Среди всеобщей суматохи Мариетта вернулась к Бломштедту, который стоял неподвижно, с самым мрачным видом. Хотя в его присутствии во время маленьких ужинов государь и впадал иногда в состояние опьянения, но подобной сцены молодой человек ещё никогда не видел; боль и негодование сжимали его грудь. Он молча накинул на Мариетту плащ и повёл её через коридоры, где лакеи испуганно прислушивались к шуму, исходившему из комнат государя, и наконец вывел её на улицу. Гостиница Евреинова находилась недалеко от дворца. Барон шёл молча рядом с красивой танцовщицей, которая, в свою очередь, тоже ничего не говорила, пряча лицо от сильного ветра.
   Когда он привёл её в её комнату, он остановился пред ней со скрещёнными руками и спросил:
   – Что же будет теперь?
   – Что будет теперь? – со смехом воскликнула Мариетта, сбросив плащ, подходя к нему и кладя ему руки на плечи. – Будет то, что было до сих пор. Я буду любить своего друга ещё больше, чем раньше, так как он никогда ещё не казался мне таким прекрасным, таким благородным, таким рыцарем, как в обществе всех этих варваров, которые так глубоко унижают себя, подчиняясь ещё большему варварству, и мы ещё часто будем смеяться над этим пьяным повелителем, который нашёл возможным, хотя бы на одно мгновение, обратить свои взоры на меня.
   – Но ведь ты не отвергла его, – сказал Бломштедт, мрачно глядя в её смеющееся лицо.
   – Не отвергла его? – ответила она, нежно гладя его щёки. – Да зачем мне было отвергать? Неужели ты ревнуешь из-за его поцелуя? В таком случае ты должен был ревновать меня также и к ветру, который касается моего лица, и твоя ревность была бы ещё более основательна: ведь ветер, ласкающий меня, не так безразличен мне, как этот государь, вынужденный выслушивать оскорбления графини Воронцовой; а затем, – добавила она, замечая, что лицо барона всё ещё не проясняется, – разве с опьяневшим человеком не надо соблюдать осторожность, тем более если судьба вложила в руки этого человека сильнейшую власть? Если бы я оттолкнула его и он отдал приказ бросить меня в тюрьму или сослать в Сибирь, неужели, ты думаешь, не нашлись бы слуги для исполнения этого приказа? Полно, полно! – сказала она, надув губки, но всё же бросая на него восхитительный взгляд. – Ты должен бы любить меня больше и не ревновать к такому человеку, хотя бы он и носил пурпур и корону.
   – Да, он носит пурпур и корону, – сказал Бломштедт, глубоко вздохнув. – Он – государь, его воле нельзя противиться. Он мог бы погубить тебя и меня; он нашёл бы угодливых исполнителей для всех своих приказаний, и если бы его настроение во время опьянения было серьёзно… – Он не докончил, его грудь была стеснена от внутреннего волнения. – Всё же ты права, – сказал он более мягким тоном, но всё ещё мрачно смотря на Мариетту. – Я не могу упрекать тебя ни в чём, я не могу ревновать тебя из-за тех пьяных губ, которые почти насильно коснулись тебя.
   Он заключил возлюбленную в свои объятия и долго целовал её свежие уста.
   – Прощай! – сказал он. – Я должен всё обдумать.
   – Ты уходишь? – с упрёком спросила Мариетта, ласкаясь к нему.
   – Отпусти меня, – серьёзно сказал барон. – Мои нервы расстроены, мой ум утомлён и вял. Дай мне успокоиться; спокойствие внесёт ясность в мои мысли.
   Танцовщица более не настаивала. Ещё раз они крепко обнялись, а затем барон быстро удалился, стремясь выйти скорей на освещённую звёздами улицу.
   Несмотря на пронзительный ветер, он несколько раз прошёлся по берегу Невы, между Зимним дворцом и гостиницей Евреинова. Сегодняшний случай, как яркий луч, осветил его жизнь и положение, в котором он находился. Если бы государь действительно выказал серьёзную склонность или даже мимолётный каприз к Мариетте, какими средствами мог он противиться его желаниям, которые Пётр Фёдорович стремился бы осуществить с настойчивостью слабых натур?
