Страница:
Мариетта заметила это; один момент её взгляд, холодный и проницательный, покоился на пакете, лежавшем у него на коленях, а затем она спросила:
– Ты получил письма с родины, мой дорогой друг? От отца, о котором ты так много говорил мне? Надеюсь, он не зовёт тебя назад?
– Нет, – быстро возразил Бломштедт, обрадованный тем, что она заговорила об отце и дала ему возможность показать ей его довольно скучное письмо; остальные два письма он спрятал тем временем с холодной принуждённой миной в стол.
Мариетта, казалось, не заметила этого; она небрежным взглядом скользнула по крупному почерку его отца и отложила затем письмо в сторону. Барон вздрогнул от страха, что она будет расспрашивать дальше; как он ни поддался её чарам, тем не менее ему было бы в высшей степени неприятно выдать ей тайну Доры. Но если она и имела намерение расспрашивать его о прочих письмах, спрятанных им на её глазах, то этому её намерению помешал сильный шум на улице, который по силе и выразительности в сотни раз превосходил приветственные крики, нёсшиеся навстречу великой княгине при её поездках в церковь. Мариетта бросилась к окну; на покрытой снегом и льдом реке отражались лучи солнца; на реке были видны всё увеличивающиеся толпы народа, а затем наконец до слуха танцовщицы долетели ясные, всё усиливающиеся крики:
– Да здравствует Пётр Фёдорович, наш император!
Мариетта тотчас же заметила блестящую толпу генералов в богатых мундирах, приближавшуюся и теснимую народом, и во главе их Петра Фёдоровича, приветливо махавшего по всем направлениям рукой и принимаемого всюду с восторженными криками.
– Твой герцог стал императором, – в восторге воскликнула Мариетта, притягивая молодого человека к окну, – сомнений быть не может; императрица умерла; на этот раз она уже не встанет больше. Следовательно, для тебя миновало теперь время тьмы и одиночества; ты станешь важным барином, тебе все будут повиноваться, ты будешь богаче и могущественнее всех, для твоего честолюбия не останется слишком высоких целей!
Молодой человек посмотрел вниз на проезжавшего мимо императора; кровь бросилась ему в лицо: ведь он был первым, приветствовавшим Петра Фёдоровича, хотя и до фактического восшествия на престол, этим титулом, и его герцог обещал ему, что не забудет этого факта. Мариетта была права: ему открывалась теперь будущность, полная ослепительного блеска; все сны и мечтания его честолюбия, о котором он забыл было в последние дни, охваченный любовным угаром, должны были теперь сбыться. При этой мысли, заставившей всю кровь молодого человека прилить к вискам, у него моментально исчезли все думы о песчаном береге моря, о родине и о милом облике маленькой Доры, который не смогло стереть из его памяти обаяние Мариетты. Он перегнулся вперёд, чтобы проследить взором лицо императора. Он видел уже себя самого скачущим в рядах блестящей свиты нового властителя, осыпаемым знаками всеобщей зависти и удивления.
Мариетта оттащила его назад в комнату, опустилась пред ним на колена и, скрестив руки на груди, заглянула в его глаза просительно и в то же время задорно, точно восточная одалиска.
– О, мой возлюбленный, – воскликнула она, – моя любовь, мой повелитель! Ты будешь находиться возле императора, ты будешь его другом!.. Всё будет склоняться пред тобой, ты будешь властной рукой вмешиваться в судьбы народов! Ты не будешь уже, – вздыхая прибавила она, – иметь возможность посвящать своей подруге всё своё время; тебя оторвут от меня в полную деятельности жизнь, на дорогу славы и почестей!.. Но, – прибавила она, раскрывая объятия, не правда ли, в пылу своей созидательной работы и блеск власти ты ведь не забудешь своей маленькой Мариетты, бывшей для тебя несколько дней решительно всем? Ведь ты найдёшь свободный часок, чтобы вернуться ко мне и найти в моих объятиях освежение, укрепление и развлечение, часок, в который ты будешь только моим другом?
Бломштедт забыл обо всём, что только что так сильно взволновало его; он прижал к себе возлюбленную, и его сердце застучало могучими ударами рядом с её сердцем; но между их двумя сердцами на его груди лежало письмо, которое бедная Дора написала ему в пасторском домике в Нейкирхене под шум волн и под возгласы разбитого старика, игравшего в детские игры с маленьким мальчиком…
Бломштедт поспешил в Зимний дворец, но узнал здесь, что император принимает поздравления Сената, что позже к нему соберётся весь двор и что он не примет сегодня никого, кто бы то ни был. Молодой человек нашёл это вполне естественным: новому императору в первое время по вступлении на престол предстояло столько дела, что он положительно не мог думать о Бломштедте. Барон вернулся в свою гостиницу и до наступления ночи проболтал с Мариеттой о своих видах на будущность, которую прекрасная танцовщица рисовала ему во всё более и более ярких красках.
Однако на следующее утро его начал грызть червь беспокойства, так как от императора ему не приходило никакого извещения. К нему пришёл Евреинов, чтобы пожелать ему счастья; он узнал через одного из служащих во дворце, что император всё ещё не принимает никого, кроме самых близких лиц, что он утвердил в прежних должностях всех сановников и вернул из ссылки многих изгнанных, чему очень рад народ, и что повсюду новое царствование приветствуют как эпоху счастья и благоденствия.
Этот день прошёл для молодого человека в лихорадочном беспокойстве; честолюбие захватило его настолько, что он еле помнил о вестях с родины, которые прочитал вчера. Наконец вечером, когда он кончал обед в обществе Мариетты, в его комнате появился ординарец императора, принёсший ему приказ немедленно явиться к императору.
Бломштедт живо покончил со своим туалетом, мельком и холодно обнял танцовщицу и сел в сани, помчавшие его во дворец, в котором, против обыкновения последнего времени, царила радостная, суетливая жизнь. Несмотря на то, что все лакеи и придворные чины были одеты с ног до головы в глубокий траур, печали, о которой должен был свидетельствовать этот траур, не было заметно на их счастливо возбуждённых лицах.
XIII
– Ты получил письма с родины, мой дорогой друг? От отца, о котором ты так много говорил мне? Надеюсь, он не зовёт тебя назад?
– Нет, – быстро возразил Бломштедт, обрадованный тем, что она заговорила об отце и дала ему возможность показать ей его довольно скучное письмо; остальные два письма он спрятал тем временем с холодной принуждённой миной в стол.
