя по уши влюбился и тащит тебя… В свои объятия, что ли? А он мне сейчас объяснил, что такая старая девица, как ты, да ещё нахальная, да ещё, говорит, чем-то затхлым отдающая, будто псиной, не могла и не может ему полюбиться. Это, говорит, дядюшка, для вас, старика, такая чернавка прелестна, а меня от эдакой нудить бы стало…
   – Что-о? – изумилась Земфира, но затем догадалась, что всё выдумки князя, рассмеялась.
   Однако разговор и объяснения не привели ни к чему. Слишком искусна была женщина, играя комедию. Она объяснила, что сочинила всё потому, что, очевидно, ошиблась и ей показалось, что Сашок в неё влюблён.
   – Ну так впредь знай, – сказал князь, – что он влюблён сильно, да только не в тебя.
   И князь передал Земфире намерение Сашка жениться.
   Вместе с тем разговор и объяснения с племянником и с сожительницей человека умного, самолюбивого, справедливого и решительного в поступках привели его к одному из важнейших деяний всей его жизни. Через два дня после уличения Земфиры в клевете явился вдобавок «доклад» Кузьмича о поцелуе… про который не обмолвился Сашок по своей доброте и честности… И князь снова тем утром вызвал к себе племянника по делу.
   Когда Сашок вошёл в кабинет дяди, князь сидел в кресле и держал в руках большой сложенный лист бумаги; улыбаясь, он хлопал себя листом по коленке.
   – Ну, воробей, как тебя зовёт княгиня Трубецкая, присядь! – сказал он. – Сюда… Поближе!.. Скажи, ты в грамоте не очень силён?
   Сашок улыбнулся, не зная, как ответить.
   – Писаное можешь читать?
   – Могу-с!
   – Ну а мою записку всё-таки не понял, где стояло: «любрабезканый пледамянбраник»?
   – Да ведь это, дядюшка, было на вашем чудном языке, а не по-российски! – рассмеялся Сашок.
   – Ну, стало быть, вот это можешь прочесть! – Князь развернул лист и подставил ему к носу. – Это ведь, кажется, попросту, по-российски. Ну а написано хорошо, чисто?
   – Да-с! Я эдакое могу прочесть.
   – Ну, так читай!
   Сашок взял лист и начал читать вслух.
   – Нет, ты себе читай. Я-то наизусть знаю!
   Несмотря на то, что бумага была красиво и чётко написана, Сашок читал её медленно, стараясь вникнуть в суть изложения, и только через десять или пятнадцать строк вполне сообразил, что у него в руках, и начал понимать. Бумага была – завещание по форме.
   И, дочитав его до конца, он узнал, что половина состояния дяди жертвуется им в пользу двух монастырей на помин души. Другая половина состояния должна быть душеприказчиком обращена продажей вотчин в капитал. Капитал же этот – крупная сумма, которую Сашок сразу и не сообразил, должен быть передан Земфире в награду за её «сердечное попечение, любовь и преданность».
   – Понял? – спросил князь, усмехаясь, когда племянник кончил, и взглянул уже ему в лицо.
   – Понял-с!
   – Что это такое?
   – Духовная ваша.
   – Стало быть, половину в монастыри Господу Богу, а половину Земфире Турковне. А тебе, единственному родственнику и крестнику, – вот что!..
   И князь подставил палец под самый нос Сашка.
   – Тебе не обидно? – спросил он.
   – Нет, дядюшка! – добродушно ответил Сашок.
   – Почему же?
   – Ведь всё оное ваше и воля ваша! Да и как же вы мне что оставите, когда вы меня с рождения и не знавали? А в монастырь отдать – дело богоугодное. А особе завещать, которая при вас давно состоит и вас, полагательно, любила и теперь всё-таки любит, тоже совсем справедливо, – так как же мне обижаться-то?
   – Ах ты, воробей, воробей! – вздохнул князь; он протянул руку, погладил Сашка по голове, затем взял у него лист из рук и выговорил; – Ну а вот это ты поймёшь или не поймёшь?