   И какое права имел он защищать Мариетту против государя? Разве последний не мог считать за лёгкую, всем доступную добычу танцовщицу, авантюристку, жившую во всех городах Европы, да к тому же неведомого происхождения? Разве Пётр Фёдорович не счёл бы глупостью, если бы он, его подданный, которого он осыпал милостями, стал оспаривать у него обладание танцовщицей, не имеющей добродетели, которую она могла бы защищать? Разве, в конце концов, император не имел бы права излить на него свой гнев, дать ему почувствовать всю разрушительную силу своей мощи?
   Все эти мысли толпились в голове молодого человека, и среди них, с родных берегов, всплывали ясные, преданные глаза его Доры. Мучительное желание вернуться к миру прошлых дней охватило барона, но всё-таки он не мог побороть в себе горькое чувство к государю, так неожиданно протянувшему руку за Мариеттой, которую он уже привык считать своим достоянием, вовсе не думая о том, что он не имел никакого права на такое владение, кроме доброй воли самой девушки, отдавшейся ему.
   Бломштедт не пришёл ни к какому решению в этой внутренней борьбе, а между тем сильный ветер заставил его вернуться домой. Он боялся пройти через главный подъезд большой галереи дворца; ему казалось, словно он должен стыдиться караульных и лакеев. Он направился к одному из боковых входов, прошёл маленький двор, поднялся по тёмной лестнице и намеревался по одному из задних коридоров добраться до своего помещения. Но эта дорога оказалась ему незнакомой, несколько коридоров скрещивались между собой, и в конце концов, тщетно открыв несколько дверей, барон решительно не знал, как ему выбраться отсюда. Наконец ему показалось, что он узнал дверь, которая должна была вести в обитаемую им часть дворца. Он прошёл через эту дверь и оказался в узком коридоре, устланном ковром и слабо освещённом только одной завешенной лампой.
   Пока он пытался приучить свои глаза к полумраку, чтобы найти дальнейшую дорогу, открылась маленькая дверь, слабый свет блеснул через неё, и барон услышал тихий шёпот мужского и женского голосов.
   – Ах, – испуганно сказал он, – я попал в коридор, ведущий к покоям императрицы! Там комнаты для камеристок, а дальше для фрейлин. Если бы я был любопытен, я мог бы здесь подслушать какую-нибудь любовную тайну.
   Чтобы не мешать перешёптывающимся, он отступил в тень высокого стенного шкафа, где его никто не мог видеть. Дверь, из которой слышался шёпот, раскрылась ещё больше, и на пороге появилась рослая, крепко сложенная мужская фигура в гвардейской форме. На руку своего кавалера опиралась женщина в белом одеянии, а он нежно наклонялся к ней, покрывая её лицо поцелуями. Занятый своими мыслями, Бломштедт не обратил особенного внимания на эту пару: случалось часто, да и было весьма естественно, что девушки, прислуживавшие императрице, равно как и её фрейлины, заводили маленькие романы с офицерами.
   – Прощай, моя прелестная, чудная повелительница! – услышал барон глубокий, сильный мужской голос.
   – Прощай? – шёпотом ответил женский голос – Прощай, мой могучий лев! Ты защитишь меня и вознесёшь до светлых высот.
   Бломштедт услышал звуки долгого поцелуя, затем офицер отступил назад. Ещё с секунду стояла на пороге женщина, освещённая слабым светом коридорной лампы; но и этой секунды и этого света было достаточно, чтобы барон мог, причём ошибка была немыслима, разглядеть черты императрицы. Он вздрогнул и постарался ещё дальше уйти в свой угол за большим стенным шкафом Тихо и осторожно офицер прошёл по ковру, совсем близко от молодого человека, а затем исчез, спустившись по маленькой задней лестнице.
   Весь дрожа, Бломштедт стоял на своём месте. То, что он увидел, было нечто колоссальное, до того невероятное, что в течение нескольких минут он был совершенно ошеломлён и решительно неспособен на какую-нибудь ясную мысль.
   Немного времени спустя опять открылась та дверь, из которой вышел офицер, также безошибочно узнанный бароном, женская фигура в широком, тёмном плаще, в чёрной фуражке, надвинутой на глаза, проскользнула через коридор и исчезла в маленьком скрытом проходе с той стороны, где были расположены покои императора.