Мариетта, казалось, не заметила этого; она небрежным взглядом скользнула по крупному почерку его отца и отложила затем письмо в сторону. Барон вздрогнул от страха, что она будет расспрашивать дальше; как он ни поддался её чарам, тем не менее ему было бы в высшей степени неприятно выдать ей тайну Доры. Но если она и имела намерение расспрашивать его о прочих письмах, спрятанных им на её глазах, то этому её намерению помешал сильный шум на улице, который по силе и выразительности в сотни раз превосходил приветственные крики, нёсшиеся навстречу великой княгине при её поездках в церковь. Мариетта бросилась к окну; на покрытой снегом и льдом реке отражались лучи солнца; на реке были видны всё увеличивающиеся толпы народа, а затем наконец до слуха танцовщицы долетели ясные, всё усиливающиеся крики:
– Да здравствует Пётр Фёдорович, наш император!
Мариетта тотчас же заметила блестящую толпу генералов в богатых мундирах, приближавшуюся и теснимую народом, и во главе их Петра Фёдоровича, приветливо махавшего по всем направлениям рукой и принимаемого всюду с восторженными криками.
– Твой герцог стал императором, – в восторге воскликнула Мариетта, притягивая молодого человека к окну, – сомнений быть не может; императрица умерла; на этот раз она уже не встанет больше. Следовательно, для тебя миновало теперь время тьмы и одиночества; ты станешь важным барином, тебе все будут повиноваться, ты будешь богаче и могущественнее всех, для твоего честолюбия не останется слишком высоких целей!
Молодой человек посмотрел вниз на проезжавшего мимо императора; кровь бросилась ему в лицо: ведь он был первым, приветствовавшим Петра Фёдоровича, хотя и до фактического восшествия на престол, этим титулом, и его герцог обещал ему, что не забудет этого факта. Мариетта была права: ему открывалась теперь будущность, полная ослепительного блеска; все сны и мечтания его честолюбия, о котором он забыл было в последние дни, охваченный любовным угаром, должны были теперь сбыться. При этой мысли, заставившей всю кровь молодого человека прилить к вискам, у него моментально исчезли все думы о песчаном береге моря, о родине и о милом облике маленькой Доры, который не смогло стереть из его памяти обаяние Мариетты. Он перегнулся вперёд, чтобы проследить взором лицо императора. Он видел уже себя самого скачущим в рядах блестящей свиты нового властителя, осыпаемым знаками всеобщей зависти и удивления.
Мариетта оттащила его назад в комнату, опустилась пред ним на колена и, скрестив руки на груди, заглянула в его глаза просительно и в то же время задорно, точно восточная одалиска.
– О, мой возлюбленный, – воскликнула она, – моя любовь, мой повелитель! Ты будешь находиться возле императора, ты будешь его другом!.. Всё будет склоняться пред тобой, ты будешь властной рукой вмешиваться в судьбы народов! Ты не будешь уже, – вздыхая прибавила она, – иметь возможность посвящать своей подруге всё своё время; тебя оторвут от меня в полную деятельности жизнь, на дорогу славы и почестей!.. Но, – прибавила она, раскрывая объятия, не правда ли, в пылу своей созидательной работы и блеск власти ты ведь не забудешь своей маленькой Мариетты, бывшей для тебя несколько дней решительно всем? Ведь ты найдёшь свободный часок, чтобы вернуться ко мне и найти в моих объятиях освежение, укрепление и развлечение, часок, в который ты будешь только моим другом?
Бломштедт забыл обо всём, что только что так сильно взволновало его; он прижал к себе возлюбленную, и его сердце застучало могучими ударами рядом с её сердцем; но между их двумя сердцами на его груди лежало письмо, которое бедная Дора написала ему в пасторском домике в Нейкирхене под шум волн и под возгласы разбитого старика, игравшего в детские игры с маленьким мальчиком…
Бломштедт поспешил в Зимний дворец, но узнал здесь, что император принимает поздравления Сената, что позже к нему соберётся весь двор и что он не примет сегодня никого, кто бы то ни был. Молодой человек нашёл это вполне естественным: новому императору в первое время по вступлении на престол предстояло столько дела, что он положительно не мог думать о Бломштедте. Барон вернулся в свою гостиницу и до наступления ночи проболтал с Мариеттой о своих видах на будущность, которую прекрасная танцовщица рисовала ему во всё более и более ярких красках.
Однако на следующее утро его начал грызть червь беспокойства, так как от императора ему не приходило никакого извещения. К нему пришёл Евреинов, чтобы пожелать ему счастья; он узнал через одного из служащих во дворце, что император всё ещё не принимает никого, кроме самых близких лиц, что он утвердил в прежних должностях всех сановников и вернул из ссылки многих изгнанных, чему очень рад народ, и что повсюду новое царствование приветствуют как эпоху счастья и благоденствия.
Этот день прошёл для молодого человека в лихорадочном беспокойстве; честолюбие захватило его настолько, что он еле помнил о вестях с родины, которые прочитал вчера. Наконец вечером, когда он кончал обед в обществе Мариетты, в его комнате появился ординарец императора, принёсший ему приказ немедленно явиться к императору.
Бломштедт живо покончил со своим туалетом, мельком и холодно обнял танцовщицу и сел в сани, помчавшие его во дворец, в котором, против обыкновения последнего времени, царила радостная, суетливая жизнь. Несмотря на то, что все лакеи и придворные чины были одеты с ног до головы в глубокий траур, печали, о которой должен был свидетельствовать этот траур, не было заметно на их счастливо возбуждённых лицах.
XIII
На другой день после вступления Петра Фёдоровича на императорский престол покои нового императора оставались долго запертыми. Весь двор собрался в огромных приёмных залах, лакеи бывшего великого князя и камергеры покойной императрицы, готовившиеся вступить в отправление своих обязанностей и при новых повелителях, собрались в передних, но выставленные пред внутренними покоями часовые заграждали всем вход, и появлявшийся время от времени в дверях камердинер Петра III, лицо которого носило отблеск величия, выпавшего на долю его господина, заявлял, что государь император ещё отдыхает и не назначал ещё часа, когда ему будет благоугодно принять двор. Даже самые доверенные лица прежнего великокняжеского двора, как, например, камергер Лев Нарышкин и произведённый в чин генерала Гудович, не были допущены в покои императора.