   И князь, держа лист обеими руками у самого лица племянника, медленно и как бы аккуратно разорвал его на четыре части, потом на мелкие кусочки, а затем бросил на пол.
   – Вот тебе! Какие Александр Алексеевич Козельский умеет колена отмачивать и фокусы показывать. Коли теперь я вдруг возьму да помру, что будет? Как, по-твоему?
   – Не знаю, дядюшка!
   – Как не знаешь? Да что же ты, совсем малый ребёнок? Ведь ты мой единственный родственник и к тому же родной племянник… Ну?
   – Что ну-с?
   – Да ведь всё же твоё будет!
   Сашок глядел дяде в лицо и молчал.
   – Чего же ты не радуешься?
   – Да что же, дядюшка? Ведь это когда ещё будет! – спокойно произнёс Сашок.
   – А-а, вон как! Так ты бы желал, чтобы я сейчас околел? Ай да крестник!
   – Что вы? Бог с вами! – воскликнул тот.
   – Потерпи, брат! Ещё лет десять проживу, а больше-то и трудно. Мы, Козельские, недолговечны. По крайности, теперь знай, что ты – мой единственный наследник. Ну а состояния-то у меня побольше того, что думают и толкуют люди. А если это всё так приключилось, то спасибо скажи Земфире… Это всё она…
   – Как же Земфира? – тихо протянул молодой человек, совершенно поражённый.
   – Так. Уж очень она постаралась, чтобы ты моим наследником оказался.
   – Вот никогда не думал! – воскликнул Сашок. – Ей-Богу, не думал! А я, дядюшка, грешен, совсем не так думал. И уж если на правду пошло, то я вам доложу, что я совсем, как дурак какой, судил её. Я ещё вчера думал и с Кузьмичом толковал, что она меня хотела хитро так из вашего дома выжить. Не враждой и не таким поведением, как бы вот эта княгиня Трубецкая. А напротив, соблазнить хотела всячески, а затем так ласково да тихо обнести пред вами, свалить всё на меня и выкурить отсюда! А она вот что! Это я, выходит, пред ней виноват. Кругом виноват!
   Князь, выслушав, стал смеяться звонким, добродушным смехом.
   – Да ведь кто со стороны тебя послушает, – произнёс он наконец, – то прямо подумает, что ты дурак, отпетый дурак! А это будет неправда. Ты совсем не то… Ты доверчивый по честности своей. И простомыслие твоё – на честности зиждется… Ну а теперь слушай: никому ни слова о том, что читал здесь, и о том, что потом вышло. И Кузьмичу ни слова. Ну, ступай.
   Когда Сашок уже выходил, князь крикнул:
   – Стой! Забыл сказать. У нас в воскресенье здесь гости. Покажу тебе, что обещал. Картёж и игорных мерзавцев.

XX

   – Как ни верти, всё одно выходит! – думал и говорил сам себе вслух Кузьмич по десяти раз за час времени. А длилось это целый день. – Как ни верти – или умница, каких мало на свете… или совсем пень, чурбан… Или совсем благополучие, или всё вверх пятками… Да, умник или пень?!
   И старик всё не мог решить этой задачи. А называл он так себя же. Себя он спрашивал: умно ли он решил поступить и будет ли полный успех. Или он, поспешив, глупость сделает, и всё пропадёт от спешки.
   Дело в том, что старик решался на отчаянное средство, на нечто неслыханное и невиданное. Причин для такого удивительного поступка было много. Прежде всего было позднее соображение, что мир питомца с дядей принесёт, пожалуй, несчастие. Большое знакомство, разъезды по Москве и при этом «аграматные» деньги, полученные от дяди, почти преобразили питомца его, и он окончательно «отбился от рук»!
   Как старик ни просил своё «дитё» ездить к Квощинским, где барышня «помирает от любви», Сашок только два раза заехал к ним, и один раз, правда, провёл целый вечер. Так как было много гостей, играли в жмурки и горелки, то было очень весело… Но Таню всё-таки он находил: «Ничего. Что же? Девица как девица».
