Проворчав сквозь зубы проклятие, Пётр Фёдорович быстро оправился и зашагал дальше; однако он не подал знака к обычному провозглашению «ура» при церемониальном марше, оттого ли, что забыл о том от испуга при своём внезапном падении, или по той причине, что не хотел воздать эту честь своей супруге, хотя и назначил её своей заместительницей на параде.
   Полк сделал поворот и выстроился слева от императрицы. Пётр Фёдорович остался во главе его, тогда как русские гвардейцы проходили под предводительством принца Георга Голштинского. Принц, ехавший верхом впереди Преображенского полка, отдал салют; по команде императрицы солдаты отдали честь; но так как Пётр Фёдорович не приветствовал своей супруги кликом «ура», то и принц проехал мимо неё молча.
   Императрица, холодно и сдержанно поклонившаяся голштинскому полку, кивнула русским гвардейцам с грациозной задушевностью; когда же мимо неё проносили знамёна, она склонилась низко, почти к самой шее своей лошади.
   Тихий говор пронёсся в рядах солдат.
   – Вот это – наша императрица, наша матушка! – слышались отдельные голоса. – Она ходит в русском платье и жалеет Россию, она любит нас. Она не надела бы прусского мундира!
   Некоторые из этих замечаний были сказаны так громко, что донеслись до лиц, окружавших государыню.
   В замешательстве и с боязнью потупились стоявшие позади неё генералы. Скрежеща зубами, графиня Воронцова дёрнула повод, так что её лошадь взвилась на дыбы, а Разумовский тихо, но серьёзно и повелительно напомнил ей, чтобы она держалась смирно.
   Поручик Григорий Орлов вёл свою полуроту. Когда он поравнялся с императрицей и, отдавая салют, опустил шпагу, Екатерина Алексеевна поклонилась ему с блестящими взорами и вспыхнувшими щеками. Никто не мог подметить, что этот поклон относился к молодому гвардейцу; но он, казалось, почувствовал её взгляд, встретившийся с его глазами; Орлов поднял шпагу и воскликнул громким голосом:
   – Ура! Да здравствует наша матушка-императрица!
   Как будто нужен был только этот толчок, чтобы чувства, одушевлявшие войска, прорвались наружу; радостный клич был дружно подхвачен и оглушительно загремел, усиливаясь всё более и передаваясь дальше громовыми раскатами от полка к полку.
   Пылая румянцем, императрица склонилась ещё ниже; он поднесла концы пальцев к губам и протянула руку, точно желая послать каждому из этих солдат поцелуй своих уст; но её взор был устремлён при этом на одного Орлова. Он прижал руку к сердцу и крикнул ещё громче:
   – Да здравствует матушка Екатерина Алексеевна, наша возлюбленная царица!
   Сбоку следующей полуроты шёл поручик Григории Александрович Потёмкин; пожалуй, он один заметил взгляды, подобные пламенным лучам, которыми обменялись Екатерина Алексеевна и Орлов; он понял значение этого символического поцелуя, он видел, как Орлов, оставив на секунду военную выправку, прижал руку к сердцу. Смертельная бледность разлилась по лицу Потёмкина, и он почти до крови закусил себе губы, а когда поравнялся с императрицей, то взоры его больших глаз устремились на неё так пламенно, что она почти испуганно взглянула в это прекрасное, бледное, взволнованное глубокою страстью лицо. Потёмкин, точно так же, как и Орлов, поднял шпагу, точно так же громко крикнул: «Да здравствует матушка Екатерина Алексеевна, наша возлюбленная царица!»; он так же прижал руку к сердцу и продолжал смотреть назад, как будто не мог оторваться от созерцания императрицы.
   Поражённая, задумчивая, мечтательно смотрела она ему вслед Между тем приближалась уже головная колонна Измайловского полка, и солдаты не дожидались больше сигнала; они ещё издали присоединились к громким кликам своих товарищей-преображенцев, и ещё громче грянуло их молодецкое «ура», когда они проходили мимо государыни.
   Все эти полки, приветствовавшие с таким одушевлением Екатерину Алексеевну, должны были вслед за тем промаршировать мимо голштинских гвардейцев, чтобы стать позади них. Они проходили лишь в нескольких шагах от императора, который, стоя пред своим полком и опёршись на шпагу, мрачно мерил глазами марширующие войска; но никто из солдат как будто не замечал его. Они смотрели в сторону и молча шли дальше, точно Пётр Фёдорович был простым офицером голштинской гвардии; только его собственный кирасирский полк один прокричал ему «ура». Но и этот клич звучал слабо и как будто нерешительно вырвался из солдатских рядов, так как даже эти войска, которые император удостаивал своего особого благоволения, считали для себя жестоким унижением видеть его в прусской форме пешим впереди полка, который, по их мнению, состоял не из солдат, а из недостойного сброда чужеземных проходимцев.