   Бломштедт выждал ещё несколько секунд, затем быстро вернулся к тому месту, откуда попал сюда, и, проблуждав ещё некоторое время по многочисленным коридорам, наконец нашёл часового, который указал ему настоящую дорогу к его жилищу.
   Новая борьба началась в его душе. Пётр Фёдорович наградил его своим доверием. Он поставил его на страже чтобы всюду зорким глазом смотреть вместо него, государя. И вот случай открыл ему тайну, которая близко касалась императора, и барону казалось обязанностью сообщить её своему повелителю, бывшему всегда столь милостивым к нему. Однако гордость и рыцарское чувство молодого человека возмутились при мысли стать разоблачителем тайны, которую он подслушал, скрываясь в темноте, как трусливый шпион. Если он скажет что-нибудь, это будет гибелью Екатерины Алексеевны. А разве он мог бросить в неё упрёком, если она, подчиняясь своему юному и горячему сердцу, поддалась преступному увлечению, когда её супруг в недостойных попойках совершенно забывал о её достоинстве? Неужели ему сделаться орудием её гибели – ему, когда государь осмелился посягнуть на его Мариетту?
   Долго сон бежал от Бломштедта; его мозг работал усиленно, сердце билось учащённо, но мысли не могли прийти в порядок, чувства не могли проясниться. Однако среди всего этого смятения и борьбы всё светлее и яснее выступал пред ним образ его Доры, а когда, наконец, его усталые веки сомкнулись, он со страстным вздохом протянул свои руки к этому образу, который сон рисовал ему ещё отчётливее, ещё светлее, ещё приветливее, чем явь.

XVI

   С громадной поспешностью отдавались приказы назначить на следующий же день уже давно приготовлявшееся празднество по случаю заключения мира. Утром должен был состояться большой парад на площади пред Зимним дворцом, а за этим блестящим военным представлением должен был следовать парадный обед в роскошных залах дворца. Уже задолго до назначенного часа двор стал собираться; генералы и все имеющие военное звание оставили своих лошадей во дворе, чтобы присоединиться к свите императора при его объезде войск, а затем отправились в приёмные комнаты государя, а высшие гражданские и придворные чины разместились по другим залам, из окон которых они могли смотреть на упражнения войск.
   Благодаря тому странному распространению слухов, которое происходит как бы посредством таинственного тока и помимо словесного сообщения, весть о бурной сцене за интимным ужином императора разнеслась как по дворцу, так и по всей столице, конечно, лишь в виде более или менее неопределённых намёков, с искажениями и по большей части с преувеличениями. Поэтому каждый с напряжённым любопытством ожидал выхода высочайших особ, хотя все придворные, давно усвоившие себе искусство лицемерия, изо всех сил старались не показывать на своих лицах ничего, кроме беспечной, спокойной весёлости, хотя они под равнодушными разговорами скрывали свои тревожные надежды и опасения, однако всеобщее беспокойство возрастало с каждой минутой, тем более, что император, обыкновенно щеголявший чрезвычайной точностью во всём, замешкался на этот раз и заставил ждать себя гораздо дольше назначенного времени.
   Наконец высокие двери распахнулись, обер-камергер граф Шувалов стукнул своим жезлом об пол, и без обычного предшествия камергеров, только в сопровождении фельдмаршалов – графа Миниха, графа Алексея Разумовского и графа Петра Шувалова, а также своих русских и голштинских адъютантов, на пороге появился император.
   Несмотря на некоторую бледность его лица, оно дышало весельем и радостной гордостью, и всем стало ясно, что всё, что случилось накануне вечером, не могло нарушить приятного настроения, с которым государь относился к этому давно желанному торжеству. Однако новое изумление, почти испуг и ужас охватили всё общество при взгляде на Петра Фёдоровича, потому что, когда он выступил из тени дверей в ярко освещённый солнцем обширный зал, все увидали на нём прусский генеральский мундир без всяких русских орденов и только с оранжевой лентой и звездой прусского Чёрного Орла. В то время среди европейских государей ещё не существовало обычая вежливости назначать друг друга шефами своих полков; поэтому появление русского императора в форме иностранного государя, да ещё короля, которого русское национальное чувство не считало равным царю, являлось чем-то неслыханным. Если появление императора в голштинском мундире вызывало уже сильнейшее неудовольствие, то всё же это было нечто совсем иное, так как он надевал форму своего собственного наследственного государства; между тем теперь, в прусском генеральском мундире, он казался как бы состоявшим на службе короля Фридриха Второго. Национальное недовольство шевельнулось в душе даже царедворцев, обыкновенно снисходительных к каждой прихоти всемогущего самодержца. Но всеобщий страх и тревога ещё усиливались при мысли, что Петру Фёдоровичу предстояло выступить в этом ненавистном чужестранном мундире пред всеми гвардейскими полками, которые до известной степени привыкли к роли преторианцев [17]и при последней перемене царствования почти исключительно содействовали восшествию на престол Петра Третьего.