   А это отношение питомца к избраннице старика бесило его, так как он надеялся, что Сашок скоро будет без ума от «ангела и херувима».
   Наконец, Кузьмич вдруг узнал, что «дитё» было уже три раза в семействе какого-то князя Баскакова, и, справившись, узнал, что князь этот картёжник, разорившийся кутила и запивающий, жена его чистая ведьма, а дочь их, привлекающая Сашка, на прошлых святках одевалась форейтором, ездила по комнатам верхом на стуле и, наконец, подвыпила, веселясь с своими горничными. «Вот тебе и княжна?!» И Кузьмич, перекрестясь, решил спасти «Сашунчика» от барышни-форейтора и от всяких иных бед, которые грозят теперь благодаря примирению с дядей.
   Он знал своего питомца с самых первых мгновений его появления на свет Божий, знал лучше, и судил вернее, чем, казалось, самого себя. И на этом знании нрава Сашка старик и основал своё «редкостное», как сам он мысленно соглашался, предприятие. «Надо так подстроить, чтобы вышло, как поленом по голове!» – решил он.
   Старик зашёл опять в Кремль помолиться мощам святых угодников. Затем прямо направился к Квощинским и, посидев с Марфой Фоминишной, объяснил, что желал бы повидать барина Петра Максимовича, чтобы «словечко закинуть», крайне важное.
   Разумеется, он был тотчас позван к барину и, конечно, сам не подозревал, какого искусного лицедея изобразил собой.
   Кузьмич объяснил Квощинскому, что надо решить простое дело, которое становится всё мудрёнее. Его питомец «помирает от любви», из-за Татьяны Петровны «сна и пищи лишился», и если пойдёт дело эдак, то он может и «свихнуться».
   Квощинский, конечно, при таком известии просиял, но, однако, стал допрашивать и советоваться.
   – Что же тут делать?
   – Помогите, Пётр Максимович. Разрешите всё, – взмолился старик. – Мой молодец захворать смертельно может.
   – Как же я-то… Что же я-то… – заявил Квощинский. – Обычай такой, Иван Кузьмич, с миром зачался, что молодец первое слово сказывает или его родители и родственники. А девица через своих ответствует. Либо «всей душой»… либо «спасибо за честь, извините». Вам, стало быть, надо заговорить, а нам только ответ держать.
   – Вот я вам, батюшка, Пётр Максимович, сказываю, что мой князинька прямо помирает, а сказать вам или Анне Ивановне не смеет. И никогда, как есть, не скажет.
   – Так как же? Что же тут делать? – беспомощно и озабоченно развёл Квощинский руками.
   – Одно спасенье, Пётр Максимович! – заявил Кузьмич отважно и решительно, как бы своё последнее слово. – Вам надо заговорить. А он, мой князинька, умрёт – не заговорит.
   – Что же мне сказать, Иван Кузьмич? Не могу же я…
   – Прямо сказать… Кузьмич, мол, был, всё мне поведал про ваши чувства, и я могу только, мол, обнять вас и вам душевно ответить, что я счастлив. И всё такое-эдакое… Вы уж лучше меня знаете, что…
   – Так? Прямо?.. – спросил Квощинский. – Прямо?.. Как если бы сватовство было от вас?
   – Именно-с!.. – решительно воскликнул Кузьмич. – Начистоту! Прямо поцелуйтесь и скажите, что мы-де душой, если ты к нам всей душой. А я вот вам прямо, что сват какой, сказываю. Мой молодец помирает от любви. Он меня не отрядил к вам, потому что я всё ж таки его крепостной холоп, но знает, что я за него пошёл говорить, потому что он сам не может. Храбрости этой нет и никогда не будет. Ну вот я вам и сказываю.
   – Что же, Иван Кузьмич… Пускай приезжает князь! Я ему слова не дам сказать, коли ему зазорно и робостно. Как приедет, обойму и к жене поведу, и дочь позову.