Передние комнаты и блестящую толпу придворных обнимала глубокая тишина, эта толпа, тихо колеблясь, всё больше и больше заполняла залы дворца и с нетерпением ожидала появления повелителя, от мановения руки которого зависели их жизнь и судьба. Находили весьма понятным, что император, с его общеизвестной нервностью, нуждался в более продолжительном отдыхе после полного волнениями дня; но волнение и нетерпение толпы всё росли и росли, так как именно в этот день должна была решиться судьба каждого; вместе с тем все были в высшей степени заинтересованы знать, имеет ли ещё над императором власть то великодушие, с которым он простил всех своих прежних врагов и утвердил за всеми друзьями покойной императрицы их прежние должности, или же всё растущее сознание могущества заставит государя стать строже и вспомнить о старых оскорблениях и обидах.
Мало-помалу, по мере того как протекала минута за минутой, к нетерпению присоединилась ещё озабоченность; хотя спокойное выражение лица то и дело проходившего через комнату камердинера Шкурина совершенно уничтожало возможность предположить о том, что с императором случилось какое-либо несчастье, однако русский двор был тогда слишком привычен к необычайным катастрофам и внезапным насильственным переворотам, и вследствие этого при том возбуждении, в которое ввергла всех кончина Елизаветы Петровны, у всех появились боязливые мысли; поэтому во всех залах образовались тихо перешёптывающиеся группы.
Новая императрица, как передавали, уже встала и закончила свой туалет, чтобы появиться пред двором по первому зову императора. Её фрейлины только что вошли к ней; было также слышно, что она приняла графиню Дашкову. Однако она не допустила к себе ни одного из многочисленных придворных, собравшихся ввиду того, что император ещё не вставал, в передних её помещения; каждый из них получил ответ, что государыня покажется двору одновременно со своим супругом.
Даже доверенные лица императора, и те начали беспокоиться, когда и к обеденному времени в его покоях не было заметно никаких признаков жизни. Лев Нарышкин прошептал на ухо Гудовичу, что этак, пожалуй, может разгореться недовольство в народе и войсках, если станет известно и в более широких кругах общества, что император не показывался ещё из своих комнат. Также и граф Алексей Григорьевич Разумовский высказал адъютанту императора своё мнение о необходимости появления Петра III двору, а также в гвардейских казармах; по его мнению, нельзя было знать, не будет ли сделана с чьей-нибудь стороны попытка вооружить войска против едва признанного ими нового повелителя.
Гудович – смелый, мужественный сын Украины – быстро решался. Он надел шляпу, прицепил саблю и вывел в коридор обоих часовых, стоявших пред дверьми во внутренние покои государя и думавших, что генерал действует, очевидно, по приказу его величества; затем, отстранив выглянувшего было боязливо камердинера, он прошёл через небольшую приёмную в жилые комнаты императора. Там он остановился в ужасе на пороге при виде представившегося его глазам зрелища.
Пётр Фёдорович, едва одетый, завёрнутый в широкий просторный халат, лежал на широком диване, стоявшем в глубине комнаты; он был бледен, его глаза глубоко впали, волосы падали в беспорядке на лоб; рядом с диваном стоял стол; на последнем находился самовар, который издавал ароматический запах чая, наполнявший собой комнату. Возле дивана, на котором лежал император, сидела графиня Елизавета Романовна Воронцова; на ней были сапоги и брюки от костюма пажа; кружевная рубашка, одна только закрывавшая собой её плечи, была слегка спущена; её распустившиеся волосы были связаны на затылке в узел. Она занималась тем, что наполняла высокий, удивительной формы стакан, только что выпитый государем, душистым чаем, к которому прибавила потом изрядное количество рома из большого гранёного графина.
Большой стол посреди комнаты, на котором Пётр III расставлял прежде своих солдатиков, был отодвинут в сторону, на ковре, на том месте, где он прежде стоял, Нарцисс, лейб-арап императора, выполнял грубый танец своей родной страны.
– Посмотри сюда, посмотри, Андрей Васильевич! – воскликнул Пётр Фёдорович хриплым голосом, переводя свой мутный взор на вошедшего. – Хорошо, что ты пришёл! Этот Нарцисс удивительно комичен со своими сумасшедшими прыжками… Посмотри только, как он пляшет. Я обещал влепить ему сотню палочных ударов по пяткам, согласно обычаю его страны, если он не допрыгнет до потолка, и теперь он вовсю старается исполнить это; мне было бы почти жаль, если бы это удалось ему, так как должно быть интересно посмотреть на эту невиданную у нас экзекуцию. – Он глотнул из стакана, поданного ему графиней, покачнулся от действия горячего, крепкого напитка и продолжал ещё более хриплым голосом: – Я отпраздновал вчера вечером здесь с Романовной день вступления на престол; она – моя хорошая приятельница, как ни хотели разлучить меня с ней, чего, впрочем, никому не удастся добиться. Мы выпили с ней несколько бутылок старого венгерского, и оно немножко ударило мне в голову. Ах, это хорошо, это оживляет! – продолжал он, делая новый глоток из своего стакана. – Дай ему тоже стакан вина, Романовна; оно согреет его и оживит. Он кажется таким оцепенелым и бледным, будто тоже выпил вчера через меру. Не бойся ничего, Андрей Васильевич, теперь никто уже не смеет упрекать нас и читать нам нотации. Теперь я – император, и то, что я делаю, правильно, а кто недоволен моими поступками, тот пойдёт в Сибирь, – да, да, в Сибирь! – повторил он с мрачным взглядом. – Я был слишком добр вчера; я должен был посадить всех их в кибитки и отправить в каторгу – Шувалова, Разумовского и прочих, а прежде всего – свою жену. – Он несколько мгновений помолчал, смотря пред собой мрачным взглядом, затем протянул руку по направлению к своему адъютанту, стоявшему, скрестив руки на груди, около двери и с боязнью и болью в сердце смотревшему на него. – Но как вошёл ты сюда, Андрей Васильевич? – воскликнул он. – Ведь я приказал, чтобы ко мне не пускали никого, решительно никого, и тебя тоже, потому что все вы пожелаете давать мне уроки хорошего поведения; я не желаю этого, потому что я – император; я один могу приказывать!.. Как осмелился ты проникнуть сюда вопреки моей воле?
Гудович не ответил на этот вопрос, продолжая держать руки скрещёнными на груди, он приблизился к императору, который откинулся назад под действием его строгого, угрожающего взора и завернулся в свой халат, между тем как Воронцова вызывающе-надменно смотрела на молодого, смелого адъютанта, на лице которого не было заметно ни малейших следов страха.