   Никто не смел сказать слово, и все под низкими поклонами, которыми приветствовали императора, скрывали жестокое беспокойство, отражавшееся на всех лицах. Пока император, необычайно гордый и счастливый, точно он ожидал всеобщего восхищения пред своим новым званием, в котором показывался впервые своему двору, медленно подвигался вперёд, обер-камергер поспешил ко входу в тронный зал, расположенному против первых дверей, эти вторые двери распахнулись в свою очередь, и после того как граф Иван Иванович Шувалов снова стукнул об пол своим жезлом, оттуда показались фрейлины и статс-дамы императрицы. По залу пробежал вздох изумления, когда в последней паре этих особ, непосредственно пред императрицей, появилась графиня Елизавета Воронцова, она была бледна, её глаза глубоко запали, и она с гордым и надменным видом обводила собрание мрачно горевшими взорами. Значит, слухи о событиях вчерашнего вечера оказывались неверными или преувеличенными, или же графиня с необъяснимым безрассудством дошла до последней крайности в своём нахальстве, если осмелилась после того, о чём шла молва, показаться на глаза императору.
   Императрица Екатерина Алексеевна, вошедшая в зал, по обыкновению, с полной достоинства скромностью и, приветливо улыбаясь, раскланивавшаяся во все стороны, была в русском сарафане алого шёлка, в императорской мантии из золотой парчи, подбитой горностаем, и в диадеме из великолепных драгоценных камней, её грудь украшали екатерининская лента и звезда. Пред императором, кичившимся своим чужеземным прусским мундиром, она являлась как бы воплощением русских нравов, русской национальной гордости, и головы всех собравшихся невольно ниже склонялись пред нею, и во всех взорах сияло более горячей симпатии к ней, чем это случалось обыкновенно при появлении императрицы, так явно пренебрегаемой и унижаемой своим супругом.
   Пётр Фёдорович остановился посреди зала, поджидая государыню, когда же фрейлины и статс-дамы, проходя мимо него, кланялись ему, его взгляд с удивлением остановился на графине Воронцовой, которая, вопреки этикету и примеру прочих дам, приветствовала императора лишь едва заметным наклонением головы, как бы с надменной снисходительностью. Одну минуту он, словно озадаченный, перебирал в уме свои воспоминания, но когда горящие и пронизывающие взоры графини остановились на нём, государь ответил на её гордый кивок почти робким поклоном и снял свою шляпу, выказав неслыханное отличие, которым он раньше не удостаивал ни одного из своих подданных на официальных церемониях. С ещё большей гордостью подняв голову, Воронцова прошла мимо, непосредственно за ней следовала Екатерина Алексеевна и с тем тонким тактом, который она соблюдала во всех случаях, казалось, совершенно естественным образом приняла на свой счёт поклон своего супруга, так как, поспешно приблизившись, поклонилась ему с почтительным, но самоуверенным видом.
   Пётр Фёдорович мрачно взглянул на неё, небрежно кивнул головой и проворно надел шляпу, после чего, как будто нарочно глядя в другую сторону, подал ей руку и повёл её по устланным бархатом ступеням к трону. Затем он несколько грубым и хриплым голосом объявил собравшемуся двору, что, к своей величайшей радости, заключил наконец мир с Пруссией, и прибавил, что ему выпала честь быть пожалованным королём прусским в генерал-майоры. При этих словах он повысил голос, заметно дрожавший от радости, и предложил собранию провозгласить «ура» за великого короля – за этот образец всех правителей и полководцев, однако, несмотря на беспрекословное повиновение, какое оказывалось раньше всем приказаниям императора, приветственный крик, раздавшийся на этот раз по его требованию, был так жидок и тих, что Пётр Фёдорович, гневно сжимая губы, грозно осмотрелся вокруг. Он торопливо, точно стараясь обмануть самого себя насчёт этой отрицательной демонстрации, подал императрице руку и с такой поспешностью, что генералы и адъютанты едва поспевали за ним, пошёл к выходу из зала, а затем, спустившись во двор, сел на лошадь и поехал по развёрнутому фронту войск, расставленных по набережной Невы.