   Кузьмич ушёл и, вернувшись домой, снова волновался, спрашивая себя, «умница я или пень».
   Разумеется, в доме Квощинских от восторга всё заходило ходуном. Все были счастливы и нетерпеливо ждали завтрашнего дня.
   К обеду вернулся и летающий всегда по Москве младший Квощинский. Ему тоже сообщили важное известие, и он тоже обрадовался, хотя и без того был радостно настроен. После обеда Павел Максимович не вытерпел и позвал брата переговорить в кабинет.
   Он таинственно заявил, заперев двери:
   – Дело моё ладится. Был я, братец, у Алексея Петровича и откровенно с ним беседовал. По всей видимости, граф будет непременно назначен после коронации опять канцлером, и я уж решил не просто просить заграничную посылку, а должность резидента российского в каком-либо малом государстве немецком. Для начала. А посижу эдак годика три и получу должность важнеющую, посланника к французскому королю или аглицкому.
   – Не верится мне, братец, – мотнул головой Пётр Максимович.
   – Почему же это, братец? Граф Алексей Петрович обещал.
   – Не верится. Гляжу я, гляжу и вижу чтой-то чудесное… Все захотели в Москве в государственные мужи выходить. На что наш Макар Иваныч… Голубей разводил, турманов, всю жизнь… А тот раз мне говорит, что хочет в губернаторские товарищи проситься. По мне вот что: если всех желающих царице удовлетворить, то и мест у неё не хватит. А если таковые должности на всех учредить новые, то тогда будут управители, а управляемых не останется ни единого…
   Павел Максимович ничего не ответил. Замечание брата, которого он привык считать, как «изрядного рассудителя» всяких важных дел, его озадачило.
   Действительно, за последнее время, когда он носился со своим планом сделаться чиновником иностранной коллегии, он замечал, что все его знакомые, положительно каждый, тоже имели свои служебные планы и «прожекты». Только один из приятелей, лейб-кампанец Идошкин, хотел подать царице просьбу простую и краткую: пожаловать ему сто душ крестьян. А на вопрос друзей, как и за что, отвечал: «Да так… Новая царица. Милостивая. Да потом все собираются просить, а другие уж просят. Всяк о своём! Ну вот и я…»
   Помолчав, Павел Максимович вымолвил:
   – Это ты, батюшка братец, прав! Весьма даже прав. Но моё дело – иное. Тут все зря просят. А я поведу это дело через будущего канцлера…
   – Ну что ж! Дай Господи! – ответил Пётр Максимович и подумал: «Коли ты в резиденты, то мне уж в кригс-комиссары, что ли?..»

XXI

   Между тем Кузьмич в тот же день вечером заявил питомцу, что был у Квощинских, и сознался Сашку, что якобы проболтался насчёт него. Проболтался в том смысле, что объяснил Петру Максимовичу, как сильно захватила Сашка Татьяна Петровна. А Пётр Максимович просит его приехать завтра утром в гости. Неведомо зачем. Побеседовать.
   – Если он тебе будет что эдакое насчёт дочки обиняком сказывать, – кончил Кузьмич, – то уж ты там как знаешь, поблагоприличнее ответствуй.
   А про себя Кузьмич думал: «Да. Как поленом по голове!» И выражение Кузьмича оказалось буквально верным.
   Сашок, поехав к Квощинским, вошёл в дом, спокойный, довольный, намереваясь посидеть часок в гостях, побеседовать о том о сём… с Петром Максимовичем и с Анной Ивановной. Но когда он вошёл и переходил залу, к нему навстречу уже вышел Квощинский, и лицо его поразило Сашка оживлением и радостью. Сашок хотел почтительно поклониться, но Квощинский остановил его движением руки.
   – Поцелуемся, Александр Никитич. Объясняться вам не нужно. Верьте, что и я, и жена счастливы и польщены, а про Таню я и не говорю. Она от счастья разума лишилась. Пойдёмте к жене!