   Церемониальный марш окончился; Пётр Фёдорович приказал подвести себе лошадь и с мрачным недовольством в чертах поехал обратно к супруге.
   – Вы превосходно умеете изображать императрицу, – сказал он с язвительной насмешкой. – Благодарю вас за сыгранную роль. Что это значит, Романовна? – спросил он, увидав графиню Воронцову. – Зачем вы остаётесь там?
   – Лошадь графини слишком далеко подавалась вперёд, – сказала государыня, – и граф Разумовский имел любезность отвести её на надлежащее место.
   – О, – воскликнул Пётр Фёдорович, причём краска гнева ударила ему в лицо, – место нашей приятельницы рядом с нами. Подвинься сюда, Романовна!
   Бросив на Разумовского торжествующий взгляд, графиня пришпорила лошадь и подъехала к императору. Тот повернул к воротам, дал своему коню шпоры и помчался так быстро во внутренний двор, что удивлённая Екатерина Алексеевна не успела последовать за ним, тогда как графиня не отставала от него, и они одновременно остановились пред внутренним крыльцом. Когда Воронцова, поспешно спрыгнув с седла, поднималась на крыльцо рядом с императором, на улице грянул ещё раз громкий, раскатистый клич:
   – Да здравствует её императорское величество, государыня императрица!
   Когда Пётр Фёдорович так внезапно помчался прочь, государыня не сделала ни малейшего движения, чтобы последовать за ним; она, напротив, придержала свою лошадь и, ещё раз обернувшись назад, послала рукою приветственный жест гвардейцам, которые ответили ей этими громкими кликами.
   Пётр Фёдорович оглянулся и увидел, как его супруга, провожаемая громким прощальным приветствием солдат, въехала в ворота. Он стиснул зубы и поспешил к внутренней лестнице, чтобы поспешно подняться наверх.
   Графиня стала во главе придворных дам, спустившихся вниз для приёма императрицы. Екатерина Алексеевна сошла с лошади и прошла мимо Воронцовой, не удостоив её даже взглядом. Она проследовала в парадные апартаменты, в которых собрался весь придворный штат, и где император, пришедший туда раньше супруги, беспокойно шагал взад и вперёд, заговаривая то с тем, то с другим и чуть не каждому кидая резкие и почти оскорбительные замечания.
   Екатерина Алексеевна также стала обходить присутствующих, но, совершенно в противоположность её супругу, у неё для всякого было любезное и приветливое слово. Настроение общества сделалось боязливым; было заметно, что над челом императора нависла грозовая туча и что он лишь с большим трудом сдерживал кипевший в нём гнев.
   Обер-камергер доложил, что обед подан. Не глядя на императрицу, Пётр Фёдорович подставил ей локоть и повёл её в большую столовую, где стоял императорский стол, тогда как для прочих были накрыты столы в соседней комнате.
   – Садитесь против меня! – сказал император, подойдя к столу и выпуская руку супруги, – так надлежит, когда мы принимаем гостей. Принц Георг, мой дядя, и фельдмаршал Миних должны сесть возле вас, а почётные места для дам будут возле меня. Иди сюда, Романовна! – прибавил он. – Здесь никто не должен удерживать тебя; дочь фельдмаршала имеет право сидеть возле меня по другую руку.
   Принц Георг Голштинский повёл государыню на другой край стола. Пётр Фёдорович сел рядом с графиней Воронцовой; остальное общество разместилось по распоряжению обер-камергера, согласно своему рангу, и среди глубокого молчания начался торжественный обед, входивший в программу этого празднества мира, о котором так давно мечтал император.
   Генерал Гудович, как того требовал этикет, стоял за стулом государя, чтобы руководить людьми, подававшими ему кушанья; камергер граф Строганов нёс ту же службу за стулом императрицы.
   Пётр Фёдорович сидел молча, лишь время от времени бормоча вполголоса какое-нибудь слово графине Воронцовой, озиравшейся кругом с высокомерным и вызывающим видом, он пил мадеру рюмку за рюмкой и порой грозно поглядывал через стол на свою супругу. Государыня одна казалась непринуждённой и весёлой; она любезно разговаривала с маститым фельдмаршалом Минихом, который во время долгой ссылки в Сибири не утратил свойств ловкого и тактичного царедворца, что отличало его в былое время, и сейчас усердно старался сохранить мину, соответствовавшую общему настроению.