Гудович таким звучным голосом и с такой гордой, повелительной осанкой, что его можно было принять за начальника боязливо сжавшегося императора, произнёс:
– Так как здесь находится графиня Елизавета Романовна, которую долг службы призывает теперь к императрице, то мне, конечно, будет позволено остаться здесь, на месте моего служения в качестве адъютанта вашего величества.
– Романовну я звал, а тебя – нет, – произнёс Пётр Фёдорович, мрачно, но всё-таки с боязнью поглядывая на вытянувшегося пред ним во весь рост сильного человека.
– Ваше императорское величество, вы можете выгнать меня, – сказал Гудович, – но не раньше, чем выслушав.
Пётр Фёдорович готов был подняться для резкого ответа, но взгляд адъютанта покорял его; он отвернулся от графини и опустил голову на грудь.
Гудович приказал сжавшемуся на полу негру выйти; тот, низко поклонившись, выскользнул из комнаты, предварительно взглянув на своего повелителя и не получив от него контрприказания.
– Я не могу удалить графиню, как этого несчастного раба, – произнёс Гудович, – поэтому пусть она останется; если она действительно – подруга вашего императорского величества, то она поддержит меня и живо исправит преступление, которое учинила против вас.
– Какие выражения! – воскликнула графиня, порывисто вскакивая на ноги. – Меня осмеливаются оскорблять в присутствии вашего императорского величества!..
– Я исполняю свой долг, – прервал её Гудович, – и никто не заставит меня молчать. Я должен сообщить вашему императорскому величеству, что весь двор собрался во дворце, что все ждут уже несколько часов появления своего императора, что люди начинают беспокоиться и бояться за ваше императорское величество, что эти опасения распространяются по улицам и казармам и что все требуют видеть императора, принадлежащего с сегодняшнего дня уже не себе самому, а России.
– Кто смеет учить меня, что мне делать? – воскликнул Пётр Фёдорович. – Они будут ждать, пока я не выйду; если мне будет угодно, я просижу здесь безвыходно хоть целую неделю.
– О да, они будут ждать, – угрожающе-иронически заметил Гудович, – и особенно будут ждать враги вашего императорского величества, так как от этого ожидания они лишь выиграют. Но не забывайте, что для того, чтобы удержать власть, надо властвовать и что скоро, очень скоро забывают того, кого не видят, чьей власти не чувствуют. Войска приветствовали вас, народ встретил вас как императора, но не забудьте, ваше императорское величество, что вчера вы превратили в своих врагов весь состав Сената; нетрудно добиться того, чтобы и народ, и войска забыли императора, которого они не видят, и это исполнится особенно легко, если войско и народ увидят императора в таком состоянии, в котором я вижу его сейчас.
– Опомнитесь! – сверкая глазами, воскликнула графиня. – Ваше императорское величество, велите выгнать вон этого наглеца, осмеливающегося говорить так со своим повелителем.
Гудович, казалось, не обратил внимания на Воронцову. Он подошёл ещё ближе к Петру Фёдоровичу и, наклонившись над ним, проговорил глухим голосом:
– Ваше императорское величество! То, что случилось вчера в вашу пользу, завтра может разыграться вам на гибель; пока ваши враги ещё оглушены вчерашним ударом, пока они держатся ещё выжидательно, но уже толпятся у дверей; если двери откроются не скоро, если они не скоро ещё увидят своего императора и почувствуют над собой его властную руку, они проскользнут в народ и проникнут в казармы, и весьма возможно, что тогда вам, ваше императорское величество, придётся переносить долгое время и не по своей воле одиночество, которому вы отдаётесь теперь.
– А! – воскликнул Пётр Фёдорович. – Ты так думаешь? Ты считаешь это возможным? Но кто окажется так силён, чтобы протянуть руку к моему трону?
– Ваше императорское величество, – сказал Гудович, – я не намекаю ни на кого, я не имею права называть никого, но вам известно, что у вас есть много врагов, а друзей вам надо ещё найти. Народ обращается сердцем к тому, кого он видит; а все эти дни, – прибавил он тише, наклоняясь ещё ближе к императору, – он видел вашу супругу, которая молилась по всем церквам, склонялась пред священниками и была принимаема народом с восторгом; если народ не видит императора и не слышит о нём ничего, разве он не может забыть о том, что Екатерина Алексеевна – всего лишь супруга императора и что была уже одна Екатерина, которая, будучи тоже чужеземкой и даже не носив титула великой княгини, получила русский скипетр, покоившийся до неё в могучей руке Петра Великого?
Император широко раскрыл глаза, затем он медленно выпрямился, встал и положил руки на плечи своему адъютанту.
– Ты прав, Андрей Васильевич, – произнёс он, и с его бледного лица исчезли последние следы опьянения, а губы исказила мрачная улыбка. – Да, ты прав, да, да, это так!.. Романовна, он прав, – обратился он к Воронцовой, страшно побледневшей при последних словах адъютанта и потупившей свой взор. – Мы не должны забывать, что опасность стережёт меня за плечами, а вокруг центра этой опасности соединится всё, что враждебно мне, как только нити власти дрогнут в моей руке. Да, Гудович, да, я – ещё император, который может делать всё, что ему заблагорассудится. Я ещё должен думать больше о врагах, чем о друзьях. Сейчас я оденусь и приму двор; они увидят императора и, – прибавил он вполголоса, – научатся бояться его.
– Благодарю, благодарю вас, ваше императорское величество! – с совершенно счастливым видом воскликнул Гудович, между тем как Воронцова стояла мрачная, разгневанная этим чужим влиянием, вступившим в борьбу с её собственным, хотя и признавала всю основательность доводов адъютанта. – Благодарю вас, ваше императорское величество! Я знал, что вы выслушаете меня, что достаточно было одного слова, чтобы пробудить в вас мужество и силу, необходимые вам для власти. Но, ваше императорское величество, я прошу вас выслушать меня ещё и дальше! Сегодня, в первый день вашего царствования, на вас направлены взоры всей России и всей Европы; сегодня вам необходимо одним ударом сразу же укрепить корону на своей голове и уничтожить зараз всех своих врагов! Император, взошедший накануне на престол, не смеет показаться двору впервые лишь ради простой церемонии, после того как его так долго ждали. Эти бледные щёки и заспанное лицо не должны давать повод к предположениям, недостойным императорского сана, если император провёл столь долгое время в одиночестве, то этому уединению необходимо дать объяснение, которое заставило бы весь народ содрогнуться от восторга. Канцлер граф Воронцов принёс мне сегодня проекты двух высочайших указов, чтобы я передал их вашему императорскому величеству, он хотел просить вас, чтобы вы подписали их, так как он убеждён, что издание этих указов как нельзя лучше укрепит ваш трон и отнимет во всём государстве почву для заговоров ваших врагов. А теперь, ваше императорское величество, так как двор ждёт, строит предположения и перешёптывается, я прошу вас решить этот вопрос немедленно и без проволочек и подписать затем указы.