   Екатерина Алексеевна также села на белого иноходца в богатой сбруе. К удивлению всего двора, графиня Елизавета Воронцова не пожелала отстать от государыни, и в то время когда прочие придворные дамы размещались у окон, она, в свою очередь, вскочила в седло и заняла место непосредственно за высочайшими особами, в первом ряду фельдмаршалов и генералов.
   Когда Пётр Фёдорович появился пред фронтом войск, граф Разумовский, подняв свою шпагу, воскликнул:
   – Да здравствует его императорское величество государь император!
   Но конные гренадёры, стоявшие первыми в ряду гвардейских полков, уже заметили прусский мундир и иностранную орденскую ленту. Угрюмое молчание было ответом на возглас фельдмаршала, и хотя тот вторично взмахнул шпагой, ни единый звук не раздался в рядах солдат, мрачно и грозно смотревших на императора; только издали, от других полков, доносились обычные приветственные клики.
   Пётр Фёдорович побледнел; одну минуту казалось, что он, натянув поводья, хотел остановить коня. Но лошади его свиты, тотчас заметившей это движение, напирали сзади. Императорский конь с испугом и беспокойством рванулся вперёд, и государь поехал дальше, озираясь упрямым и одновременно робким взглядом. Как только он подъезжал к отдельным частям и его мундир можно было рассмотреть вблизи, приветственные клики повсюду смолкали; всеми полками гвардии император был принят с ледяным безмолвием. Со своей стороны, он становился всё бледнее и мрачнее, не прикасался больше к своей шляпе, как делал обыкновенно, поравнявшись с полком и полковым знаменем, а ехал по фронту, нагнувшись вперёд, словно погружённый в раздумье.
   Между тем Екатерина Алексеевна везде низко склонялась пред знамёнами и с любезной улыбкой кивала солдатам.
   Государь подозвал к себе Гудовича.
   – Что это значит? – шёпотом спросил он. – Солдаты не здороваются со мною? Ведь это – мятеж! Император Пётр Великий приказал бы казнить десятого в этих непокорных полках, и они заслуживают, чтобы я последовал его примеру.
   – Ваше императорское величество, – холодно и спокойно отвечал Гудович, – русские солдаты не привыкли приветствовать прусского генерала, они не узнают своего императора в мундире иноземного короля.
   Пётр Фёдорович кинул враждебный взгляд на солдатские ряды, мимо которых проезжал; на его лице отразилось упорство, часто овладевающее слабохарактерными людьми, когда их прихоть встречает противодействие, и переходящее потом, при действительно грозной опасности, в крайнее малодушие.
   – Ну, эти варвары должны узнать, какая это честь – носить мундир великого короля! – с высокомерным смехом возразил он. – Они должны убедиться, что мне более лестно служить ему, чем царствовать над ними.
   Голштинское войско стояло последним в общем расположении. Здесь Пётр Фёдорович был встречен громким ликованием. Его лицо просветлело, он снял шляпу и склонился пред солдатами, которые здоровались с ним по-немецки и желали ему благополучия. Император приветливо кивал им головой, тогда как Екатерина Алексеевна отвернулась, как будто не замечая бурных проявлений восторга, обращённых к её супругу.
   Императорский кортеж достиг конца расположения войск. Здесь Пётр Фёдорович проворно повернул свою лошадь и, не заботясь об императрице и своей свите, едва поспевавших за ним, поскакал в карьер обратно к площади пред дворцом. Тут он остановился на короткое время, запыхавшись от продолжительной скачки; затем, когда императрица подъехала к нему, а генералы разместились позади него полукругом, он обернулся к ним и сказал:
   – Великий император Пётр, мой августейший предок, доказал своему народу, что он не только умел повелевать, но и знал службу, как никто другой; его высокий пример свят и достоин подражания в моих глазах; мне также необходимо, – продолжал государь, гневно отчеканивая слова, – показать моим солдатам, что я знаю служебные обязанности. Прошу вас, – произнёс он повелительным тоном, обращаясь к Екатерине Алексеевне, – занять моё место; при прохождении войск церемониальным маршем я стану во главе своего полка, то есть, – вполголоса воскликнул он, гневно покосившись на русских офицеров, – на самом почётном месте, какое я могу сегодня занять, так как там понимают, что значит мундир великого короля.