   И Квощинский, повернувшись и ведя за собой за руку молодого человека, не мог видеть, что Сашок несколько разинул рот и особенно странно раскрыл глаза.
   Он спрашивал себя мысленно: «Про что он такое?..» Введя молодого человека в особую комнату Анны Ивановны, где он ещё ни разу не бывал, старик вымолвил:
   – Ну вот, запросто поцелуйтесь!
   И Анна Ивановна подошла и обняла Сашка. На лице её были слёзы.
   Сашок, ещё ничего, собственно, не понимая, уже думал: «Батюшки! Да что же это такое?»
   Собственно говоря, в нём уже копошилось подозрение, но то, что он начал подозревать, казалось ему таким невероятным, что он боялся убедиться в своей догадке.
   – Будьте уверены, Александр Никитич, – сказала Квощинская, – что мы будем любить вас, как родного сына, да инако и быть не может.
   Сашок понял, что ему следует скорее, немедленно сказать что-нибудь или спросить что-нибудь, чтобы дело сейчас же разъяснилось. Но как же сказать и что спросить? Нельзя же сказать: «Коли о браке вы, собственно, говорите, то я не собираюсь и не хочу».
   И как луч блеснула мысль в голове: «Это Кузьмич!.. Да, это Кузьмич!.. Он просватал!»
   И Сашок сразу растерялся совершенно и онемел.
   В ту же минуту в комнату вошла молодая девушка, сильно румяная, с сияющим лицом, несмотря даже на то, что глаза её были опущены.
   – Ну-с, Господи благослови. Поцелуйтесь и вы! – сказал Пётр Максимович.
   Сашок, как потерянный, двинулся, чувствуя себя в чаду, в полном угаре. Но через мгновение он вздрогнул, встрепенулся, как-то ожил…
   Поцелуй молодой девушки произвёл на него неизъяснимое, никогда в жизни ещё не испытанное впечатление… Ударил ли гром и раскатился кругом или сверкнула ослепительная молния и прожгла насквозь?..
   Он этого не знал! Но он знал и чувствовал одно: «И слава Богу!.. Так хорошо! Так и нужно!»
   И взглянув снова на Таню, уже сидевшую около матери, Сашок почувствовал, что он счастлив. И странно как? Он не один, каким был до сей минуты. С ним трое близких, будто родных, людей. И эти трое родных как будто стали сразу, чудом каким-то, ближе ему, чем даже Кузьмич. И слёзы восторга навернулись у него на глазах. Казалось, от всего совершившегося разум покинул его. Он вполне очнулся, как бы ото сна, когда уже был в швейцарской дома дяди.
   Через полуоткрытые двери в свои апартаменты он увидел старика дядьку. Кузьмич стоял, крайне смущённый и точно испуганный. Сашок сбросил плащ не на руки швейцара, а на пол и, стремглав кинувшись к старику, обнял его и повис у него на шее. Дядька затрясся всем телом и начал всхлипывать, а затем рыдать…
   «Я!.. Я всё сделал! Господь помог… а сделал я!» – думалось ему или, вернее, застучало у него на сердце и в голове.
   Успокоив Кузьмича и объяснившись с ним, Сашок спросил: говорить ли дяде и что говорить, как сказать? Кузьмич замахал руками. Положение было мудрёное. Правду сказать нельзя. Надо сказать, что Сашок сам сделал формальное предложение. Но дядя спросит тогда, как же он эдакое совершил, не спросясь его разрешения, совета, благословения. И дядька с питомцем решили отложить всё на день или на два и начать князя «помаленечку готовить и располаживать».

XXII

   На другой день вечером дом князя засиял, весь осветился огнями, наполнился гостями. Но если бы кто-нибудь подумал, что у князя Козельского такое же вторичное пирование, какое было недавно, то очень бы ошибся. Не было ничего общего между тогдашним обедом и теперешним вечером. Из тех, кто был тогда, теперь не было ни единого человека, кроме Романова. Некоторые, бывшие тогда, если бы заглянули теперь в дом князя, то смутились бы.