– А какие это указы? – насторожившись, спросил Пётр Фёдорович.
– Один из них, – ответил Гудович, – уничтожает Тайную канцелярию – учреждение, которое так ненавидят и боятся по всей империи и которое сделало так много людей несчастными, которое сеет смуту и ненависть и вызывает своим существованием заговоры, так как окружает покровом мрачной и ужасной тайны могущественную власть правительства, имеющего право открыто поднимать меч правосудия.
– Это отлично, отлично! – воскликнул Пётр Фёдорович, – это учреждение, созданное графом Александром Ивановичем Шуваловым, делает его начальника могущественнее государя. Воронцов прав, весь народ будет в восторге, если я уничтожу Тайную канцелярию, и прежде всего я обезоружу этим Шуваловых, бывших всегдашними моими врагами. А второй указ?
– Он восстановляет старинные права русской знати, – ответил Гудович. – Вашему императорскому величеству известно, что царь Пётр Великий, чтобы сломить сопротивление своим реформам, отнял у знати все её права, что каждый дворянин должен просить разрешения на выезд за границу, что такие разрешения даются редко и что каждый дворянин обязан нести военную службу; всё это очень огорчило знать и похищает таким образом у трона его крепчайшую и лучшую опору.
– Правильно, правильно! – воскликнул Пётр Фёдорович. – И это должно быть исполнено; восстановляя права дворянства, я создам себе сильных и могущественных друзей, а тем, которые поднялись в ряды аристократии из ничтожества, нанесу сильный удар. Твой дядя прав, Романовна, – обратился император к Воронцовой. – Где эти указы?
– Они здесь, ваше императорское величество, – сказал Гудович, подавая бумаги императору.
– Я подпишу их, – воскликнул Пётр Фёдорович, – а ты иди и сообщи придворным, что меня задержали здесь важные государственные дела; все сенаторы, которых нет ещё во дворце, пусть немедленно же соберутся и ждут меня в тронном зале! Иди, иди, сообщи это повсюду! Всё моё дежурство пусть соберётся в передней.
– А императрица? – спросил Гудович.
– Я велю позвать её, когда прочту указ, – сказал Пётр Фёдорович, и в его глазах сверкнул мрачный огонь, – пусть видят, что я царствую один, и пусть благодарят меня одного за благодеяния, оказываемые мной народу. Через полчаса я покажусь двору.
Гудович вышел из комнаты.
– Все, все хотят разлучить меня с тобой, – воскликнула графиня Воронцова, кладя руки на плечи Петра Фёдоровича и глядя на него пылающими глазами, в которых было больше гнева и ненависти, чем любви и горя. – То, что говорил тебе Гудович, хорошо и умно; я понимаю, что ты должен показаться придворным, так как иначе они подрежут молодые корни твоей власти; ведь заговор поднял голову даже и при Петре Великом, в бытность его за границей. Путём этих указов, которые принёс тебе Гудович, ты завоюешь себе всю аристократию и народ и обессилишь врагов… Но зачем, зачем хотят они оторвать меня от тебя? – вскрикнула она вдруг, и её тонкие, худощавые руки впились, точно когти хищной птицы, в плечи Петра Фёдоровича. – Почему они не хотят дать сердечное счастье императору, которого они пытаются сделать великим и могущественным? Почему они хотят приковать тебя к той женщине, которая не любит тебя и которая хочет держать тебя на троне ради того лишь, чтобы самой стать императрицей, а быть может, – прибавила она, скрежеща зубами, – и для того, чтобы носить корону самой, единолично? О, я была бы лучшей императрицей, чем она!.. Я сделала бы тебя сильным и могучим; я любила бы тебя одного и сумела бы завоевать расположение народа, потому что я знаю его вкусы и обычаи; ведь я – русская по крови и рождению!
Пётр Фёдорович поглядел на неё как-то особенно сверкнувшими глазами и произнёс:
– И ты, Романовна, конечно, не стала бы надменно противоречить мне, так как ты – не принцесса, ты не состоишь в родстве с иностранными государями, как Екатерина… Ты моя, ты принадлежишь мне; с тобой я мог бы делать, что хочу, как делал это со своими жёнами Пётр Великий, я мог бы запереть тебя в тюрьму и отрубить тебе голову, причём никто и не спросил бы меня об этом.
Воронцова отшатнулась назад, она съёжилась, точно змея, готовящаяся прыгнуть на тигра.
Пётр Фёдорович подошёл к ней и притянул её к себе, он взглянул на дверь и, наклонив лицо к её уху, прошептал:
– Будь покойна, Романовна! Они умны, но я буду таким же и перехитрю их всех, теперь я должен кланяться им, чтобы укрепить свои могущество и трон. Я ещё не могу выгнать ту императрицу, относящуюся ко мне так надменно; для этого я должен иметь какой-нибудь повод, найти какие-либо улики против неё, я должен иметь возможность предать её суду пред лицом русского народа, который сегодня ещё приветствовал её, и пред лицом Европы, с государями которой она связана узами родства. Но погоди, Романовна, погоди! Настанет и мой час. Кланяйся и сгибай спину, подобно мне, прячься, подобно мне, будь бдительна, как я, и говорю тебе – мы всех их повергнем к своим ногам, и тогда никто не осмелится ворчать и злобствовать, когда я возведу тебя на мой трон. И тогда все будут целовать подол твоего платья. Да, да – продолжал он, – эти указы хороши; по всей империи пронесётся громкий клич радости; мои враги будут низвергнуты в правах. Они тогда увидят, что я твёрдо поставил ногу на ступени трона; они почувствуют и узнают своего господина!.. Иди, Романовна, молчи и жди! Будь всевидяща и прикидывайся, будто не видишь ничего! Награда, ради которой мы боремся, достойна молчания, притворства и ожиданий.