   Император, глаза которого начали краснеть, а взор туманиться, поднялся и выпил за здоровье короля прусского. Все молча последовали его примеру. Екатерина Алексеевна также осушила свой бокал, после чего государь снова сел на место, выпил несколько рюмок бургундского одну за другой и поднялся вторично.
   – Сегодня, – улыбаясь, заговорил он заплетающимся языком, – я с особенной радостью почувствовал, какая честь быть герцогом Голштинским, когда маршировал во главе моего полка, который почти достоин занять место в армии великого короля; я хочу выразить свою благодарность моему герцогству, поставившему мне такое превосходное войско, и с этой целью осушаю бокал в честь моего дорогого дяди, принца Голштинского.
   Мрачное недовольство лежало на всех лицах, тем не менее каждый осушил свой бокал. Екатерина Алексеевна также выпила за здоровье принца, вежливо поклонившись ему; однако она не встала, как сделали император и, по его примеру, все прочие. Пётр Фёдорович посмотрел на неё дико блуждавшими глазами.
   – Почему не встаёте вы, когда я пью за здоровье моего дяди? – воскликнул он.
   Екатерина Алексеевна среди всеобщего глубокого молчания холодно и спокойно ответила:
   – Потому что русская императрица поднимается лишь при тостах за здоровье равных себе; принц убеждён в моём искреннем расположении к нему, но он в точности знает, что ему не подобает честь, оказываемая венценосцам.
   Пётр Фёдорович сел и с такой силой стукнул бокалом, ставя его на стол, что тот разлетелся вдребезги.
   – Андрей Васильевич, – сказал он, откинувшись на спинку и обращаясь к генералу Гудовичу, – она – дура, бессовестная дура; ступай и скажи ей это!
   Генерал Гудович в испуге и нерешительности не двигался с места.
   – Иди же, иди! – воскликнул Пётр так громко, что услыхали все сидевшие за столом, – скажи ей! Пусть знает весь свет, что она – дура, дура, наглая дура! – закричал он во всё горло, наклоняясь вперёд и грозя императрице сжатым кулаком.
   Всё общество замерло и остолбенело от ужаса. Каждый потупился в свою тарелку; одна графиня Екатерина Воронцова с язвительным смехом смотрела на императрицу.
   При всей твёрдости воли Екатерина Алексеевна не могла сохранить самообладание, и она заплакала, прижимая к лицу носовой платок.
   – Я не вижу здесь вашей дерзкой приятельницы, – обращаясь к супруге, воскликнул Пётр Фёдорович, гнев которого всё усиливался, так как он заметил, что присутствующие не осмелились выказать одобрение его дикой выходкой, а фельдмаршал Миних обратился к императрице, утешая и успокаивая её. – Я сожалею, что княгини Дашковой тут нет; я лично сообщил бы ей, что послал её мужа к туркам, и мог бы прибавить пожелание, чтобы султан немножко окорнал ему уши или попотчевал его палочными ударами.
   Екатерина Алексеевна отняла платок от лица; её глаза пылали. Холодная гордость и упорная сила воли отражались в её чертах.
   – Султан не осмелился бы сделать ничего подобного, – возразила она, – я уверена, что в нём ещё живо воспоминание о великом императоре Петре Первом, который за подобное поношение своего посланника начал войну.
   Пётр Фёдорович расхохотался во всё горло, глядя пред собой осовелыми глазами.
   – Оставим эту дуру! – сказал он. – Граф Гольц, – окликнул он через стол прусского посланника, – я пью ещё раз с графом Шверином за здоровье его величества короля, только с вами обоими. Да здравствует наш король!
   Гольц поклонился в молчаливом смущении, а государь начал громко болтать и смеяться; его гнев внезапно перешёл в почти ненатуральную весёлость.
   Екатерина Алексеевна обратилась к стоявшему позади неё камергеру графу Строганову и шепнула ему:
   – Расскажите что-либо смешное!.. Всё, что вам угодно, только помогите сгладить эту тяжёлую сцену.
   Камергер наклонился к государыне и начал рассказывать, насколько это ему удавалось, все анекдоты, какие он мог почерпнуть в своей памяти. Фельдмаршал Миних, а также принц Голштинский, послуживший невольным поводом к злобной выходке, поняли намерение императрицы и смеялись так непринуждённо, как могли, над строгановским балагурством.