   Теперешние гости были люди совершенно другого круга. Главной отличительной чертой вечера было то, что человек на сто гостей не было ни одной дамы.
   В двух гостиных было расставлено несколько столов для игры в карты. В главной гостиной, посредине, стоял большой круглый стол, покрытый зелёным сукном. Это был «первый» стол, на котором должна была происходить самая крупная игра, новая, именуемая «банк».
   Особенность этого «банка» в доме князя Козельского заключалась в том, что его держал сам хозяин и что он был ответствен. За этим столом всякий желающий мог поставить какой угодно куш. Князь заявил, что желательно бы было не переходить в ставках суммы ста тысяч, так как он в случае проигрыша не мог бы уплатить в тот же вечер и пришлось бы отложить уплату до утра. Разумеется, это была шутка, так как ни один из гостей князя, конечно, не мог бы поставить более десяти тысяч наличными деньгами.
   Об этом картёжном вечере уже дня за три пошли толки в Москве в некоторых кружках как о событии, потому что у князя можно было проиграть и выиграть огромные деньги.
   Картёжная игра в обеих столицах и в провинции, начавшаяся в последние годы царствования императрицы Анны, за всё царствование Елизаветы Петровны всё усиливалась неведомо почему. В последние годы её царствования правительство обратило внимание на многое, что прежде, казалось, не входило в сферу ведения и влияния его.
   Так, правительство обратило внимание на расточительность дворянства, на жизнь сверх средств, чрезмерную роскошь, известного рода соперничество в безумных тратах и приняло меры регламентировать дворянское житьё-бытьё.
   Конечно, с успехом совершить это было мудрено. Меры возбуждали неудовольствие и ропот, а настоящей пользы принести не могли.
   Но зато года за три до смерти императрицы приняли строгие меры против страшно развившейся картёжной игры разных именований, игры, конечно, азартной, или, как говорилось, «газартной», от французского слова «hasard». И только в Петербурге временно стихла новая страсть, или болезнь, почти эпидемия. Но в Москве и в больших городах всей России «газарт» продолжался.
   В обществе и во всех полках были записные картёжники. Народился и новый тип людей – мастеров, играющих во все игры, всегда выигрывающих и живущих игрой. Образовались даже кружки и кучки лиц, игравших вместе на общие средства, в складчину. Принадлежность к кружку бывала тайной, и лица, принадлежавшие к одному и тому же кружку, встречались в иных домах, не кланяясь и не разговаривая, как если бы они были незнакомы. Разумеется, это явилось подкладкой для мошеннических проделок, тем более что у некоторых кружков был свой способ объясняться знаками.
   Князь Александр Алексеевич когда-то в Петербурге, увлечённый общим потоком, тоже стал играть в азартные игры, но любви к картам у него, собственно, не было. Играл он сдержанно и благоразумно, проигрывая, не зарывался, а умел, холодно выждав, отыграться. Он делал, сравнительно со средствами своими, небольшие ставки и всегда, имея возможность поставить в двадцать раз более, легко отыгрывался. Но самая игра, именно поэтому, его и не волновала и не интересовала.
   Зато было нечто, что он любил по оригинальности характера и от скуки. Он любил картёжные вечера как зрелища. Его забавляли счастливые лица выигравших и угрюмые, мрачные лица проигравшихся. И он не столько любил участвовать сам в игре, сколько присутствовать для того, чтобы «спасать и наказывать».
   Каждый раз, что случалось ему на картёжном вечере увидать человека ему по душе, который играл несчастливо и кончал сильным проигрышем, а затем отчаянием, князю доставляло наслаждение начать играть с ним якобы пополам. Он присаживался и огромными смелыми ставками, в которых была маленькая доля проигравшегося, он тотчас же выигрывал. Проигрыш возвращался несчастливцу, а деньги, выигранные лично князем, снова умышленно им проигрывались, чтобы они вернулись обратно к их владельцу.