   Он подал знак рукою, чтобы никто не следовал за ним после чего поскакал мимо строившихся для прохождения полков к своей голштинской гвардии.
   В глазах Екатерины Алексеевны вспыхнул странный огонёк при словах её супруга, она выпрямилась ещё больше в седле и пустила свою лошадь на один шаг вперёд, чтобы встать более на виду во главе свитских генералов.
   Графиня Воронцова последовала за императрицей, так что очутилась рядом с нею едва на полкорпуса лошади.
   С неподражаемым величием и достоинством оглянулась Екатерина Алексеевна назад и произнесла холодным, резким тоном:
   – Осадите свою лошадь, графиня; шталмейстер плохо объездил её… она не знает своего места.
   Графиня вздрогнула, однако не сделала ни малейшего движения, чтобы исполнить приказ императрицы, и смотрела на неё грозным, вызывающим взглядом.
   – Граф Алексей Григорьевич, – сказала тогда государыня Разумовскому, – графиня Елизавета Романовна не может сладить со своею лошадью; помогите ей стать на надлежащее место!
   Фельдмаршал подъехал, взял под уздцы лошадь графини и отвёл её дальше прежнего назад, в ряды генералов.
   – Как вы смеете? – в бешенстве воскликнула графиня. – Оставьте мою лошадь! Она знает, где моё место, которого я не уступлю.
   – Вы останетесь здесь, – возразил Разумовский тихим, но решительным тоном, в котором сказывалась непреклонная воля. – При первом вашем движении я отведу вашу лошадь обратно во дворец; таков приказ императрицы, и я исполню его.
   Графиня пришпорила лошадь, так что та взвилась на дыбы; но фельдмаршал крепко держал поводья своей железной рукой.
   – Вы поплатитесь за это, – пригрозила ему Воронцова, бледнея от гнева.
   Но Разумовский остался непоколебимым.
   Гудович также подъехал и остановился возле неё по другую сторону, готовый, в свою очередь, сдержать отчаянную графиню.
   Скрежеща зубами, она скорчилась в седле и отказалась от сопротивления; но если бы сверкающие взоры, которые метала она на императрицу, сидевшую на коне впереди свиты, имели силу осуществить её желание, то Екатерина Алексеевна упала бы наземь, сражённая ими.
   Пётр Фёдорович приказал, чтобы прохождение войск последовало в обратном порядке против их первоначального расположения, причём его голштинский полк, стоявший на крайнем фланге, должен был идти впереди остальных. Затем император спрыгнул с лошади, стал пеший во главе своего полка и, имея генерала фон Леветцова в нескольких шагах позади себя, повёл свою голштинскую гвардию мимо прочих полков, чтобы продефилировать пред императрицей. Голштинцы, совершенно осчастливленные тем, что ими предводительствует их император и герцог, плотнее сомкнули ряды и действительно с превосходной выправкой прошли мимо прочих войск, которые гневно отворачивались от этого зрелища, так глубоко оскорблявшего их национальную гордость.
   Полк поравнялся с императрицей. Пётр Фёдорович, державшийся, бесспорно, хуже всех во всём этом войске и маршировавший нетвёрдым, колеблющимся шагом впереди первой шеренги, отдал салют шпагой, как сделал бы это всякий другой офицер. В тот момент, когда государь приветствовал таким образом свою супругу, он споткнулся и так внезапно полетел вперёд, что упёрся рукою в землю и лишь благодаря проворству подскочившего генерала фон Леветцова снова поднялся на ноги. То была странная картина; было похоже даже на то, будто он смиренно бросился на колена пред своею супругою.
   Екатерина Алексеевна сделала вид, что не заметила этого неприятного случая; она приняла ещё более гордый вид, и когда сделала приветственный жест рукою, это движение было так повелительно, так исполнено величия, что в данный момент она казалась в самом деле настоящей правительницей государства.