Передние комнаты и блестящую толпу придворных обнимала глубокая тишина, эта толпа, тихо колеблясь, всё больше и больше заполняла залы дворца и с нетерпением ожидала появления повелителя, от мановения руки которого зависели их жизнь и судьба. Находили весьма понятным, что император, с его общеизвестной нервностью, нуждался в более продолжительном отдыхе после полного волнениями дня; но волнение и нетерпение толпы всё росли и росли, так как именно в этот день должна была решиться судьба каждого; вместе с тем все были в высшей степени заинтересованы знать, имеет ли ещё над императором власть то великодушие, с которым он простил всех своих прежних врагов и утвердил за всеми друзьями покойной императрицы их прежние должности, или же всё растущее сознание могущества заставит государя стать строже и вспомнить о старых оскорблениях и обидах.
Мало-помалу, по мере того как протекала минута за минутой, к нетерпению присоединилась ещё озабоченность; хотя спокойное выражение лица то и дело проходившего через комнату камердинера Шкурина совершенно уничтожало возможность предположить о том, что с императором случилось какое-либо несчастье, однако русский двор был тогда слишком привычен к необычайным катастрофам и внезапным насильственным переворотам, и вследствие этого при том возбуждении, в которое ввергла всех кончина Елизаветы Петровны, у всех появились боязливые мысли; поэтому во всех залах образовались тихо перешёптывающиеся группы.
Новая императрица, как передавали, уже встала и закончила свой туалет, чтобы появиться пред двором по первому зову императора. Её фрейлины только что вошли к ней; было также слышно, что она приняла графиню Дашкову. Однако она не допустила к себе ни одного из многочисленных придворных, собравшихся ввиду того, что император ещё не вставал, в передних её помещения; каждый из них получил ответ, что государыня покажется двору одновременно со своим супругом.
Даже доверенные лица императора, и те начали беспокоиться, когда и к обеденному времени в его покоях не было заметно никаких признаков жизни. Лев Нарышкин прошептал на ухо Гудовичу, что этак, пожалуй, может разгореться недовольство в народе и войсках, если станет известно и в более широких кругах общества, что император не показывался ещё из своих комнат. Также и граф Алексей Григорьевич Разумовский высказал адъютанту императора своё мнение о необходимости появления Петра III двору, а также в гвардейских казармах; по его мнению, нельзя было знать, не будет ли сделана с чьей-нибудь стороны попытка вооружить войска против едва признанного ими нового повелителя.
Гудович – смелый, мужественный сын Украины – быстро решался. Он надел шляпу, прицепил саблю и вывел в коридор обоих часовых, стоявших пред дверьми во внутренние покои государя и думавших, что генерал действует, очевидно, по приказу его величества; затем, отстранив выглянувшего было боязливо камердинера, он прошёл через небольшую приёмную в жилые комнаты императора. Там он остановился в ужасе на пороге при виде представившегося его глазам зрелища.
Пётр Фёдорович, едва одетый, завёрнутый в широкий просторный халат, лежал на широком диване, стоявшем в глубине комнаты; он был бледен, его глаза глубоко впали, волосы падали в беспорядке на лоб; рядом с диваном стоял стол; на последнем находился самовар, который издавал ароматический запах чая, наполнявший собой комнату. Возле дивана, на котором лежал император, сидела графиня Елизавета Романовна Воронцова; на ней были сапоги и брюки от костюма пажа; кружевная рубашка, одна только закрывавшая собой её плечи, была слегка спущена; её распустившиеся волосы были связаны на затылке в узел. Она занималась тем, что наполняла высокий, удивительной формы стакан, только что выпитый государем, душистым чаем, к которому прибавила потом изрядное количество рома из большого гранёного графина.
Большой стол посреди комнаты, на котором Пётр III расставлял прежде своих солдатиков, был отодвинут в сторону, на ковре, на том месте, где он прежде стоял, Нарцисс, лейб-арап императора, выполнял грубый танец своей родной страны.
– Посмотри сюда, посмотри, Андрей Васильевич! – воскликнул Пётр Фёдорович хриплым голосом, переводя свой мутный взор на вошедшего. – Хорошо, что ты пришёл! Этот Нарцисс удивительно комичен со своими сумасшедшими прыжками… Посмотри только, как он пляшет. Я обещал влепить ему сотню палочных ударов по пяткам, согласно обычаю его страны, если он не допрыгнет до потолка, и теперь он вовсю старается исполнить это; мне было бы почти жаль, если бы это удалось ему, так как должно быть интересно посмотреть на эту невиданную у нас экзекуцию. – Он глотнул из стакана, поданного ему графиней, покачнулся от действия горячего, крепкого напитка и продолжал ещё более хриплым голосом: – Я отпраздновал вчера вечером здесь с Романовной день вступления на престол; она – моя хорошая приятельница, как ни хотели разлучить меня с ней, чего, впрочем, никому не удастся добиться. Мы выпили с ней несколько бутылок старого венгерского, и оно немножко ударило мне в голову. Ах, это хорошо, это оживляет! – продолжал он, делая новый глоток из своего стакана. – Дай ему тоже стакан вина, Романовна; оно согреет его и оживит. Он кажется таким оцепенелым и бледным, будто тоже выпил вчера через меру. Не бойся ничего, Андрей Васильевич, теперь никто уже не смеет упрекать нас и читать нам нотации. Теперь я – император, и то, что я делаю, правильно, а кто недоволен моими поступками, тот пойдёт в Сибирь, – да, да, в Сибирь! – повторил он с мрачным взглядом. – Я был слишком добр вчера; я должен был посадить всех их в кибитки и отправить в каторгу – Шувалова, Разумовского и прочих, а прежде всего – свою жену. – Он несколько мгновений помолчал, смотря пред собой мрачным взглядом, затем протянул руку по направлению к своему адъютанту, стоявшему, скрестив руки на груди, около двери и с боязнью и болью в сердце смотревшему на него. – Но как вошёл ты сюда, Андрей Васильевич? – воскликнул он. – Ведь я приказал, чтобы ко мне не пускали никого, решительно никого, и тебя тоже, потому что все вы пожелаете давать мне уроки хорошего поведения; я не желаю этого, потому что я – император; я один могу приказывать!.. Как осмелился ты проникнуть сюда вопреки моей воле?
Гудович не ответил на этот вопрос, продолжая держать руки скрещёнными на груди, он приблизился к императору, который откинулся назад под действием его строгого, угрожающего взора и завернулся в свой халат, между тем как Воронцова вызывающе-надменно смотрела на молодого, смелого адъютанта, на лице которого не было заметно ни малейших следов страха.