   Пётр Фёдорович, казалось, не замечал весёлости своей супруги; порою он кидал беглые злобные взгляды через стол, но оставался в своём шаловливом настроении и делал то одного, то другого из присутствующих мишенью своих часто оскорбительных и бесцеремонных острот.
   – Знаете, граф Гольц, – воскликнул он через стол, – должно быть, у прусского короля состоит на службе какой-нибудь колдун, потому что он всегда был осведомлён том, что замышлялось здесь против него; он всегда знал походные планы русских войск. Армия Апраксина хорошо производила свои операции; король постоянно знал уже заранее, что тот намерен делать.
   – Я едва осмеливаюсь верить этому, ваше императорское величество, – в тревожном смущении ответил граф Гольц, – разве это мыслимо? Да я полагаю, что королю и нет надобности знать планы своих противников, чтобы одерживать победы над ними.
   – Ну конечно, он в этом не нуждался, ну конечно! – подхватил государь, – однако же он знал их; спросите у статс-секретаря Волкова, сидящего вон там; он приносил мне все заключения кабинета министров и военного совета, а я всегда находил возможность передавать их в руки его величества короля.
   Волков, пожилой мужчина с сухим, худощавым лицом, выражавшим хитрую замкнутость, побледнел и озирался вокруг.
   – Тебе нечего бояться, – с громким хохотом воскликнул Пётр Фёдорович, – старуха, которая могла сослать тебя в Сибирь, давно умерла; теперь ты можешь во всём сознаться; я вменяю тебе в заслугу, что ты служил шпионом его величества короля Фридриха.
   Граф Разумовский покраснел; с гневом и презрением смотрели все русские генералы на Волкова, который сидел за столом ни жив ни мёртв от стыда. Каждый как будто чувствовал необходимость положить конец этому разговору, и внезапно вокруг всего стола поднялся громкий и почти шумный говор, в котором нельзя было разобрать отдельных слов.
   Обед приближался к концу, и как только был подан десерт, Екатерина Алексеевна почти тотчас поднялась, не ожидая, чтобы император подал знак вставать из-за стола.
   В своём возбуждении Пётр Фёдорович не заметил этого; он встал вместе с прочими и намеревался подать руку графине Елизавете Воронцовой и отвести её в большую приёмную, куда тотчас после обеда перешёл весь двор; однако Гудович поспешно и бесцеремонно отодвинул фрейлину в сторону, взял императора под руку, что не особенно бросалось в глаза, потому что Пётр Фёдорович часто опирался на своего адъютанта, и повёл его через зал к выходу. Государь продолжал хохотать и угощал всех встречных по дороге разными шуточками.
   Большая часть сановников, особенно иностранные дипломаты, обступили Екатерину Алексеевну и, казалось, хотели своим удвоенным вниманием вознаградить её за неслыханную грубость её супруга. Она была спокойна, холодна, сказала каждому несколько равнодушных любезностей и, даже не заглянув в комнаты, где собрался весь двор, удалилась в свои внутренние апартаменты. Пред уходом она вслух отдала приказ обер-камергеру позаботиться рано утром на другой день о переселении её двора в Петергоф, назначенный ей императором для летнего пребывания. Государыня как будто не заметила, что между её придворными дамами недоставало графини Воронцовой, которая последовала за императором и оставалась вблизи него, хотя круг льстивых царедворцев, обыкновенно увивавшихся за нею, сильно поредел в тот день, так что она часто оставалась почти в одиночестве.
   Обер-камергер доложил императору, что её императорское величество собирается завтра же в Петергоф.
   – Скатертью дорога, скатертью дорога!.. Тем лучше, когда её не будет! – воскликнул Пётр Фёдорович. – А если бы она убралась к чёрту, мне было бы ещё приятнее.
   С этими словами он отправился в особый салон, где были поставлены игорные столы, сел против французского посланника де Бретейля и взял карты, чтобы сыграть партию в экарте, свою любимую игру; заняв место, государь высыпал на стол из своего кошелька кучу червонцев.
   – Что это такое? – воскликнул он, пока Бретейль сдавал карты. – Новые монеты, которых я ещё не видел?
   Он поднёс один червонец к пламени свечи, чтобы рассмотреть его хорошенько.