Гудович таким звучным голосом и с такой гордой, повелительной осанкой, что его можно было принять за начальника боязливо сжавшегося императора, произнёс:
– Так как здесь находится графиня Елизавета Романовна, которую долг службы призывает теперь к императрице, то мне, конечно, будет позволено остаться здесь, на месте моего служения в качестве адъютанта вашего величества.
– Романовну я звал, а тебя – нет, – произнёс Пётр Фёдорович, мрачно, но всё-таки с боязнью поглядывая на вытянувшегося пред ним во весь рост сильного человека.
– Ваше императорское величество, вы можете выгнать меня, – сказал Гудович, – но не раньше, чем выслушав.
Пётр Фёдорович готов был подняться для резкого ответа, но взгляд адъютанта покорял его; он отвернулся от графини и опустил голову на грудь.
Гудович приказал сжавшемуся на полу негру выйти; тот, низко поклонившись, выскользнул из комнаты, предварительно взглянув на своего повелителя и не получив от него контрприказания.
– Я не могу удалить графиню, как этого несчастного раба, – произнёс Гудович, – поэтому пусть она останется; если она действительно – подруга вашего императорского величества, то она поддержит меня и живо исправит преступление, которое учинила против вас.
– Какие выражения! – воскликнула графиня, порывисто вскакивая на ноги. – Меня осмеливаются оскорблять в присутствии вашего императорского величества!..
– Я исполняю свой долг, – прервал её Гудович, – и никто не заставит меня молчать. Я должен сообщить вашему императорскому величеству, что весь двор собрался во дворце, что все ждут уже несколько часов появления своего императора, что люди начинают беспокоиться и бояться за ваше императорское величество, что эти опасения распространяются по улицам и казармам и что все требуют видеть императора, принадлежащего с сегодняшнего дня уже не себе самому, а России.
– Кто смеет учить меня, что мне делать? – воскликнул Пётр Фёдорович. – Они будут ждать, пока я не выйду; если мне будет угодно, я просижу здесь безвыходно хоть целую неделю.
– О да, они будут ждать, – угрожающе-иронически заметил Гудович, – и особенно будут ждать враги вашего императорского величества, так как от этого ожидания они лишь выиграют. Но не забывайте, что для того, чтобы удержать власть, надо властвовать и что скоро, очень скоро забывают того, кого не видят, чьей власти не чувствуют. Войска приветствовали вас, народ встретил вас как императора, но не забудьте, ваше императорское величество, что вчера вы превратили в своих врагов весь состав Сената; нетрудно добиться того, чтобы и народ, и войска забыли императора, которого они не видят, и это исполнится особенно легко, если войско и народ увидят императора в таком состоянии, в котором я вижу его сейчас.
– Опомнитесь! – сверкая глазами, воскликнула графиня. – Ваше императорское величество, велите выгнать вон этого наглеца, осмеливающегося говорить так со своим повелителем.
Гудович, казалось, не обратил внимания на Воронцову. Он подошёл ещё ближе к Петру Фёдоровичу и, наклонившись над ним, проговорил глухим голосом:
– Ваше императорское величество! То, что случилось вчера в вашу пользу, завтра может разыграться вам на гибель; пока ваши враги ещё оглушены вчерашним ударом, пока они держатся ещё выжидательно, но уже толпятся у дверей; если двери откроются не скоро, если они не скоро ещё увидят своего императора и почувствуют над собой его властную руку, они проскользнут в народ и проникнут в казармы, и весьма возможно, что тогда вам, ваше императорское величество, придётся переносить долгое время и не по своей воле одиночество, которому вы отдаётесь теперь.
– А! – воскликнул Пётр Фёдорович. – Ты так думаешь? Ты считаешь это возможным? Но кто окажется так силён, чтобы протянуть руку к моему трону?
– Ваше императорское величество, – сказал Гудович, – я не намекаю ни на кого, я не имею права называть никого, но вам известно, что у вас есть много врагов, а друзей вам надо ещё найти. Народ обращается сердцем к тому, кого он видит; а все эти дни, – прибавил он тише, наклоняясь ещё ближе к императору, – он видел вашу супругу, которая молилась по всем церквам, склонялась пред священниками и была принимаема народом с восторгом; если народ не видит императора и не слышит о нём ничего, разве он не может забыть о том, что Екатерина Алексеевна – всего лишь супруга императора и что была уже одна Екатерина, которая, будучи тоже чужеземкой и даже не носив титула великой княгини, получила русский скипетр, покоившийся до неё в могучей руке Петра Великого?
Император широко раскрыл глаза, затем он медленно выпрямился, встал и положил руки на плечи своему адъютанту.
– Ты прав, Андрей Васильевич, – произнёс он, и с его бледного лица исчезли последние следы опьянения, а губы исказила мрачная улыбка. – Да, ты прав, да, да, это так!.. Романовна, он прав, – обратился он к Воронцовой, страшно побледневшей при последних словах адъютанта и потупившей свой взор. – Мы не должны забывать, что опасность стережёт меня за плечами, а вокруг центра этой опасности соединится всё, что враждебно мне, как только нити власти дрогнут в моей руке. Да, Гудович, да, я – ещё император, который может делать всё, что ему заблагорассудится. Я ещё должен думать больше о врагах, чем о друзьях. Сейчас я оденусь и приму двор; они увидят императора и, – прибавил он вполголоса, – научатся бояться его.
– Благодарю, благодарю вас, ваше императорское величество! – с совершенно счастливым видом воскликнул Гудович, между тем как Воронцова стояла мрачная, разгневанная этим чужим влиянием, вступившим в борьбу с её собственным, хотя и признавала всю основательность доводов адъютанта. – Благодарю вас, ваше императорское величество! Я знал, что вы выслушаете меня, что достаточно было одного слова, чтобы пробудить в вас мужество и силу, необходимые вам для власти. Но, ваше императорское величество, я прошу вас выслушать меня ещё и дальше! Сегодня, в первый день вашего царствования, на вас направлены взоры всей России и всей Европы; сегодня вам необходимо одним ударом сразу же укрепить корону на своей голове и уничтожить зараз всех своих врагов! Император, взошедший накануне на престол, не смеет показаться двору впервые лишь ради простой церемонии, после того как его так долго ждали. Эти бледные щёки и заспанное лицо не должны давать повод к предположениям, недостойным императорского сана, если император провёл столь долгое время в одиночестве, то этому уединению необходимо дать объяснение, которое заставило бы весь народ содрогнуться от восторга. Канцлер граф Воронцов принёс мне сегодня проекты двух высочайших указов, чтобы я передал их вашему императорскому величеству, он хотел просить вас, чтобы вы подписали их, так как он убеждён, что издание этих указов как нельзя лучше укрепит ваш трон и отнимет во всём государстве почву для заговоров ваших врагов. А теперь, ваше императорское величество, так как двор ждёт, строит предположения и перешёптывается, я прошу вас решить этот вопрос немедленно и без проволочек и подписать затем указы.
– А какие это указы? – насторожившись, спросил Пётр Фёдорович.
– Один из них, – ответил Гудович, – уничтожает Тайную канцелярию – учреждение, которое так ненавидят и боятся по всей империи и которое сделало так много людей несчастными, которое сеет смуту и ненависть и вызывает своим существованием заговоры, так как окружает покровом мрачной и ужасной тайны могущественную власть правительства, имеющего право открыто поднимать меч правосудия.
– Это отлично, отлично! – воскликнул Пётр Фёдорович, – это учреждение, созданное графом Александром Ивановичем Шуваловым, делает его начальника могущественнее государя. Воронцов прав, весь народ будет в восторге, если я уничтожу Тайную канцелярию, и прежде всего я обезоружу этим Шуваловых, бывших всегдашними моими врагами. А второй указ?
– Он восстановляет старинные права русской знати, – ответил Гудович. – Вашему императорскому величеству известно, что царь Пётр Великий, чтобы сломить сопротивление своим реформам, отнял у знати все её права, что каждый дворянин должен просить разрешения на выезд за границу, что такие разрешения даются редко и что каждый дворянин обязан нести военную службу; всё это очень огорчило знать и похищает таким образом у трона его крепчайшую и лучшую опору.
– Правильно, правильно! – воскликнул Пётр Фёдорович. – И это должно быть исполнено; восстановляя права дворянства, я создам себе сильных и могущественных друзей, а тем, которые поднялись в ряды аристократии из ничтожества, нанесу сильный удар. Твой дядя прав, Романовна, – обратился император к Воронцовой. – Где эти указы?
– Они здесь, ваше императорское величество, – сказал Гудович, подавая бумаги императору.
– Я подпишу их, – воскликнул Пётр Фёдорович, – а ты иди и сообщи придворным, что меня задержали здесь важные государственные дела; все сенаторы, которых нет ещё во дворце, пусть немедленно же соберутся и ждут меня в тронном зале! Иди, иди, сообщи это повсюду! Всё моё дежурство пусть соберётся в передней.
– А императрица? – спросил Гудович.
– Я велю позвать её, когда прочту указ, – сказал Пётр Фёдорович, и в его глазах сверкнул мрачный огонь, – пусть видят, что я царствую один, и пусть благодарят меня одного за благодеяния, оказываемые мной народу. Через полчаса я покажусь двору.
Гудович вышел из комнаты.
– Все, все хотят разлучить меня с тобой, – воскликнула графиня Воронцова, кладя руки на плечи Петра Фёдоровича и глядя на него пылающими глазами, в которых было больше гнева и ненависти, чем любви и горя. – То, что говорил тебе Гудович, хорошо и умно; я понимаю, что ты должен показаться придворным, так как иначе они подрежут молодые корни твоей власти; ведь заговор поднял голову даже и при Петре Великом, в бытность его за границей. Путём этих указов, которые принёс тебе Гудович, ты завоюешь себе всю аристократию и народ и обессилишь врагов… Но зачем, зачем хотят они оторвать меня от тебя? – вскрикнула она вдруг, и её тонкие, худощавые руки впились, точно когти хищной птицы, в плечи Петра Фёдоровича. – Почему они не хотят дать сердечное счастье императору, которого они пытаются сделать великим и могущественным? Почему они хотят приковать тебя к той женщине, которая не любит тебя и которая хочет держать тебя на троне ради того лишь, чтобы самой стать императрицей, а быть может, – прибавила она, скрежеща зубами, – и для того, чтобы носить корону самой, единолично? О, я была бы лучшей императрицей, чем она!.. Я сделала бы тебя сильным и могучим; я любила бы тебя одного и сумела бы завоевать расположение народа, потому что я знаю его вкусы и обычаи; ведь я – русская по крови и рождению!
Пётр Фёдорович поглядел на неё как-то особенно сверкнувшими глазами и произнёс:
– И ты, Романовна, конечно, не стала бы надменно противоречить мне, так как ты – не принцесса, ты не состоишь в родстве с иностранными государями, как Екатерина… Ты моя, ты принадлежишь мне; с тобой я мог бы делать, что хочу, как делал это со своими жёнами Пётр Великий, я мог бы запереть тебя в тюрьму и отрубить тебе голову, причём никто и не спросил бы меня об этом.
Воронцова отшатнулась назад, она съёжилась, точно змея, готовящаяся прыгнуть на тигра.
Пётр Фёдорович подошёл к ней и притянул её к себе, он взглянул на дверь и, наклонив лицо к её уху, прошептал:
– Будь покойна, Романовна! Они умны, но я буду таким же и перехитрю их всех, теперь я должен кланяться им, чтобы укрепить свои могущество и трон. Я ещё не могу выгнать ту императрицу, относящуюся ко мне так надменно; для этого я должен иметь какой-нибудь повод, найти какие-либо улики против неё, я должен иметь возможность предать её суду пред лицом русского народа, который сегодня ещё приветствовал её, и пред лицом Европы, с государями которой она связана узами родства. Но погоди, Романовна, погоди! Настанет и мой час. Кланяйся и сгибай спину, подобно мне, прячься, подобно мне, будь бдительна, как я, и говорю тебе – мы всех их повергнем к своим ногам, и тогда никто не осмелится ворчать и злобствовать, когда я возведу тебя на мой трон. И тогда все будут целовать подол твоего платья. Да, да – продолжал он, – эти указы хороши; по всей империи пронесётся громкий клич радости; мои враги будут низвергнуты в правах. Они тогда увидят, что я твёрдо поставил ногу на ступени трона; они почувствуют и узнают своего господина!.. Иди, Романовна, молчи и жди! Будь всевидяща и прикидывайся, будто не видишь ничего! Награда, ради которой мы боремся, достойна молчания, притворства и ожиданий.