   – Эти монеты только что отчеканены, – ответил канцлер Воронцов, стоявший вблизи императора. – Вы, ваше императорское величество, вероятно, изволите помнить, что милостиво изволили сидеть пред модельером.
   – Да, да, я припоминаю, – ответил Пётр Фёдорович. – Но что же тут наделали? Меня нарядили в парик с тупеем [18]и волосяным мешком. Что это значит? Разве не знают, что я ношу только боковые локоны и косу, как это делает и великий король Фридрих?!
   – Эту причёску нашли живописнее, – сказал граф Воронцов в виде извинения.
   – И ошиблись, и ошиблись! – воскликнул государь, швыряя червонец на стол. – В этом головном уборе я имею сходство с Людовиком, королём французским, чего я не желаю. Возьмите прочь это золото и подайте мне другие монеты! – прибавил он, кидая презрительный взгляд на французского посланника.
   Бретейль казался до такой степени углублённым в рассматривание своих карт, что, по-видимому, не расслышал этих слов. Некоторые из стоявших вокруг лиц убрали новые монеты и положили на стол вместо них другие, старого образца.
   Пётр Фёдорович рассеянно сыграл несколько партий, после чего поднялся и стал обходить прочие игорные столы, перекидываясь несколькими словами то с тем, то с другим из присутствующих.
   Испанский посланник граф Альмодовар занял его место и продолжал игру.
   Через несколько минут государь подошёл сзади к стулу графа Альмодовара.
   – Испания проигрывает, – воскликнул он. – Испания проигрывает, как и на войне, которую она затеяла против Англии, союзницы его величества короля Фридриха.
   – В карточной игре, ваше императорское величество, – возразил де Бретейль, – Испания является противницей Франции, а в политике она – её союзница; если же такая держава, как Испания, примется воевать заодно с Францией, то победа за ней обеспечена.
   – Какие пустяки! – воскликнул Пётр Фёдорович, потребовавший стакан горячего пунша. – Всё это – чепуха! Затевайте какие угодно войны, если есть охота, мне решительно всё равно; вы достаточно скоро узнаете, что значит воевать с прусским королём. Дайте мне только угомонить этого маленького датского королька; он должен отдать мне назад Шлезвиг за своё нахальство, а когда это произойдёт, мы вдвоём с королём прусским поделим Европу.
   Бретейль пожал плечами и продолжал спокойно играть.
   Равнодушно отвернувшись, Пётр Фёдорович обратился к австрийскому посланнику графу Мерси:
   – Я желаю добра вашей императрице, – произнёс он, дружески потрепав графа по плечу, – передайте ей мой совет заключить скорее мир с прусским королём, как сделал я; это будет выгодно ей.
   Граф Мерси возразил:
   – Я не могу позволить себе давать советы своей всемилостивейшей императрице, даже по приказу вашего императорского величества, если не уверен, что правильно понял ваши слова. Прошу ваше императорское величество сообщить их канцлеру Воронцову, чтобы он передал их мне в дипломатической форме.
   Он встал и отвернулся в сторону, после чего заговорил с другими лицами.
   Пётр Фёдорович с бешенством посмотрел ему вслед.
   – Здесь скука, – сказал он вслух сердитым тоном, – ужасная скука! Пойдём, Гудович, пойдём, отправимся ко мне в комнаты; я приглашу туда своих друзей; то будет компания почище… Мы выкурим трубочку и похохочем над всеми этими глупостями.
   Он взял под руку своего адъютанта, который всё время не отходил от него и теперь поспешил вывести государя вон, чтобы положить конец тягостной сцене.
   Боязливо и смущённо перешёптываясь, расходился двор. Бретейль приблизился к графу Мерси.
   – Это – начало конца, – потихоньку сказал он австрийскому посланнику. – Пойдёмте! Теперь нужно наблюдать, какой спасительный ковчег всплывёт над грядущим потопом.

XVII

   Сцены, разыгравшиеся за императорским столом и за игрой, произвели очень тяжёлое впечатление на Бломштедта. В первый раз ему вполне ясно представилось, как мало он выиграл, будучи увлечён и опьянён любовью и честолюбием. В его груди ещё бушевало горькое чувство, которое он ощутил накануне, когда Пётр Фёдорович без дальних слов объявил Мариетту своей собственностью. На его самолюбии также тяжело отразилась и последующая сцена с графиней Воронцовой, свидетелем которой он был в тот вечер. Из любви к Мариетте, которая в любой момент ради золота и власти могла отдаться другому, он почти забыл подругу детства, быть верным которой он некогда поклялся. Он увидел также, что император, его герцог, к которому он с детства питал идеальное рыцарское благоговение, – не более, как безвольная игрушка самых низменных страстей. Ничего не было бы удивительного в том, если бы Пётр Фёдорович, который под влиянием минуты удостоил его доверием и вознёс его так высоко, в следующее мгновение свергнул бы его с этой высоты и совершенно уничтожил бы. У него не было никакого места, никакой деятельности, которая наполняла бы его жизнь и давала бы ему определённое положение, а если бы он и добился этого, то не встал ли бы он тогда в зависимость от поддающегося первому впечатлению и каждому влиянию повелителя? Прирождённая гордость независимого дворянина начинала возмущаться в Бломштедте при мысли о той жизни, которую он вёл в Петербурге. С каждой минутой его существование всё более и более утрачивало в его глазах свой блеск и красоту. Он почувствовал глубокое отвращение к этому двору, который издали казался весьма могущественным и красивым, и который вблизи оказывался полным самых низменных интриг.
   Когда камергер Нарышкин сказал барону, что государь велел своим ближайшим приближённым собраться у него в маленьких гостиных, то он отказался, сославшись на крайнее утомление, и вместе с толпой придворных оставил приёмные залы.
   Несмотря на испытываемую им душевную борьбу, его тянуло к Мариетте; он боялся одиночества; он страшился погрузиться в свои мысли, так как чувствовал, что ему при этом придётся обвинить самого себя, потому что он один был виноват в тех разочарованиях, которые омрачили теперь его жизнь. Кроме того, он чувствовал прилив раскаяния в том, что накануне так холодно и неприветливо отнёсся к Мариетте. Поэтому, не отдавая даже себе полного отчёта в том, что он делает, барон на минуту зашёл домой, накинул широкую меховую шубу, надел шляпу без пера и вышел на улицу. Он направился по дороге в гостиницу, в которой жила Мариетта, рассчитывая болтовнёй прелестной танцовщицы разогнать тяжёлые мысли.
   Бломштедт шёл по берегу Невы, затем повернул к гостинице Евреинова и стал переходить через улицу, направляясь к освещённому двумя фонарями подъезду. В то время как он ещё находился в тени, дверь гостиницы раскрылась, и на пороге показалась женская фигура, плотно закутанная в плащ, с накинутым на голову капюшоном. Она одно мгновение простояла неподвижно, озираясь кругом, как бы боясь, что за ней будут следить, затем затворила дверь и быстрыми и мелкими шагами пошла вдоль улицы.
   Бломштедт при виде этой фигуры застыл на месте, так как, несмотря на то, что под капюшоном он и не мог рассмотреть лицо женщины, он всё же узнал тёмно-синий, опушённый куньим мехом, плащ Мариетты, который она часто надевала, выходя вместе с ним. Кроме того, лёгкие, грациозные шаги и движения женщины не оставляли в нём никакого сомнения. Во всём Петербурге не было других подобных ножек, которые, едва касаясь земли, несли свою обладательницу вперёд. Никому другому не могли также принадлежать и эти грациозные, гибкие и вместе с тем сильные движения. Прелестная фигура этой женщины отлично обрисовывалась, несмотря на широкие складки плаща. Взор молодого человека омрачился, все мучившие его пред тем мысли и чувства уступили место глубокой горечи и ревности, которые внезапно охватили всю его душу.
   Первое мгновение он был совершенно ошеломлён, но затем он быстро оправился и поспешил вслед за удалявшейся фигурой, которая уже вышла из пространства, освещённого фонарями гостиницы. Теперь она была видна лишь тогда, когда проходила мимо других фонарей. Держась по возможности в тени, барон шёл очень скоро и через несколько времени оказался на таком расстоянии от женщины, что ей уже было невозможно ускользнуть от него. Он надвинул на глаза шапку и поднял воротник, но эта предосторожность была излишняя, так как Мариетта, если только это была она, ни разу не оборачивалась; казалось, она ни одну секунду не думала о возможности подобного выслеживания и была уверена, что Бломштедт находится во дворце, так как там было большое придворное торжество. Женщина шла всё быстрее и быстрее по глухим улицам города, освещённым гораздо хуже набережной Невы. С прерывающимся дыханием и сильно бьющимся сердцем следовал за ней Бломштедт до тех пор, пока она, перебежав через площадь пред казармами Преображенского полка, не скрылась в воротах этого огромного здания, сказав предварительно несколько слов стоявшему пред входом часовому.